И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами – хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:
   – Жаннет…
   – А тебя?
   – Люсьен.
   – А дальше?
   – Люсьен Дюваль.
   Он стряхнул с шинели землю и, не оглядываясь, пошел к дороге. Ночь у речки была непонятной милостью судьбы, сном осужденного. Теперь он проснулся. Дюваль, Дюран, Прелис, все, что угодно, только не Тесса! Его могли бы пытать, он не признался бы… Конечно, стоит сказать, что он сын Тесса, его сразу накормят, оденут, отвезут на машине в Виши. Только лучше убить старуху, ту, со свиньей…
   Навстречу шел незнакомый солдат, тоже с палочкой. Поглядели друг на друга, подмигнули. Солдат пошутил:
   – Маршал-то потерял свою армию…
   – Как булавку…
   И пошли в разные стороны – начинается новый день, нужно искать пропитание.
   А маршалу Петену было не до армии. Накануне он произнес большую речь, обращенную к французской нации. Он не хотел никого обманывать – ворчливо он повторял: «Не надейтесь на государство. Государство вам ничего не даст. Надейтесь на ваших детей. Воспитайте их в духе религии и семейного начала. Они вас поддержат…» Услыхав речь маршала, Тесса сначала загрустил: его никто не поддержит – ни забулдыга Люсьен, ни гордячка Дениз… Но несколько минут спустя он насмешливо шептал Лавалю:
   – В восемьдесят пять лет это логично, тем паче что его кормят не дети, а государство…
   О солдатах никто не помнил: министры были заняты размещением кочующих чиновников, посылкой в Париж делегации во главе с Бретейлем, составлением новой конституции, сдачей немцам военного материала, борьбой против сторонников Сопротивления. Армия распалась сама собой. Поездов не было. Уроженцы неоккупированной зоны брели по дорогам на юг. Парижане и жители севера превратились в бродяг. Крестьяне умоляли жандармов защитить их от солдат.
   Люсьен взобрался на гору. Весь день он пролежал на лужайке, не хотелось двигаться. Был нежаркий день, солнце то и дело пряталось за круглыми, пухлыми облаками. А облака неслись на восток к двум серым башням соседнего города. Движение облаков увлекало Люсьена. Он ничего точно не вспоминал, не старался восстановить картины прошлого, но в самом ходе облаков было ощущение времени. Люсьен как бы заново переживал свою недлинную, но шумную жизнь. Все сливалось в одно: смерть Анри, глаза Жаннет, когда она стояла возле аптеки, море за дюнами и легкий туман над двумя башнями. Поэтому, когда солнце зашло и в быстрых сумерках пропали облака, ему показалось, что жизнь кончена. Он даже поежился – не то от холода, не то от страха. Никогда прежде смерть его не пугала. Почему он ее испугался в этот сырой вечер на горке, под тусклыми, туманными звездами?.. Он сам удивился и вдруг крикнул: «Жрать!» Ну да, он сегодня ничего не ел!.. Нужно отправиться на поиски хлеба.
   Он нырнул в долину. Среди деревьев дрожал огонек маленького квадратного окна. Люсьен постучал, крикнул: «Хлеба солдату!» Никто не ответил. Это был дом старика Серже, самодура, который заморил свою жену за то, что она ходила на исповедь, силача, гнувшего в руке медные су, медведя, засевшего в берлоге. Серже жил один с молодой, вечно испуганной служанкой, которая, когда хозяин начинал ее бранить, неизменно икала. Старший сын Серже давно уехал в Канаду, а младший жил в соседней деревне у тестя; с месяц тому назад его призвали, хотя раньше он был освобожден от военной службы как левша. Судьба привела Люсьена к домику Серже.
   Люсьен колотил в дверь: «Давай хлеба!» Из другого оконца доносился запах капусты и лука: служанка варила суп. Этот запах бесил Люсьена. В нем проснулась ярость. Светящееся окно молчало, и это было невыносимо. Пусть обругают, прогонят, но как они смеют молчать?.. За кого, черт побери, он воевал?..
   Люсьен прилип к стеклу. За тюлем занавески мелькнуло лицо старика, и Люсьену это лицо напомнило Бретейля. Серже не походил на лидера «верных»; сходство только почудилось взбешенному Люсьену; и он, отбежав от домика, завопил:
   – Открой, сволочь! Стрелять буду!
   Он и впрямь хотел выстрелить в светлое отвратительное пятно окна. Но тогда раздался выстрел, и Люсьен, описав ногой полукруг, будто танцуя, свалился.
   Он упал молча. Закричал не он – Серже, страшно закричал. Будь кругом жилье, сбежались бы люди; но домик стоял в пустынной долине; и только эхо ответило: «Ааай!», да на кухне, полуживая от страха, икала служанка.
   Серже отбросил охотничье ружье, с которым он когда-то ходил на кабана, и побежал к Люсьену. Он еще застал короткую агонию. Смерть наступила почти мгновенно. Туманная луна заливала зеленью щеки Люсьена; глаза блестели, как у кошки; а волосы казались ярко-огненными, будто они горели. В эту минуту Люсьен походил на красавца разбойника с лубочной картины; и кровь на шинели – Серже принес фонарь – казалась свежей, жирной краской.
   Серже поставил фонарь на землю, сел рядом; так просидел он до полуночи; хотел было закурить, даже вынул кисет, но забыл. Сидел он неподвижно; только чуть тряслась его большая голова с космами седых нерасчесанных волос.
   Вышла служанка; она робко подошла к мертвому, вскрикнула: «Красивый», и тотчас ее снова стала душить икота. Серже огрызнулся: «Молчи». Она хотела уйти, он приказал: «Стой». Потом он встал и чужим, бесчувственным голосом сказал:
   – Бандиты!.. А кто он? Солдат… Француз…
   И здесь-то служанка вся побелела от ужаса: хозяин вдруг упал на мертвеца, завопил:
   – Пьеро!.. Сыночек!..
   Утром составили протокол. Серже расписался, сказал: «Ведите». Но у жандармов и без того было много хлопот. Бригадир ответил: «Разберут. Если нужно будет, вызовут». Обыскали Люсьена, но бумаг не нашли; и в протоколе проставили: «Неизвестный, одетый в солдатскую форму». Вдруг служанка закричала: «Нашла!..»
   Она показала бригадиру бумажку, которую нащупала в маленьком карманчике рубашки. Бригадир развернул лист; на нем старательно прописью были выведены три слова: «Франция. Жаннет. Дерьмо». И бригадир сплюнул:
   – Бандиты!
 

37

 
   Дениз спряталась у Клеманс, старуха только потому и осталась в Париже. До горбатой улицы не доходили ни барабанный бой, ни песни. Тишина казалась невыносимой.
   Дениз много раз пыталась выйти. Клеманс ее отговаривала:
   – Погоди!.. Пусто. Сразу заметят…
   Клеманс каждое утро выходила с кульком; приносила хлеб, овощи, иногда мясо. С наслаждением она готовила обед; ей казалось, что она балует Жано…
   Клеманс рассказывала:
   – Девилли приехали, и Руссо с женой. Говорят, что многих возвращают. Девилль плакал, спрашивал меня: «Как коммунисты?..» Я ему ответила: «Коммунисты – в подполье. Не так-то легко узнать… Но не такие они, чтобы сдаться…» Что я могу сказать? А им этого мало. Они говорят: «На что нам теперь надеяться?..» Под немцами никто не хочет жить. Ты возьми колбасу, колбаса хорошая. Масла нет. Скоро ничего не будет. Немцы все вывозят. Марок у них сколько угодно: печатают и раздают солдатам. Я видела, как денщики выносили ящики!.. Всё хватают – кофе, чулки, ботинки. Ты ешь получше! Кто знает… Скоро голод будет. А тебе нужно много сил. Девилль правильно сказал: «Теперь на них вся надежда…»
   Когда началась паника, Дениз сказали: «Ты останешься, будешь работать в Париже. Связь поддерживай через Гастона». Накануне прихода немцев Дениз пошла по указанному адресу. Дверь открыла заплаканная женщина, сказала: «Гастона забрали. А я уйду пешком…» Дениз обошла всех товарищей: заколоченные дома. Уехали? Или прячутся?
   Самым страшным казалось ей бездействие. Время шло медленно; ночью она готова была сломать стенные часы – тикают, тикают… А в рукомойнике каплет вода – капля за каплей…
   Что с Мишо? Она умрет и не узнает, что он жив, не услышит «и еще как!». Они могли быть вместе, могли быть счастливы. Теперь ничего не будет, ни встречи, ни жизни. В Париже – немцы. Нужно по многу раз повторять эти слова, чтобы поверить. А Мишо нет. Может быть, его убили. Или взяли в плен… Как это страшно – попасть в их руки живьем!.. Они брали в плен целые армии…
   Длинной казалась июньская ночь, и в полусне до одурения Дениз повторяла: «Мишо!.. Мишо!..»
   Вдруг она вспомнила: Клод ей сказал, что его оставят в Париже. Нужно найти Клода. Дениз помнила адрес: она нашла ему комнату после майской тревоги. Может быть, он там?..
   Клеманс ее обняла, будто снаряжала в далекую дорогу.
   – Ты губы поярче накрась – они таких не трогают…
   Нужно было пересечь центр города. Увидав первого немца, Дениз попятилась, чуть было не побежала. Какая противная морда! А на рукаве – свастика… Но нельзя быть такой нервной. Теперь придется все скрывать, все прятать… Она пошла дальше; думала об одном: найдет Клода, начнут работать…
   Вот и Бульвары!.. Дениз старалась не глядеть, и все же глядела. На террасах больших кафе сидели немецкие офицеры с проститутками. Женщины были одеты, как на пляже, – босые, в сандалиях, ногти выкрашены в рубиновый цвет. Смеялись, пили шампанское, чокались. В витринах были выставлены словари, путеводители по Парижу на немецком языке. Торговцы предлагали солдатам сувениры – крохотные изображения Эйфелевой башни, брошки, открытки с видами, непристойные фотографии. Бойко шла торговля. Переводились франки на марки. Газетчики выкрикивали: «Матэн»! «Виктуар»!
   Дениз купила газету, развернула: «Наши приветливые гости, бесспорно, оценили тонкость парижской кухни…» И объявление: «Кончил два факультета. Говорю по-немецки. Ищу место официанта». Она отбросила листок.
   Подозрительная, смутная жизнь личинок, могильных жуков шла в захваченном пустом городе. Продавались картины, рубашки, улыбки, остатки чести. С гадливостью Дениз спрашивала себя: «И это – Париж?..»
   Она дошла до левого берега; долго пробиралась по пустым улицам: улицы без людей казались куда длиннее.
   Заколдованный город! В окнах брошенных магазинов привычные вещи: галстуки, игрушки, бокалы с леденцами. Зонтик, как старик, прислонился к заколдованной двери – зонтик забыли. На балконе засохшая герань. Клетка, а в ней мертвая птица. «Спящая красавица», – подумала Дениз, встала картинка из детской книги. Пышные фасады, статуи Возрождения, колонны Людовиков – прежде она их не замечала: толпа затирала камни. А теперь камни справляют победу над людьми.
   На бульваре Пор-Ройяль горбун разглядывал крону дерева. Прошел слепой, стуча палкой. Проковылял хромой подросток. Все калеки, все уроды повылезали из щелей; они не смогли уйти и заселяли город.
   Цвели липы. Пахло глухой дачей. Метались вспугнутые птицы – они не могли привыкнуть к гулу моторов; с утра до ночи над завоеванным городом кружили немецкие самолеты; они летали низко, казалось, сейчас срежут крыши.
   Пусто… И вдруг – люди! По мостовой шли беженцы; несли на руках замученных, сонных детей. Неделю тому назад они покидали город. Тогда на их лицах были ужас и надежда; они спрашивали, какой дорогой пройти, ругали изменников, мечтали прорваться к жизни. А теперь они плелись, как клячи на бойню. Они столько повидали за эти дни! Лежали под пулеметным огнем, громили поезда, плакали перед отравленными колодцами. Многие потеряли близких, и все потеряли надежду. Уходя, они не знали, что Париж окружен. Дойдя до Шартра, до Орлеана, до Жиена, они увидели немцев. Их остановили, погнали назад. Они возвращались в родной город, как пойманный беглец в острог. И мать, озираясь в испуге на немцев, шептала раскричавшемуся ребенку: «Тише!..»
   Дениз увидала на стене плакат: немецкий солдат держит ребенка; ему доверчиво улыбается женщина; подписано: «Вот покровитель французского населения!» А рядом обрывки старой театральной афиши: «Одеон… Премьера… «Укрощение строптивой»… Глаза немца были синими и блестящими. Эти глаза теперь отовсюду глядели на Дениз. Она отворачивалась, глаза показывались снова; она перешла на другую сторону – та же ярко-синяя эмаль. И, не выдержав, Дениз вскрикнула – глаза, отделившись от стены, шли навстречу. Она не сразу поняла, что это – живой человек. А лейтенант игриво почмокал губами.
   Дениз вышла на авеню де Гобелен. На самом припеке стояла очередь – двадцать или тридцать женщин. Потом заметались платки, космы, кошелки:
   – Солдат ищут!..
   Женщины кинулись к соседнему дому, и на асфальт пролилось синеватое, жидкое молоко. Полицейские вывели из ворот юношу. На нем были солдатские штаны, синяя рабочая блуза. Кто-то крикнул:
   – Мать пропустите!
   Старуха (Дениз в первую минуту показалось, что это – Клеманс) подошла к солдату, крепко его обняла. Он шепнул:
   – Прощай, мама!
   Его втолкнули в фургон. Мать, оглядев смущенных полицейских, сурово сказала:
   – Вот, значит, на кого вы работаете!..
   И снова синие эмалевые глаза – пьют коньяк, едят колбасу, гогочут…
   Дениз повернула за угол. Это был бедный квартал за площадью Итали. Дома будто раздетые – грязь, уродство; их больше не скрашивают ни шум толпы, ни пестрые витрины. На скамейках старички играют в карты. Женщины стоят в подворотнях, готовые исчезнуть, как только покажутся солдаты. Но немцы сюда не заходят.
   Дениз позвонила. Никого… Кто знает? В последние часы люди уходили против воли, подчиняясь ритму шагов, безумному желанию других – вырваться, уйти. И потом Клода могли арестовать – немцы заходят в дома… Дениз прислушалась – ни шороха…
   А Клод – рука на задвижке – томительно думал: «Вот и пришли!» Не открывал – еще минута свободы…
   – Ты!..
   Они долго ничего не могли вымолвить. Наконец Клод сказал:
   – Дожили!.. Я все-таки не думал, что придется это увидеть… Ты понимаешь – немцы в Париже!..
   Дениз поглядела на него – серые щеки, а глаза блестят. Нехорошо! Печальная комната – на столе ломтик хлеба, тетрадь со стихами и книга «Как закалялась сталь».
   – Надо что-то делать, – сказала Дениз. – У тебя есть связь?
   – Нет. Из наших остался только Жюльен. Но как его найти? Я думал, что он придет… А по улицам он не станет ходить – теперь каждый человек заметен. Они ищут… Кьяпп недаром остался – он с ними работает.
   – Надо что-то делать, Клод! Беженцы возвращаются, и первое, о чем спрашивают, – как коммунисты?.. Нельзя ждать. Преступно!
   – Гектограф есть. Чернила, бумага, все осталось. Только ни к чему… Разве мы с тобой знаем, о чем теперь писать?
   Он мучительно закашлялся. Дениз молчала. Она поняла бессмысленность затеи: конечно, Клод – хороший товарищ, смелый, готов на все. Но он не знает… Как она. А связаться не с кем…
   Она сидела, сгорбившись, у окна. Перед ней была мертвая улица. И как-то внезапно она вспомнила все. По этой улице проходила демонстрация. Дениз увидела красные шали на балконах, услышала пенье. На деревьях, как воробьи, кричали мальчишки. Женщины подымали кулаки. Все пестрело, звучало, вибрировало. Впереди колонны шагал Мишо. Дениз выпрямилась. «Мишо, ты здесь?» Он не отвечал. Он шагал и глядел прямо перед собой. Очень высокий и веселый. Через окопы шагал, через немцев – Мишо знает, не ошибется, не отстанет. Как она могла подумать, что Мишо убили? Мишо не могут убить. Мишо идет.
   Смутно улыбаясь, Дениз шевелила губами:
   – Клод, дай бумагу.
   Ему показалось, что она пишет стихи; он отошел на цыпочках в угол. А Дениз искала слова, чувствовала – они рядом, и не могла их найти. Снова встала фраза, которую она повторяла на Бульварах: «И это – Париж?..» И слова понеслись, обгоняя одно другое: «Колыбель революции… Город Коммуны… Сердце Франции…»
   Ей казалось, что она слышит голоса солдат, которые бродят, всеми брошенные. Голоса пленных – они на дорогах бьют камень, над ними издеваются гитлеровцы. Голоса беженцев – длинные, страшные дороги, а люди бродят, бродят… Говорил французский народ. И дальше – другие… И маленькая женщина, одна, в пустом городе слышала плач, тишину, слова гнева и надежды. Она писала, не останавливаясь, будто ей кто-то диктует.
   Клод прочитал и тихонько вытер глаза; испачкал лицо – рука была в лиловых чернилах.
   – Дениз, как ты такое написала?..
   – Тише!
   Она услыхала тяжелые шаги патруля. Потом громкоговоритель, установленный на машине, выкрикнул:
   – Заходите в дома! Время! Заходите в дома! Время!
 

38

 
   Национальное собрание, созванное маршалом Петеном, должно было заседать в Виши. Для торжества приготовили зал казино. Здесь Монтиньи еще недавно играл в покер, а Жозефина, стараясь забыть чары Люсьена, танцевала танго с пресс-атташе Венесуэлы.
   Катастрофа застала в Виши несколько тысяч курортников, лечивших на водах свою печень. Зимой в некоторых гостиницах устроили военные госпитали. Теперь раненые в халатах и больные уныло глядели на пеструю толпу. Виши нельзя было узнать. Сюда съехались не только сенаторы и депутаты, но весь цвет Парижа: промышленники, спекулянты, крупные чиновники, журналисты, кокотки. На каждом шагу слышалось: «Ах, это вы, граф!..» «Эге, Жюль, и ты прорвался!..», «Но где же наша цыпка?..»
   Все волновались: сегодня – большой день, гвоздь этого необычайного сезона, сеанс национального собрания. Лаваль хотел обойтись без церемоний, но Бретейль любил ритуал; решили похоронить Третью республику с помпой.
   Тесса долго готовился к этому событию. Как всегда, он оставался оптимистом: оправившись от дорожных волнений, он чувствовал себя здоровым, и ему хотелось жить. Он подолгу доказывал себе, что затея маршала ему на руку: из избранного он станет назначенным, это спокойней. Все же в глубине души Тесса был обеспокоен; невольно вспоминал слова Дессера: «Бедный старый клоп». Конечно, Дессер рехнулся, но есть в его обидных словах доля правды: Тесса использовали; его громким именем покрылись другие; а теперь его хотят оттеснить; кто поручится, что завтра его не выкинут? Для правых он радикал. В Бордо ему все улыбались, а здесь Лаваль прошел мимо, едва поздоровался. Когда лимонад готов, с выжатым лимоном не церемонятся.
   Тесса хотелось заплакать: все его обижают. Разве он не помог Лавалю? Кто ухаживал за поганым испанцем, когда нужно было договориться с немцами? Кто доказывал радикалам, что компьенские условия вполне приемлемы? Короткая у них память! Да и свои его не поняли. Гордячка Дениз… Как он ее любил, как баловал! Теперь немцы ей отрежут голову. Страшно подумать! Гитлер не шутит. Поэтому и победил… Что будет с Дениз?.. Тесса дважды высморкался: слезы шли в нос. Потом он вспомнил огненную шевелюру Люсьена и пугливо съежился. Люсьен обязательно замарает имя Тесса. Это у него наследственное, он в дядю Робера. Только Робер отделался четырьмя годами, а у Люсьена страшная хватка – врожденный преступник. Но, может быть, Люсьена убили? Кончится род Тесса. Да и Франция кончится… Тесса махнул рукой. Вдруг его лицо стало злым: подлая Полет, наверно, поет свои песенки перед немцами; ей нет дела до национального траура, лишь бы помоложе и побойчей…
   А час спустя Тесса преобразился: достаточно было пустяка – позвонил Бретейль, спросил: «Как самочувствие?» Тесса понял, что он еще нужен. Правда, он отказался выступить на заседании с разоблачением масонов; зато он произнесет короткую, но яркую речь. Ему удалось установить, что в «Юманите» были напечатаны объявления мебельной фабрики, владельцем которой является эльзасский еврей. Тесса сможет воскликнуть: «Золотые незримые цепи связывали еврейский капитал с коммунистами. Так родилась преступная война…»
   В последнюю минуту Бретейль отвел Тесса в сторону: «Лучше будет, если ты не выступишь». Тесса обиженно заморгал. Бретейль объяснил: «Вопрос такта. Нервы страны обнажены, приходится считаться с галеркой. Вытащат старое: Стависского, Народный фронт…» Тесса согласился, но снова помрачнел: он хочет жить, а под ним трясется земля.
   Слегка его утешил Грандель (он приехал накануне из Парижа). Увидав Тесса в фойе казино, Грандель подбежал, был мил, рассказывал о столице:
   – В первое время было маловато народу, но теперь город мало-помалу наполняется. Хотят даже открыть оперу… В общем, немцы навели порядок. Держатся они хорошо, не скажешь, что завоеватели…
   Подошли депутаты; молча слушали Гранделя. Один сенатор сказал: «Ого!..» – нельзя было понять, восхищен он рассказом Гранделя или негодует.
   Бержери крепко пожал руку Тесса:
   – Хорошо, что ты здесь, на посту. Я был убежден, что ты оставишь Францию в трудную минуту.
   Тесса в знак благодарности чуть наклонил свою птичью головку. На остром носу сверкали мелкие капельки пота. Слова Бержери его растрогали: все-таки некоторые понимают, что Тесса принял на себя тяжкий крест. Разве легко подписать позорное перемирие и прийти сюда, чтобы участвовать в ликвидации своего прошлого?
   – Служу Франции, – ответил он. – Кстати, Блюм здесь, даже Фуже. Интересно, что они будут делать при голосовании? Особенно Фуже… Это не шутка – лечь на скамью и высечь себя. Ха! А придется… Не посмеет же он голосовать «против». Жалко, что нет Дюкана. Этот поджигатель войны…
   – Где он?
   – Кажется, в армии.
   Грандель вставил:
   – Наверно, первым сдался в плен. Знаю я этих «непримиримых»…
   – А где Виар?
   – Никто не знает. После нашего отъезда из Тура он пропал.
   – Я слышал, что он удрал в Лиссабон через Испанию.
   – Неужели испанцы его пропустили?
   – Анекдот: Виар просит у генерала Франко визу…
   – Говорят, что испанцы поставили на границе пулеметы. А всех, кто переходит границу, загоняют в лагеря.
   Тесса усмехнулся. Что такое история? Кадриль: вперед – назад, кавалеры меняют дам… Виара испанцы, наверно, посадили в лагерь. Легко себе представить его негодование: пенсне прыгает на носу… А картины? Неужели он оставил в Авалоне свои картины?
   – Во всякой трагедии есть нечто смешное. Меня забавляет судьба Виара. Как он должен был перепугаться, чтобы бросить свою коллекцию! Вы видите его физиономию?..
   Сзади раздался обиженный голос:
   – Если не видите, можете увидеть. Я нахожу, Поль, твою иронию неуместной.
   Тесса обомлел:
   – Это ты, Огюст? Но откуда?..
   – Из Авалона. Почему тебя так удивляет мое присутствие? Я, как всегда, на посту. – И Виар стал доказывать, что он – горячий сторонник нового порядка. – Поражение нас вылечит. Мы должны взять пример с победителей. Почему Гитлер в Париже? Потому, что он дерзал. Маршал Петен показал себя новатором. Ему пошел девятый десяток, но он дерзает. Я первый его приветствую…
   Здесь даже Грандель смутился. А Тесса про себя вздохнул: «Лисица! Этот перехитрил всех…»
   Наконец председатель потряс звоночком. Тесса не прислушивался к ораторам. Легко теперь говорить Лавалю… Почему он молчал в сентябре? А Виар срывает аплодисменты… Блюм злится. Блюм, конечно, будет голосовать против: его песенка все равно спета.
   Во время перерыва депутаты окружили Гранделя: все перед ним заискивали. Грандель небрежно отвечал: «Хорошо, я поговорю о вашем деле с Абетцем…» Тесса вспомнил бумажку, выкраденную Люсьеном; поморщился. Все же обидно, что мелкий шпион стал спасителем Франции…
   После перерыва выступил Бретейль, говорил о безнравственности, «великом искуплении», поносил англичан и под конец, вытянув вперед руку, торжественно заявил: «Победители показали себя великодушными». Тесса зевнул: старый лицемер! Его Лотарингию, между прочим, отдали немцам… Балаган! и притом скучный…
   Вдруг все оживились: на трибуну поднялся Фуже. Он сразу зарычал:
   – Когда враги отечества и малодушные заносят свою руку…
   Договорить ему не дали. Началось голосование. Полчаса спустя председатель объявил: «За – пятьсот шестьдесят девять. Против – восемьдесят».
   Тесса чувствовал непонятную усталость, как будто он произнес очень длинную речь. В саду дамы кричали: «Да здравствует Лаваль!» Тесса даже не позавидовал. У него болела голова. Он уныло побрел к гостинице.
   Судьба над ним сжалилась: в салоне он увидал прехорошенькую незнакомку с высокой грудью и ярким, как киноварь, ртом. Она напомнила ему Полет. Он оживился, подошел к незнакомке и только тогда заметил, что у нее на глазах слезы.
   Плачущие женщины всегда казались Тесса особенно привлекательными. Он взволнованно заговорил о страданиях Франции. Она кивала головой. Он скромно вставил: «Я – как министр…» Незнакомка улыбнулась. Она рассказала о своих мытарствах; потеряла в Невере чемодан; старушка мать осталась в Париже; здесь она искала своего дядю, который служит в министерстве коммерции. Но он, видимо, остался в Клермон-Ферране. Она не знает, что ей делать, – у нее в сумке только сто франков.
   Тесса ее утешил, да и сам утешился. За ужином он был весел, остроумен. Они пили шампанское – сначала «за вечную Францию», потом «за вечную любовь».
   Ночью он весело сказал:
   – Ты никогда не угадаешь, куколка, сколько мне лет.
   – Пятьдесят?
   Он засмеялся и погрозил ей пальцем:
   – Нет, куколка! В любви мне восемнадцать. А для публики?.. Во всяком случае, маршал мог бы быть моим отцом.
   Он вдруг вспомнил все события исторического дня: жесткий взгляд Бретейля, хитрость Виара, бороду Фуже, отвратительную цифру 80. Нашлось восемьдесят чистоплюев! Эти обязательно напишут в мемуарах, что они протестовали против «капитуляции». В представлении потомства скучный день будет выглядеть как государственный переворот. А Тесса во время сеанса мучила изжога: он напрасно ел барашка по-индийски… До сих пор ему нехорошо и голова болит. Может быть, от шампанского?.. Тесса приподнялся, поглядел на сонную «куколку», и слезы подступили к горлу.
   – Ты знаешь, что сегодня было в казино?
   – Портье мне сказал – какое-то важное заседание…