Мишо думал о Дениз, о расставании судорожном и поспешном – оба боялись выдать боль. Она говорила: «Я положила сигареты в карман…» Он: «Закрой шею, простудишься…» Когда они теперь встретятся? И встретятся ли?
   Широкие темные улицы, реки… Вот идет кто-то с фонариком. В темноте слабый свет кажется ярким; он освещает камни, решетку вокруг дерева, ноги. Неужели когда-то на улицах были яркие фонари? А свет исчез, прохожий повернул за угол. Если бы пронести любовь через эти темные годы, как свет фонарика, как крохотный огонек!..
 

10

 
   Андре послали в Пуатье. Каждый день говорили, что полк отправят на линию Мажино; но слухи не подтверждались. Прошло четыре месяца. Полковник стал своим в салоне маркизы де Ниор; престарелый Гранмезон обсуждал с ним операции против Баку, а местные археологи его расспрашивали, не грозят ли Пуатье воздушные бомбардировки. Офицеры завели себе любовниц. Солдаты задолжали всем кабатчикам, обследовали все публичные дома. Андре каждый вечер вычеркивал в карманном календаре еще одно число. Его приятель Лорье говорил:
   – Интересно, потеряли мы день или выиграли?..
   Жизнь была монотонной, как в тюрьме, маршировали, подметали длинный двор, ели суп с репой; потом бродили по городу, знакомились с продавщицами, смотрели в кино старые картины, пили аперитивы; потом сидели возле чугунной печки, отрыгивая и посапывая, дремали. Андре разглядывал лица, которые постепенно освобождались от напряжения, забот, хитрости. И лица напоминали пейзаж. Андре думал о сходстве человека с землей, о связи между гончаром и глиной. И в такие минуты Андре хотелось работать. Он издевался над собой: «В Париже не писал, а здесь тоскую по краскам…» Лорье сказал: «Через неделю выступим». Андре мерещились огромные клубы дыма, холод рассвета, проволока, смерть, пустая и белесая, как те невыносимые дни, бессолнечные, но слепящие, когда предметы теряют цвет и форму.
   Андре легко сходился с людьми. В Париже он жил одиноко – среди холстов, на голубятне. Здесь он оказался с другими, слушал, рассказывал, смеялся, шутил. Особенно он подружился с Лорье. Это был музыкант из Авиньона: играл в кафе. Беспечный, ребячливый южанин, он пел: «Все прекрасно, госпожа маркиза»; минуту спустя говорил: «Война на сто лет»; потом смеялся: «Полковник поднес богородице восковые руки и ноги – авансом, чтобы его не ранили».
   Бретонец Ив вздыхал: «Земля здесь хорошая! И коз много. А у нас нет коз. И кто это придумал, чтобы воевать?..» Он останавливался возле каждого дерева, будто встретил земляка. Андре с ним подолгу беседовал об удобрениях, ячмене. Ив иногда ночью хныкал: тосковал по жене, по детям, по дому.
   Нивелль был прежде официантом в большом кафе. Два месяца он пролежал в госпитале на испытании. Жена приносила ему герань. Нивеллю сказали, что от герани у него начнется сердечная болезнь, и тогда его освободят. Но герань подвела… Нивелль горячился: «Зачем они меня держат? Я вырабатывал восемьдесят франков в день. Помножь на тридцать. А теперь дела идут еще лучше. Мне вчера сказал официант в «Кафе де Пари», что он зарабатывает вдвое против прежнего. Значит, помножь две тысячи четыреста на два. Я понимаю, что им наплевать на меня. Я тоже на них наплевал бы, если бы мог… А сколько таких, как я? По меньшей мере три миллиона. (Он вытаскивал обглоданный карандаш). Получается четырнадцать миллионов четыреста тысяч. Помножь на двенадцать…»
   Бухгалтер Лабон боялся самолетов: «Хоть бы просто застрелили. А то сверху…» Утешался он тем, что жена далеко; не выходил из домов терпимости: «Все равно убьют, хоть на прощанье узнаю, что такое свободная жизнь».
   А молоденький, тщедушный Живер писал стихи о черной улице и сумасшедшем шарманщике.
   Все эти люди жили вместе, томились, пьянствовали. Кто-нибудь прибегал: «Завтра трогаемся!..» Начиналась суматоха, писали письма, обнимали девушек. Потом объявляли: «Ложная тревога». И снова Ив вздыхал: «Зачем?..»
   Андре как-то сказал Лорье:
   – И не думай понять! Все перепуталось. Кто с кем? Впечатление давки, только никто не двигается с места. А слушать, что они говорят?.. Все равно правды не скажут. Плутуют, стараются друг друга перехитрить. Представь себе, что я сел писать. Тюбики с краской. Нажмешь киноварь, выползает черная; нажмешь белила, а там краплак. Нет, лучше не думать!
   Когда радио переходило от веселой музыки к сообщениям, его закрывали: надоело слушать, что Даладье стоит за культуру, что на фронте не произошло ничего существенного и что немцы потопили еще семнадцать тысяч тонн.
   Город забыл про войну. Жизнь, на несколько недель потревоженная мобилизацией, снова вошла в русло. Парикмахер Шардоне выиграл двести тысяч в лотерее. Вышел очередной номер археологического журнала, посвященный раскопкам в Афганистане. Маркиза де Ниор жаловалась, что все вздорожало; ей пришлось рассчитать садовника – за садом будет присматривать шофер. Садовник украл у маркизы часы и столовое серебро. Его поймали в доме свиданий. Местные газеты занимались этим делом куда больше, нежели морской битвой возле берегов Уругвая. На большой площади расположился цирк. Три замученных леопарда прыгали с кресла на кресло.
   В январе полковник изругал Ива: «Вы похожи не на солдата, а на деревенского пожарного…» Казармы почистили. Через главную улицу протянули трехцветные ленты. Приехал депутат Пуатье, ставший министром. Мэр в приветственной речи сравнивал Тесса с мужами древности и с Клемансо. Тесса одобрительно кивал головой; потом сказал:
   – Я хотел в эти исторические дни посетить город, оказавший мне доверие. Я знаю, что в груди сыновей Пуатье пылает священный огонь. Он вдохновлял некогда покровителя Пуатье, святого Илера, ныне он вдохновляет защитников линии Мажино. Все наши помыслы посвящены одному – победе…
   Тесса приехал, чтобы купить участок в департаменте Вьенн. Прежде он тратил все, что зарабатывал. Теперь он не знал, что делать с деньгами. А различные акционерные общества, в правлениях которых он состоял, процветали. Конечно, можно перевести деньги в Америку. Но зачем?.. Они станут цифрой, абстракцией. Да и ненадежно… Тесса теперь не верил ни в акции, ни в доллары. Только одно непреложно – земля. Можно купить красивое поместье; на пасху привезти туда Полет, забыть среди цветов о войне, о Бретейле, о генералах… Еще недавно Тесса посмеивался над Лавалем: «Оверньяк, скопидом, знает одно – скупает землю». А сейчас он с волнением разглядывал в конторе нотариуса планы, фотографии. Вот эта усадьба недурна: фасад восемнадцатого века, парк в духе Малого Трианона и все удобства…
   На следующий день он приехал в Пре-де-Дэн – так называлось облюбованное им поместье. Он надел на себя шерстяное белье и два вязаных жилета. Стояла на редкость суровая зима. Часто Тесса думал: что с Люсьеном? Видел сына замерзшим.
   – Совсем как в Финляндии, – сказал он нотариусу. – Кстати, вы читали сегодня газеты? Этот маршал с немецкой фамилией – молодец! Я лично уверен в победе…
   Голая нимфа держала бронзовый кувшин; из него торчали, как стрелы, сосульки. Казалось, и нимфе холодно…
   Тесса сказал:
   – Дом прекрасный. Мне нравится сочетание: лепные потолки Людовика Пятнадцатого и центральное отопление.
   Он вернулся в город под вечер. Вспомнил, как покупал в кондитерской конфеты для Дениз, и приуныл. Почти четыре года прошло… Не будь войны, скоро пришлось бы предстать перед избирателями. Но теперь другие заботы… А хорошее было время! Он – единственный кандидат; все перед ним отступили. Дома его ждали Амали, дети. Дениз улыбалась, даже Люсьен старался быть любезным. Как Амали обрадовалась бы, узнав, что он купил Пре-де-Дэн! Она любила деревенскую жизнь, кур, овощи… А для кого теперь эта усадьба? Для Полет? Но она его бросит, как только подвернется богатый мальчишка, вроде сына Меже. Нет, земля для него, и только для него. Он вдруг подумал о другой земле – на кладбище Пер-Лашез, рядом с Амали. Готов был заплакать; но к счастью, вспомнил, что вечером прием в его честь у маркизы де Ниор, и утешился.
   Маркиза встретила его восторженным щебетом:
   – Мы рады вас приветствовать как соседа… Хорошо, что вы выбрали Пуату!..
   Тесса нашел в салоне местных аристократов, археологов, несколько военных и своего былого соперника, старика Гранмезона, который кричал:
   – Их надо проучить! Я не понимаю деликатности англичан. Войти в Черное море, и точка…
   Обступили Тесса. Он пил жидкий чай и важно объяснял:
   – Все разворачивается согласно плану. Нельзя рассматривать Германию как нечто целое. Зима их многому научила. Бегство фон Тиссена важнее военной победы. Рейхсвер возмущен… Я предвижу возможность серьезного разговора с немцами. Такой человек, как Геринг, прекрасно понимает положение… А Гесс!..
   Он осведомился о судьбе своих противников. Ставленник Бретейля агроном Дюгар был мобилизован, ведал поставками бензина. А слесаря Дидье отправили в концлагерь на острове Ре. Тесса вздохнул:
   – Ужасно, что приходится прибегать к таким мерам! Но ничего не поделаешь – враг стоит у границ Франции.
   Тесса уехал на следующий день. Батальон отдавал ему почести. Андре много раз слышал рассказы Люсьена об отце, но никогда он не видел Тесса. Он удивился: маленький, как птичка… А Тесса торжественно прошел мимо солдат, потом вытер рукой в лайковой перчатке длинный нос. Раздалась «Марсельеза».
   Солдаты говорили о приезде Тесса; все знали, что он купил поместье. Ив вздыхал:
   – Вот сукин сын, пронюхал, что земля хорошая! И денег не пожалел. Мне говорили, что земля здесь здорово вскочила – с трех франков на двенадцать…
   – Ему-то что, – проворчал Нивелль. – Он на каждом снаряде зарабатывает. Как я когда-то на каждой кружке пива. А чтобы отпустить меня, это ему не придет в голову…
   Лорье сказал:
   – Лицо у него постное. С таким лицом только на похороны ходить. А он кричит: «Победа!..» Пойдем, что ли, в цирк?
   В цирке пахло пудрой и звериной мочой. На юбочке наездницы сверкал стеклярус. Мартышка кашляла. Ревела огромная шарманка. И Андре вспомнил Четырнадцатое июля, карусель, голубого слона. Где теперь Жаннет? Расхваливает пилюли? Плачет? Не повезло! Прежде он думал – ему; теперь знает – всем. Лорье прав – мира они не увидят: если даже подпишут – на год, на два, а потом снова…
   Ив думал о своем:
   – Замечательная земля! А крестьяне здесь хитрые. Подмешали к хлебу просо, чтобы не сдавать. Скот режут. Говорят: «Зачем бумажки?..» Никому не верят. Земля вот как вздорожала!.. И кто только это придумал?..
   Леопарды жмурились от яркого света, прижимали уши. Тщедушный укротитель в малиновом фраке до одурения щелкал бичом.
   – Неудобно им в кресле, – сказал Живер.
   И снова шарманка… Андре вышел с Лорье; говорил:
   – Самое страшное – равнодушие. В цирк ходят. Все кафе полны. Тесса покупает землю. Крестьяне прячут пшеницу. А что будет завтра?.. В ту войну было иначе, может быть глупее, но человечней. Кричали: «В Берлин!» Громили немецкие лавки, ругались: «Боши!» Дрались. Страсть была. Клемансо лез на стену, говорил: «Мы будем защищаться под Парижем, в Париже, за Парижем…» Потом прокламации: «Ленин сказал…» И все кипело. А теперь такая тишина, что выть хочется. Я себя чувствую, как эти леопарды. На афише сказано: «Грозные хищники», а они хуже драной кошки. Мне страшно, Лорье!
   И Лорье ответил:
   – Мне тоже.
 

11

 
   Солдаты шутливо спрашивали Люсьена: «Ты, может, родственник?» Он отвечал: «Однофамилец». И все же фамилия озадачивала; осторожный майор отправил Люсьена санитаром в госпиталь – подальше от шальной пули.
   В бывшем монастыре содержали душевнобольных. Люсьену приходилось вязать буйных, кормить через нос меланхоликов. Сержант лежал, привязанный к койке: хотел колоть штыком. Кричал благим матом солдат Беран; все его пугало – щетка, плевательница, очки врача. Другой рисовал голых солдат с женскими грудями. А изможденный марселец с утра до ночи повторял формулу военных сводок: «Ничего существенного… Ничего существенного..»
   Один солдат признался Люсьену: «Я нарочно… Прежде думал, что печень вывезет; в Лиможе пятнадцать яиц глотал, противно вспомнить… Не вышло, отправили на фронт. Придумал – мычу, как корова. Только ты меня не выдай». Люсьен пожал плечами: «А мне что? Мычи».
   Санитары играли в карты, усердно посещали дома терпимости. Ниши, где когда-то стояли святые, были забиты бутылками из-под вина. Люсьен сидел возле печурки; это было его единственной радостью – он думал: «Понимаю огнепоклонников». Его вдохновлял огонь, притихший было, который приподымался, креп, пожирал дреку. И волосы Люсьена казались продолжением огня.
   Дженни написала, что уезжает в Америку; оправдывалась – консул настаивает; уверяла, что они обязательно встретятся – в Париже или в Нью-Йорке. Он кинул письмо в печь. Только теперь он понял, что любит Жаннет. Говорят, что время – враг. Неправда! Время снимает шелуху; так исчезают неискренние горести, надуманные страсти. А подлинные чувства остаются… Для Жаннет он – чужой, как для него Дженни. Это странная игра – картинка разрезана, надо ее составить, но один кусок не подходит к другому…
   Радио хрипело: «Не произошло…» И душераздирающе вопил марселец: «Ничего существенного».
   После Нового года Люсьен потребовал, чтобы его отправили на фронт. Он думал, что близость смерти все скрасит. Он нашел скудный быт, холод, ругань. Снаряды аккуратно убивали; к этому привыкли; зевали – «лотерея»…
   Люсьен нашел собеседника. Это был высокий нормандец с лошадиной челюстью и восторженными глазами, по образованию археолог. Звали его Альфредом. Он рассказывал Люсьену о раскопках в Сахаре – кости погибшего мира… И Люсьен вспоминал льды, пингвинов. Потом говорили о войне. Альфред был доверчив: доказывал, что Даладье – за свободу; после победы начнется расцвет искусства – Афины, Возрождение… Люсьену было совестно его разубеждать. Он только изредка перебивал Альфреда: «Хорошо, что ты их не знаешь…»
   Увозили солдат с отмороженными ногами. Теплые носки казались недоступной мечтой. Пошли слухи, что солдат отправят в Финляндию.
   В холодный февральский день, когда мир казался мертвым – белое поле, а над ним красное воспаленное солнце, – позиции осматривала парламентская делегация. Сопровождал депутатов генерал Пикар.
   Еще недавно уверяли, что Пикара пошлют в Сирию. Вейган называл себя «пожарным», говорил, что призван потушить пожар на Ближнем Востоке. Пикар возражал:
   – На войне зажигательная бомба куда полезнее шланга.
   Пикар разработал план кампании: сирийскую армию он называл «бакинской». Но события в Финляндии заставили его повернуться к северу. Он заявил Тесса:
   – Мы должны послать солидный экспедиционный корпус. С немцами воевать мы не можем. Да и не хотим. А держать людей без дела – опасно. Коммунисты работают. К весне начнутся беспорядки. Только эффектная победа в Финляндии может вывести нас из тупика.
   В парламентских кулуарах говорили о лапландской руде, о «колоссе на глиняных ногах», о сочувствии Рима. Депутаты приехали, чтобы убедиться в солидности линии Мажино; прежде чем одобрить северную экспедицию, нужно проверить, хорошо ли заперты все двери… Три радикала, два правых, один социалист. За исключением Бретейля, это были люди, ничего не смыслящие в военном деле. Они казались зрителями, случайно попавшими на сцену; стыдились своих шляп, брюк. Один из них, добродушный толстяк, попросил, чтобы ему дали шлем:
   – Боюсь за голову…
   Задавали дурацкие вопросы, осматривали доты, как туристы средневековый замок, охая и ахая, а увидев тяжелые орудия, стали пугливо ежиться.
   Генерал Пикар шел с Бретейлем; говорили о перспективах северной кампании. Бретейль был настроен радужно:
   – Это поворотный пункт. Я боялся, что социалисты затормозят, но Блюм молчит, а Виар рвется в бой. Вопрос об отправке альпийских стрелков решится в ближайшие дни.
   Они прошли мимо поста. Люсьен отдал честь. Он вспыхнул: вдруг Бретейль его узнает? Но Бретейль был поглощен разговором; да и не в его привычках было разглядывать солдат.
   А Люсьен погрузился в мучительные воспоминания. Даже зрелище депутатов, которые шли согнувшись, как будто над ними летают пули, не смогло его развеселить. Он понял, что значит «сгорать от стыда». Да, его прошлое постыдно! Как мог он поверить этому бездушному человеку? Нетрудно догадаться, о чем Бретейль беседует с Пикаром: хотят поставить Францию на колени. Мстят за тридцать шестой. Уведут войска в Сирию, в Финляндию, все равно куда… И впустят Гитлера. Люсьен вспомнил, как отец, возмущаясь забастовками, повторял: «Немцы и то лучше…» Все они таковы! Может быть, Грандель еще самый невинный… А людей убивают. Вчера убили Шарля. Это был горец, пастух, играл на дудке… За что его убили?.. Подлецы!
   Вечером он сидел на корточках у маленького костра рядом с Альфредом. Мерзли, молчали. Потом Альфред начал:
   – После резолюции Лиги наций…
   Люсьена прорвало:
   – Вздор! Все это слова. А за ними предательство, личные интересы, мелкие обиды. Ты видел Бретейля? Святой, метит в рай. И, конечно, «патриот». Когда говорит о Лотарингии, в голосе слезы. Но, между прочим, он знает, что Грандель – немецкий шпион. Покрыл его. Ты думаешь, Пикар готовился к войне? Он был занят другим: подготовлял фашистский переворот. Откуда пулеметы? Из Дюссельдорфа. А деньги кто ему давал? Немец, Кильман… Грязь! Что ты мне рассказываешь о Лиге наций! Ты лучше скажи, за что убили Шарля?
   Люсьен долго говорил о «верных», о сборищах у Монтиньи, о предательстве; промолчал только о том, как достал письмо Кильмана, не мог признаться, что он – сын Тесса; это ему казалось самым позорным. Альфред сидел убитый, глаза его помутнели; он все начинал: «Но… но…» Наконец выговорил:
   – Но если так, надо рассказать всем… Свергнуть… Спасти Францию…
   Люсьен злобно засмеялся:
   – Как Дженни, честное слово! Была такая американочка… Я с ней жил, вернее, с ее долларами. Она мне тоже сказала: «Тогда нужно устроить революцию». Поздно, милый! Что вы в тридцать шестом делали? А теперь ничего не поможет. Разобьют нас и посадят гаулейтером Бретейля. А может быть, просто все снесут к черту… И нас с тобой. Как твои раскопки… Через двадцать веков найдут в земле зажигалку «Донхиля», мотор «мессершмитта», череп благородного Виара и пойдут вздыхать: «Удивительная была цивилизация!» Я тебя утешу: мы этого не скажем. Бррр! До чего холодно! И, откровенно говоря, надоело.
 

12

 
   Новый год Жолио встретил с женой и шурином. (Альфред, военный врач, приехал с фронта на три дня.) Пошли в ресторан, выпили две бутылки шампанского. Какие-то девушки кидали бумажные шарики, розовые и голубые. Альфред застенчиво щурился и говорил: «Бомбы…» Жолио произнес тост:
   – За победу! Я вижу наших солдат, встречающих Новый год в Берлине.
   И суеверно схватился за край стола. Альфред отвернулся. Развязность Жолио его стесняла. А Мари, нежно глядя на брата, вздохнула:
   – Только чтобы тебя не убили!..
   Жолио стал объяснять:
   – Это логически бесспорно, к концу года у нас будет пять тяжелых орудий против одного немецкого.
   – Не знаю, – ответил Альфред. – Я ничего в этом не смыслю. Но с сыворотками плохо. Боюсь, как бы нас не застали врасплох. На той войне столбняк…
   Жолио его перебил: не выносил разговоров о болезнях и смерти.
   На следующий день Альфред уехал. Жолио о нем не вспоминал: милый, но бесцветный человек. А Мари часто плакала: боялась, что брата убьют. Напрасно Жолио ей говорил: врачи – в тылу, им ничего не грозит. Она повторяла: «Вдруг?…»
   Жолио жил, как всегда, лихорадочно. Теперь его голова была начинена трудно выговариваемыми финскими именами. Засыпая, он видел обледеневших людей, как сталактиты свисающих с неба. И от этого становилось холодно; натягивал на голову одеяло.
   Жолио не был жаден, хотел всех подпустить к пирогу. Он послал десяток приятелей в Финляндию и в Стокгольм. Своему двоюродному брату Мариусу, расторопному марсельцу, он посоветовал:
   – Устрой вечер-гала. Расскажи что-нибудь о Маннергейме. В пользу финских «лотт». Золотое дело!
   И недели две спустя Мариус перед изысканной публикой, не спуская глаз с Жозефины Монтиньи, щебетал:
   – Однажды маршал сидел под деревом. Страшная революция только-только начиналась. Подошел оборванный нахальный солдат, большевик, и попросил прикурить. Я забыл сказать, что маршал курил сигару. В возмущении он поглядел на солдата и, рискуя своей жизнью, ответил: «Да я лучше проглочу эту горящую сигару…»
   Дамы аплодировали. Сбор достался, конечно, не «лоттам», а Мариусу.
   Жолио давно хотел отблагодарить типографа Пуарье: тот ни разу не напомнил о срочных платежах. Теперь подвернулась оказия: генеральному штабу потребовались карты Финляндии. Жолио порекомендовал Пуарье. Сообщив типографу о заказе, Жолио сказал:
   – Мой друг, это все равно что найти на улице четыреста тысяч. Только не смотрите на карту: варварские имена, можно сойти с ума… Пудасьярви. Мне кажется, что у меня теперь во рту не язык, но глина…
   Дела газеты шли прекрасно. И все же толстяк был меланхоличен, боялся, сам не знал чего. Дважды в день приносили сводки: «Ничего существенного…» Париж богател и развлекался. Жолио говорил:
   – Вы только поглядите – раскупают дома и автомобили, как плюшки.
   В газете, рядом с фотографиями финских стрелков, красовались отчеты о лыжных состязаниях в Межеве и Шамони: парижские модницы не хотели отстать от солдат Маннергейма. Но Жолио не верил ни хорошеньким лыжницам, ни сводкам. С миром приключилось что-то страшное. Подумать, какие стоят холода! В Севилье – снег. А в Аргентине каждый день сотни людей умирают от солнечного удара. В Турции трясется земля. Все это не к добру!… Жолио стал еще суеверней; не расставался с кусочком дерева. По ночам думал: «Кажется, я прошел под лестницей – не к добру…» Когда Мари вздыхала: «От Альфреда давно нет письма», он отвечал: «Кутит», – но сжимал в кармане щепку, не сглазить бы…
   В Париж приехал рурский магнат, барон фон Тиссен. За ним бегали фотографы. Ему улыбались красавицы. В «Ла вуа нувель» появилась фотография его собачонки – Жолио знал, что с немцем нянчится Бретейль…
   Фотографиями дело не кончилось. Позвонил Бретейль: газета должна напечатать заметки фон Тиссена.
   – Это нам на руку… Намечается взаимное понимание…
   Жолио направился в «Отель Грийон», где остановился барон. Он долго ждал в пышной гостиной. Потом к нему вышел немолодой презрительный человек. Жолио кокетливо нагнул голову, улыбнулся, стал говорить о свободе, о братстве народов. Фон Тиссен процедил:
   – Простите, я занят.
   Дал рукопись и ушел. Жолио, раскрыв папку, прочитал: «В ту весну я вместе с Гитлером разработал план кампании против коммунистов…»
   Он пришел домой измученный. Увидав, что Мари плачет, сказал:
   – За Альфреда можешь не беспокоиться: войны нет и не будет. Если бы ты видела этого немца! Такому место в концлагере… А он сейчас поехал к Тесса, честное слово! Завтра начинаем печатать его мемуары. Монтиньи мне сказал: «Контакт налаживается». Понимаешь?.. Не плачь, Мари! С Альфредом ничего не будет… войны нет… Разве что в Финляндии…
   Жена отняла платочек ото рта и тихо сказала:
   – Альфреда убили.
   Только тогда Жолио заметил на столе большой желтый конверт без марки.
 

13

 
   Полк, где находился Мишо, отправили в Гавр. И Мишо всполошился: в Финляндию!..
   Москва была для Мишо порукой, что его жизнь не напрасна, что счастье не только слово. Все, что делалось там, было таинственным и в то же время знакомым, близким, своим. Он блаженно улыбался, когда по радио рассказывали о цитрусовых рощах Абхазии. Он следил за тем, как строят московское метро, как будто это строили его дом. Говорил: «В Брюсселе наши пианисты получили на конкурсе первую премию», и слово «наши» у него выходило естественным. Как-то он сказал Дениз: «Там и цветы за нас, да, да, обыкновенные цветы, ромашки или колокольчики…» Когда становилось невтерпеж, он разглядывал карту Советского Союза; огромное зеленое пространство успокаивало. Даже при последнем свидании с Дениз он спросил: «Как выставка в Москве?..» Он видел этот далекий город, будто прожил в нем десятки лет. За него готов был умереть. Не он один… И его приподымала общность веры: вокруг сотни солдат думают так же. Да и в других полках. Это было тайным братством миллионов.
   И вот ветер ходит по широким улицам Гавра, рвет занавески, опрокидывает щиты с рекламами, кружит прохожих. Кричат портовые сирены. Скрежещут зубами лебедки. День и ночь идет работа. Говорят об экспедиционном корпусе…
   Мишо отводит в сторону то одного, то другого солдата. Он не знает, кто коммунист. Но есть множество примет: вздыхает, что нет «Юма», потешается над благородством Виара, говорит о Торезе: «Наш Морис». Мишо шепчет:
   – Если пошлют против русских, мы должны отказаться. Скрыть они не смогут, вся страна узнает…
   – Не знаю… Что другие скажут? Ведь это не выборы, здесь пахнет расстрелом…
   Мишо любили за смелый язык, за веселость; когда он срезывал сержанта, поддерживали. Но другое дело – бунтовать… Мишо и сам не знает, что скажут солдаты. Он уговаривает, объясняет; вдохновенно рассказывает о большом северном городе, за который сражаются русские, – там широкая река, в дворцах – рабочие, там жил Ленин… Он ругает наемников, готовых оголить фронт. Он с каждым говорит по-другому, говорит волнуясь, торопясь – могут завтра отправить…