– Харакири. Ты не понимаешь? Сейчас объясню. Собрались депутаты, сенаторы. Выступил Лаваль… У него, куколка, всегда белый галстук… А потом… Потом мы покончили жизнь самоубийством. Ты не веришь? Честное слово! Объявили себя мертвыми и зааплодировали. Пятьсот шестьдесят девять трупов. Восемьдесят нахалов. Вот и все. Теперь рядом с тобой призрак Тесса, его тень. – Он икнул и виновато добавил: – Не нужно было мне пить столько шампанского. Впрочем, теперь все равно, акт о смерти составлен…
   Женщине хотелось спать; она все же пересилила сон и вежливо сказала:
   – Зачем огорчаться? Когда немцы уберутся из Парижа, мы заживем по-прежнему. Ты сам говорил, что ты молод душой… Ты…
   Она зевнула в руку и прошептала: «Ты – настоящий любовник».
   Тесса покачал головой.
   – Нет. Это все было… А теперь!.. Я люблю ясность, логику. Я тебе скажу откровенно, кто я. Клоп. Старый клоп в щели.
   Он встал и нетвердой походкой пошел к умывальнику.
   Фуже вышел из казино сильно возбужденный. Он размахивал руками, что-то бормотал: разговаривал с невидимыми слушателями. Презренные трусы похоронили республику. За что умирали герои Вальми? За что дрались «пуалю» Вердена? Позор, граждане, позор! Весь мир брезгливо отвернется от Франции, которая лижет Гитлеру сапоги.
   Конечно, Фуже протестовал. Но ему не дали сказать правду. Он идет в гостиницу. Сейчас – обед. Официант принесет суп. Потом Фуже должен спать. Мирный быт после происшедшего казался несносным. Фуже жаждал мученичества, свиста бомб, гильотины. А эти сидят на террасах кафе и пьют вермут…
   Всю ночь он шагал по комнате, не думая ни о Мари-Луиз, ни о сыновьях; задыхался от возмущения. Он попал в Кобленц. Да, Виши – это Кобленц. И кто во главе изменников? Если бы Лаваль… Все знают, что Лаваль – продажная тварь, жадный оверньяк с физиономией конокрада. Да и Тесса его не удивил. Тесса – потаскуха, лишь бы его кормили… Но во главе предателей – солдат республики, старый маршал. Опозорена навек армия. Опозорены и седины. Кому теперь верить? Все заплевано, промотано, пропито – на террасах кафе: и слава и простая порядочность.
   Завтра будут кричать: «Да здравствуют спасители Франции, великодушные боши!» Будут пресмыкаться перед пруссаками. Пожалуй, Геринга объявят Жанной д'Арк. И не смешно – отвратительно.
   Кому говорил это Фуже? Бабочкам на обоях? Мутному отображению в длинном зеркале? Рассвету?
   В девять часов утра постучали. На полицейских были люстриновые пиджачки. Один сказал:
   – Предписание об обыске.
   Фуже усмехнулся:
   – Покажите. А почему оно не по-немецки? Учитесь немецкому языку, господа! Довольно переводов! Я люблю оригиналы. Впрочем, не смущайтесь. Вы ведь не защищали Вердена… (Фуже расчесал бороду, надел шляпу.) Я готов… И да здравствует республика!
   На площадке лестницы он увидел Тесса, который успел побриться и позавтракать. Тесса спешил на заседание совета адвокатов. Увидав арестованного, он отвернулся. Лицо у Тесса было строгое, торжественное, как на похоронах. А Фуже шел вниз и ругался: «Дерьмо, господа, дерьмо!..»
 

39

 
   Генерал Леридо, еще будучи в Париже, говорил: «Когда война проиграна, продолжать войну бессмысленно, скажу больше – безграмотно, вот что».
   Бретейль хотел включить Леридо в состав делегации, которая должна была подписать перемирие. Леридо слег: у него сделался припадок печени. Он думал: повезло! Оставить для истории свое имя на таком прискорбном документе!..
   При реорганизации правительства генерала Леридо назначили заместителем министра вооружений. Министерство разместилось в небольшом курорте Бурбуль. Узнав, что в Бурбуле лечат астматиков, Леридо огорчился: он надеялся попасть в Виши и заняться своей печенью. Астмой он не страдал; но все же каждое утро направлялся в ингаляторий; говорил: «Война кончена, начинается восстановительный период. Лечение никогда не повредит».
   Он выписал супругу и, увидев ее сиреневый капот, просиял; жили они в гостинице, но она сразу внесла в неуютный номер нечто домашнее: вязанье, электрический утюг, разговоры о дороговизне. Леридо был счастлив. Его только смущала ответственность работы: он должен был сдавать немцам военное имущество, согласно тексту перемирия; вздыхал: «Я раньше думал, что трудно вооружаться. Нет, Софи, куда труднее разоружаться».
   Он считал, что в его обязанности входит скрывать от немцев все, что может быть от них скрыто. С ним работал полковник Моро, и Леридо говорил полковнику: «Мы должны уже теперь готовиться к тысяча девятьсот шестидесятому году. Да! Да! Ведь немцы сразу после поражения начали готовиться к реваншу. Это – закон природы…» Леридо радовался, как ребенок, когда ему удалось скрыть от немцев тридцать зениток. А Моро снисходительно улыбался: «Вы напрасно стараетесь. Луна не воюет против солнца…»
   Утром, вернувшись из ингалятория, Леридо пил кофе. Постучали. Генерал думал – адъютант или официант, крикнул: «Войдите». Вошел Вайс.
   Бывший радикал из Кольмара стал теперь закадычным другом Лаваля и членом смешанной франко-немецкой комиссии.
   Генерал был еще в халате для ингалятория и походил на карнавальную куклу. Вайс, не выдержав, улыбнулся. Леридо почувствовал неловкость: генерал должен импонировать.
   – Мы живем на бивуаке… А мой адъютант неопытен.
   – Пожалуйста, генерал… Простите ранний визит. У меня к вам срочное дело…
   Четверть часа спустя генерал вышел к Вайсу в полной форме с шестью ленточками на груди. Вайс его спросил в упор:
   – Скажите, генерал, ведь в Монпелье было сорок два средних танка? А вы сдали шестнадцать?..
   Леридо кивнул головой, с удовольствием ответил:
   – Разумеется. Немцы указали шестнадцать.
   – А наша подпись?
   – Мне кажется, господин Вайс, что мы выполним наш долг перед потомством, если начнем…
   Вайс прервал его:
   – При чем тут громкие слова? Шестнадцать – это шестнадцать. А сорок два – это сорок два. Какие у вас могли быть резоны, чтобы утаить двадцать шесть танков?
   – То есть как?.. (Леридо теперь кричал.) Я выполнил мой долг. Я не позволю, чтобы со мной говорили, как с мальчишкой. Я, сударь, французский солдат, вот что!..
   Он приподнялся, и ему показалось, что, несмотря на низкий рост, он смотрит на Вайса свысока. А Вайс пожал плечами:
   – Нервничаете, генерал. Это вам не битва, это серьезное дело. Я попрошу вашего начальника разъяснить вам, что такое арифметика…
   С этим Вайс вышел из комнаты. Леридо долго не мог опомниться. Он жаловался Софи:
   – Я не понимаю, почему мы должны поднести вчерашнему противнику двадцать шесть танков? Приезжает француз, друг Лаваля, человек, пользующийся доверием Бретейля, и говорит со мной, как будто он – немецкий офицер. Это ненормально, вот что!..
   На следующий день Леридо отправился к генералу Пикару; заготовил доклад – политики вроде Вайса вмешиваются в военные дела. Это противно указаниям маршала.
   Но Пикар, сухо поздоровавшись, сказал:
   – Вы, кажется, поверили болтовне де Голля? Напрасно! Не позднее середины августа немцы будут в Лондоне. Вы – немолодой человек. У вас есть опыт. Ваше боевое прошлое вас обязывает. Вы не можете пойти с изменниками.
   Леридо растерялся, он едва выговорил:
   – Я этого не заслужил…
   Пикар понял, что погорячился. Расстались они друзьями. А вернувшись в Бурбуль, Леридо начал наводить порядок; кричал: «Вы отвечаете, майор, за станковые пулеметы… Это не булавки, вот что!.. Мы должны показать нашему бывшему противнику, что мы выполняем принятые обязательства даже в мелочах. До последней пуговицы, капитан! Вы меня поняли?..»
   После ужина он завел политический разговор с Моро:
   – Авантюрист де Голль прогадал, я это предвидел. Немцы собрали на побережье основательный кулак. Вы скажете – пролив? Чепуха? В Нарвике они опрокинули все представления о десантных операциях. Через месяц Гитлер будет в Лондоне, это как дважды два четыре… Я нахожу линию Лаваля правильной. Конечно, мы, военные, не должны вмешиваться в политику. Но теперь мы имеем дело не с парламентскими интригами, а с судьбой Франции. Я вам скажу откровенно – победа Германии нам выгодна. Мы сможем занять видное место в новой Европе, наряду с Италией. Когда Гитлер покончит с Англией, останется Россия. Конечно, Красная Армия – это не сила. Но пространство, мой друг, пространство… Я убежден, что Гитлеру придется прибегнуть к нашей помощи. Мы сможем выторговать некоторые уступки. Генерал Пикар считает, что, получив Киев, Гитлер отдаст Лилль. Теперь представьте на минуту, что побеждает Англия. Это катастрофа. Черчилль никогда не простит нам сепаратного перемирия. А де Голль связан с темными элементами. Меня не удивит, если он вступит в переговоры с коммунистами. Да, да, от этих людей можно ожидать всего! Я лично предпочитаю немцев – это бывшие противники, но это честные люди. Может быть, Пейрутон или вчерашние депутаты колеблются. Для меня выбор сделан. Мы действительно должны помогать немцам не формально, но от всего сердца, вот что! Ваше мнение, полковник?
   Моро лениво ответил:
   – Я вам уже говорил, что луна светит отраженным светом. Трудно спорить против фактов. Конечно, если немцев побьют, с нами не станут церемониться. Я тоже думаю, что лучше жить в Бурбуле, чем висеть на дереве.
   Несколько дней спустя генерал Леридо устроил маленький пикник: с Софи и с полковником поехал к горному озеру. Они добрались в машине до деревни, оттуда по тропинке прошли до озера. Пейзаж несколько озадачил Леридо: серые камни были нагромождены как бы в преднамеренном беспорядке. Суровость этого зрелища не смягчалась ни деревом, ни цветами. Только кое-где меж камнями рос жесткий колючий кустарник, серый, как и все вокруг. Серой была вода. Леридо подумал: мир после капитуляции. Вспомнил почему-то зеленый лес в Арденнах, девочку без ног…
   Они взяли с собой холодный завтрак. Моро поднес супруге генерала коробку с глазированными каштанами: «Местная специальность». Рассудительная Софи вздохнула: сумасшедший – в такое время потратить восемьдесят франков на конфеты!..
   Показалось солнце. Озеро стало розовым. Леридо успокоился, даже разнежился:
   – Природа – это абсолютное равновесие чувств…
   Софи напевала арию Миньоны. Моро поглядывал на нее нежно и насмешливо: «Будешь, курочка, моей…» А Леридо дремал: воздух был как крепкий настой, веселил и расслаблял.
   Услышав взволнованный голос адъютанта, Леридо не сразу опомнился. А когда пришел в себя, закричал:
   – Кто вам позволил?.. Сегодня воскресенье… Как-никак мы не на фронте!..
   – Господин генерал, случилось несчастье…
   Виновником происшествия, омрачившего воскресный отдых генерала, был капрал двести восемьдесят седьмого линейного полка, в прошлом рабочий завода «Сэн», Легре.
   До мая Легре просидел в концлагере возле Бриансона. Заключенных заставляли таскать камни на гору. Зачем – этого никто не знал. Легре не возмущался, не спорил с солдатами, сторожившими заключенных. Что-то в нем оборвалось. Он замолк; глаза стали скучными и пустыми; лицо обросло седой жесткой бородой.
   В мае солдат неожиданно освободили: полковник произнес перед ними речь, несколько раз повторил: «Франция больна». Освобожденных отправили на итальянскую границу. Легре даже вернули нашивки капрала. Он воспринял перемену в своей судьбе, как малоинтересное событие. Но, прочитав, что немцы вошли в Бельгию, очнулся, стал походить на прежнего Легре, агитатора и бойца. По-другому он теперь сжимал винтовку и только сетовал, что его полк не отсылают на север.
   Он хотел попасть на фронт; но в успех боя не верил. Всю эту зиму в лагере он думал об одном: ослепили Францию, заговорили, одурачили, из большой страны сделали Монако. И эта обида так пришибла его, что он не верил в воскресение. Недолго пришлось ему гадать: месяц спустя на Францию напали итальянцы. Полк Легре стоял возле малого Сен-Бернара. Легре защищал дот.
   Четыре дня итальянцы вели ураганный огонь, но защитники держались. Настал день передышки. Принесли горячую пищу. Газет не было. Лейтенант, приехавший из Шамбери, рассказал, что немцы заняли Париж. Никто не знает, где французское правительство.
   Солдаты загудели:
   – Может, и нет его…
   – Наверное, фашисты захватили власть – Лаваль, Дорио, вся банда.
   – Значит, нам умирать за Лаваля? Не хочу!
   Легре вспылил:
   – Трусишь? За Лаваля никто не хочет умирать. Только откуда ты знаешь, что теперь правительство Лаваля? «Говорят»? Мало ли что говорят… Лаваль не станет воевать. Он у Муссолини свой человек… Не знаем мы, кто там… (Легре показал на запад.) Но вот кто перед нами – это мы хорошо знаем. Здесь не может быть ошибки. Как хотите, а я фашистов не пущу.
   На минуту зажглись его пустые глаза: горем и злобой.
   Товарищи поддержали Легре. На следующее утро итальянцы предложили сдаться. Французы ответили отказом. Они продержались еще пять дней, отрезанные от мира.
   Легре, как во сне, услышал: «Перемирие подписано…» И тогда он выругался: «Вот теперь Лаваль!..» Они вышли и увидели рядом с французским полковником двух итальянцев. Кто-то пробормотал: «Макаронщики…» Легре снова потух. Он молчал.
   Его батальон случайно не распался. Стояли они в Клермон-Ферране. Возле города был большой арсенал с боеприпасами. Смутно, как свет сквозь воду, доходили слова до сознания Легре. Он слышал, как майор сказал лейтенанту Брезье: «В среду сдаем немцам».
   Была горячая ночь после дождя, не освежившего мир. Легре стоял на часах. Он думал о Жозет. Она ему ни разу не написала. Может быть, и писала, не доходили письма. А теперь и почты нет. Поезда не ходят. Все распалось, как жизнь Легре. Где Мишо? Где партия? Может быть, рядом: в сердце соседа. Может быть, далеко… Все случилось, как они предсказывали: пришли гитлеровцы, нашли здесь друзей, подручных, лакеев. Даже страшно – до чего точно об этом писали в «Юма» два года тому назад. А сколько горя!.. Разорили страну. Немцы все вывозят: станки, сахар, башмаки. Пленных они не выпустят. Что, если Мишо попал в их руки?.. Теперь они пойдут на англичан. А потом на русских. Крысы, голодные крысы! Неужели всему погибнуть: труду, героизму, да и простой человеческой жизни?..
   Так началась ночь: с длинных унылых мыслей. Не первой ночью томления была она для Легре. Днем он пытался говорить: спрашивал глухим надтреснутым голосом, глядел пустыми глазами. Люди отмалчивались: все были потрясены случившимся, пришиблены; искали родных; искали крыши и хлеба; никто не задумывался над трагедией – ее переживали.
   Но когда рассвет раздвинул деревья, в голове Легре созрело решение. Оно пришло помимо него; не было ни взвешено, ни проверено. Его продиктовало сердце. Оно было выводом из всех этих сумасшедших недель, из ненужной защиты дота, из жалоб беженцев, из рассказов бродивших вокруг города бездомных и голодных солдат, из наглых, но трусливых слов майора: «В среду сдадим…» Нет, они не сдадут, и те не получат!
   Легре отослал трех солдат в город. Лейтенант Брезье спал у себя. Кругом не было ни души. Легре погиб один, погиб просто, скромно, искренне – как жил. Взрыв потряс все окрест. Взлетели птицы с деревьев. На кирпичном заводе – в трех километрах от арсенала, – зазвенели стекла.
   Когда генералу Леридо доложили о происшедшем, он закрыл рукой лицо. Взрыв показался ему большей катастрофой, чем поражение Франции. Ведь за взрыв взыщут с него… Немцы никогда не поверят, что это – акт злоумышленника. А Пикар свалит все на Леридо…
   Леридо вдруг вспомнил озеро, серое и неприютное, камни, камни. Он сказал Софи:
   – Все взорвали. Все разбомбили. Даже природу Даже сердце…
 

40

 
   Жолио устроился: «Ла вуа нувель» начала выходить в Париже. Из Виши шли франки, от немцев Жолио получал марки. Но толстяк жаловался, что немец Зибург скуп и дурно пахнет: «Посадите его в одну клетку с хорьком, хорек и тот задохнется…»
   Генерал фон Шаумберг благоволил к Жолио: ему нравились легкомыслие и пестрое оперение марсельца. А Жолио померк, погрустнел; даже розовая рубашка его не красила. Он редко шутил и стал малообщительным. Возвращаясь из редакции, садился на кровать, не раздевался, молчал. Если жена спрашивала: «Что с тобой?» – качал головой: «Ничего».
   Вчера пришел в редакцию Бретейль. Жолио не стал читать статью, надписал «в набор», а Бретейлю сказал: «Так плохо, что скоро начну молиться». Жолио не придумывал больше сенсационных заголовков – к чему стараться? Газету все равно никто не читает – парижане брезгают, а у немцев свои газеты. Часто Жолио получал статьи, неуклюже переведенные с немецкого; он заменял слово «мы» другим – «немцы»: «Ла вуа нувель» должна была выглядеть французским органом. За это Жолио платят. А Бретейль?.. Наверно, и Бретейлю платят. Да и кому теперь нужен Бретейль?.. Странно вспомнить: шестое февраля, «верные», речи в палате… Все это было прежде. Тогда была Франция… А теперь в редакции сидит обер-лейтенант Франк с глазами розовыми, как у белого кролика, аккуратный и злой…
   – Бретейль приехал, – сказал Жолио жене. – Скоро все покажутся – и Лаваль и Тесса.
   Жена вздохнула:
   – Легче от этого не станет. Я сегодня обегала весь город – нет мыла. Вообще ничего нет. Все вывезли.
   – Ясно. А уехать некуда. В Марселе то же самое. Эти крысы съели Европу – как головку сыра. Брейтель рассказал, что Дессер застрелился. Где-то в Оверни… Вот тебе героический акт – вместо Марны и Вердена. Смешно! Ты знаешь, что мне пришло в голову? Вдруг… (Жолио закрыл окно и перешел на шепот.) Вдруг их все-таки побьют? Ты представляешь себе, какой невероятный скандал! В один вечер разойдутся пять миллионов экстренного выпуска. А Бретейля повесят…
   – Что ты болтаешь? Если англичане победят, тебя тоже убьют.
   Жолио весело закивал головой:
   – Обязательно! Но все-таки это здорово… Как их будут резать, бог ты мой!.. Ради этого стоит повисеть на фонаре.
   Жолио направился в редакцию. По дороге решил выпить аперитив («пока они еще не все вылакали»); выбрал маленькое кафе на боковой улице: сюда, наверно, не заходят немцы.
   Молодая служанка, с припухшими от слез глазами, подала стакан «пастис». Жолио вынул газету. Он не читал, он и не думал ни о чем; теперь он часто погружался в такое оцепенение: ему казалось, что он куда-то плывет.
   Захрипела дверь. Вошел немецкий офицер, с тяжелой челюстью, с мутными глазами. Он вежливо поздоровался. Никто ему не ответил. Служанка принесла кружку пива. Немец предложил ей присесть. Она молча отказалась. Он выпил вторую кружку и снова обратился к девушке:
   – Красотка, нельзя быть такой молчаливой. Почему вы ничего не говорите?..
   Она закрыла лицо подносом и ответила:
   – Сударь, я француженка.
   Офицер рассердился, он встал и уже в дверях крикнул:
   – Поглядите на себя в зеркало! Ваша мамаша спала с негром…
   Служанка долго всхлипывала:
   – Почему у нас не было танков?..
   Жолио сказал:
   – Танки были. У Тесса… А плакать нечего. Слезами вы их не уничтожите. Это крысы. Их нужно убивать. Я этим не занимаюсь. Нет, я от них получаю денежки. Как все… А что мне делать? Даже Марселя нет. Вообще ничего не осталось – только боши и тоска. Перестаньте плакать, как теленок! Получите лучше – два «пастис». Все может хорошо кончиться – я буду на фонаре, а вы будете танцевать с каким-нибудь марсельцем. У нас в Марселе чертовски танцуют…
 

41

 
   Бретейль пробовал доказывать, взывал к справедливости, к логике. Генерал фон Шаумберг был непроницаем; глядел на Бретейля голубыми круглыми глазами, пускал облака едкого сигарного дыма и время от времени глухо повторял: «Нет. Нет». Можно было подумать, что из всех слов у него осталось только это.
   Генерал фон Шаумберг считал, что с французами нельзя разговаривать всерьез. Ему понравился Жолио. Он угостил ужином актрис мюзик-холла; говорил: «Франция – это прекрасный курорт, а Париж – чудесный кафешантан». Бретейль был для генерала «серьезным французом», то есть дураком.
   Бретейль растерялся уже в Бордо, когда услышал немецкие требования. Он думал играть в покер, скрывать карты, хитрить; вместо этого на него прикрикнули. Особенно его удивило немецкое требование прекратить после перемирия все радиопередачи. Он пожал плечами: «Они хотят, чтобы Франция онемела». И все же в Бордо Бретейль еще сохранил надежду: Гитлер любит показную сторону, ему нужен позор Компьена; прежде смывали кровью кровь, он хочет слезами смыть слезы; но вот пройдет праздничный угар, замолкнут немецкие колокола, догорят костры, зажженные на горах Германии в честь победы, тогда-то можно будет разговаривать. Францию разбили, но Франция была и будет великой державой. У нее колонии, флот. А у Гитлера на руках Англия. Ему придется за нами ухаживать.
   Петен отправил Бретейля в Париж: нужно разрешить ряд срочных дел. В свободной зоне голодают миллионы бездомных. А немцы не хотят впускать в оккупированную зону беженцев. Пленных заставляют выполнять тяжелые работы. Раненых держат под открытым небом.
   Обо всем этом Бретейль сказал генералу. Тот внимательно слушал, а когда Бретейль спрашивал: «Вы со мной согласны?» – равнодушно отвечал: «Нет».
   Бретейль упомянул, что в Лотарингии оккупационные власти снимают вывески на французском языке; генерал слегка оживился, сказал:
   – В Лотарингии нет оккупационных властей, это – часть Германии.
   Бретейль не выдержал; впервые он позволил себе отойти от тона дипломата:
   – Я – лотарингец…
   Фон Шаумберг осторожно скинул пепел сигары в чернильницу и промолчал. Бретейль вернулся к вопросу о беженцах. Генерал, скучая, чистил ногти и зевал. Наконец он решил прекратить ненужную беседу:
   – Я не могу входить в рассмотрение деталей…
   – Для нас это не детали. Это жизнь или смерть миллионов французов. Отказ германских властей мешает сотрудничеству между двумя народами. Я надеюсь…
   – Нет.
   Бретейль встал. Сухой, высокий, он походил на немецкого офицера, и фон Шаумберг почувствовал некоторую неловкость, захотел объясниться:
   – Жалею, что не мог вас ничем порадовать. Мы стоим на разных точках зрения. Вы рассуждаете, как дипломат. А я, прежде всего, военный. Для меня Франция – побежденная страна. Конечно, мы можем быть великодушными, но в ваших пожеланиях я не нашел ничего достойного участия. – Генерал поглядел на Бретейля и раздраженно добавил: – Нет, сударь, нет!
   Только на улице Бретейль опомнился. Штаб фон Шаумберга помещался в фешенебельной гостинице на площади Конкорд. Бретейль обвел глазами широкую пустую площадь. Повсюду немецкие флаги. Прохожих нет. На набережной маршируют немецкие солдаты: раз-два, раз-два! Серо-зеленые… А кругом все голубое: небо, Сена, дома.
   Бретейль вспомнил и поморщился: «Хам!..» Да, эти чувствуют, что они победили. Они опьянели от победы, десять лет не протрезвятся. «Нет! Нет!..» Зачем говорить с таким человеком о сотрудничестве? Его не сумели поставить на колени. Теперь он заставит нас ползать на брюхе.
   Бретейль повернул на улицу Руаэль; шел, задумавшись, не слышал, как его окликнул часовой. Немец подбежал и выругался: «На мостовую, старый дурак!» Бретейль послушно сошел с тротуара, потом остановился и начал смеяться. Смеялся он редко, и его самого испугал скрипучий смех.
   Все смешно: что согнали с тротуара, что убил когда-то Грине, что Лотарингия – провинция Германии, что генерал на все отвечал «нет». Особенно смешно, что нет больше Франции. Есть Париж – улицы, дома, вывески, есть престарелый маршал, есть сорок миллионов горемык.
   А Франции нет. Вот где бы сказать, как фон Шаумберг: «Нет! Нет!»
   А что есть?.. Бретейль испугался своего вопроса. В подворотне, на пустой улице он чмокал губами: повторял слова знакомой с детства молитвы. Молитва не утешала: слова скользили, ничего не оставляя после себя.
   Проходя мимо Сент-Огюстен, Бретейль зашел в церковь. Там было прохладно и спокойно: ни беженцев, ни немцев. Возле ризницы Бретейль увидел знакомого священника. Аббат его благословил. Бретейль спросил:
   – Как здоровье?
   – Трудно… Я оставался все это время в Париже. Мы видели столько горя… Молю господа, чтобы он простил слепым нашим правителям. Они оставили народ… А эти… У них нет совести.
   Бретейль закрыл глаза. Аббат не мог догадаться, как он его взволновал.
   – Я не того хотел, видит бог… Но теперь поздно оправдываться. Мой сын воскреснет. Во плоти… А я нет. То есть я хочу сказать, что меня уже нет. Меня, вероятно, никогда не было – того, что по образу и подобию…
   Аббат подумал: еще один. События мутили разум, и аббату приходилось каждый день выслушивать несвязные, бредовые исповеди.
   Бретейль вышел из церкви. Шагал заводной манекен, высокий, костлявый человек, в черной шляпе, вожак «верных», неоднократно посылавший людей на бесславную гибель и живший надеждой на загробную встречу с сыном, лотарингец без Лотарингии. Все в прошлом – уж нет ни «верных», ни веры, ни горсточки французской земли. А по улицам бродят пруссаки, горланят, разворачивают пакеты – колбасы, ботинки, чулки, куклы, подарки невестам, разговенье Германии, запасы про черный день – тело Франции и ее кровь. Бретейль шепчет: «Причастились».
   Осипшая женщина кричит: «"Ла вуа нувель»! Последний выпуск!» Можно купить газету… Бретейль развернул лист, прочитал: «Принципы сотрудничества восторжествуют…» Эту статью он продиктовал вчера – до визита к фон Шаумбергу… Впрочем, завтра он напишет: «Принципы сотрудничества восторжествовали…» Беженцам хорошо на дорогах, пленным чудесно в плену, Франция нежится под немецким сапогом. Жолио – редактор, а Бретейль пишет…