...Так пел восторженный поэт.
   И все покоилось. Лампады тихий свет
   Бледнел пред утренней зарею,
   И утро веяло в темницу. И поэт
   К решетке поднял важны взоры...
   Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
   Звучат ключи, замки, запоры.
   Зовут... Постой, постой; день только, день один:
   И казней нет, и всем свобода,
   И жив великий гражданин
   Среди великого народа.
   Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
   Но дружба смертный путь поэта очарует.
   Вот плаха. Он взошел. Он славу именует...
   Плачь, муза, плачь!..
   Андре Шенье, тот, кого Пушкин называл певцом Свободы, взошел на эшафот 13 июля 1794 года. Порой история подстраивает людям неправдоподобные шутки. Другой певец Свободы, Кондратий Рылеев, взошел на свой эшафот тридцать два года спустя, не в Париже, а в Петербурге, и - не странно ли?- тоже 13 июля.
   Не будем сомневаться: Пушкин заметил роковое совпадение двух черных дат. Он мог и о Рылееве сказать то, что сказал об Андре Шенье:
   Умолкни, ропот малодушный!
   Гордись и радуйся, поэт:
   Ты не поник главой послушной
   Перед позором наших лет;
   Ты презрел мощного злодея...
   Так ли уж был неправ кандидат Андрей Леопольдов, озаглавив пушкинские стихи: "На 14 декабря"?
   5
   "Если б я был потребован комиссией, то
   я бы, конечно, оправдался, но меня
   оставили в покое, и, кажется, это не к
   добру. Впрочем, черт знает."
   Пушкин - Вяземскому,
   10 июля 1826 года
   Итак, 19 января 1827 года Пушкину пришлось явиться к генералу Шульгину, московскому обер-полицмейстеру.
   С ним Пушкин знаком не был, но генерал возбуждал в нем интерес. Шульгин был полным его тезкой, Александром Сергеевичем, и Пушкину, склонному к суеверию, это казалось любопытно: два Александра Сергеевича, прямо противоположные друг другу - один главный полицейский, другой главный смутьян. Такова сторона, скажем, шуточная. А вот и серьезная, даже драматическая: до недавних пор Шульгин был обер-полицмейстером Петербурга, при его участии разыскивали, содержали в крепости, вешали героев Декабря. В глазах Пушкина этот Александр Сергеевич был одним из первых палачей.
   Впрочем, пока что он вел себя миролюбиво и, хватив по своему обыкновению стаканчик рому, протянул тезке бумагу,- она содержала вопросы Особой комиссии военного суда. Пушкин должен был представить письменные показания. Вопросы были такие:
   1. Им ли сочинены известные стихи, когда и с какой целью они сочинены?
   2. Почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненное?
   3. Кому от него сии стихи переданы?
   4. В случае отрицательства, не известно ли ему, кем оные сочинены?
   - Генерал,- сказал Пушкин, пробежав глазами бумагу,- должен
   вас разочаровать. Не могу ответить уже на первый вопрос, а потому
   и последующие мне непонятны.
   - Непонятны?- вскинулся Шульгин.- Вопрос сделан, как мне
   кажется, достаточно просто.
   - Взгляните, мне предлагается отвечать, я ли сочинил
   "известные стихи". Кому же известные? О чем речь ведется? Неужто
   комиссия боится не только эти стихи привести, но даже назвать их?
   (Последней фразы Пушкин, впрочем, не произнес - он преодолел
   искушение.)
   - А может быть, догадаетесь, Александр Сергеевич?- протянул
   почти заискивающе превосходительный Александр Сергеевич.
   Комиссия его сиятельства настаивала на спешном ответе.
   - Нет, не догадаюсь, генерал. Я и сам немало стихов сочинил,
   да к тому же все возмутительные рукописи ходили под моим именем,
   как все похабные ходят под именем Баркова. Пусть перешлют
   потребуйте!
   Пушкин лукавил: он понимал, что ответа требует комиссия, созданная по делу Алексеева, а дело это заведомо о стихах, озаглавленных "На 14 декабря". Но увидеть рукопись необходимо: может быть, их исказили? Смертную казнь дали Алексееву неужели только, чтобы пугнуть Пушкина?
   Генерал Шульгин гордился исполнительностью; на сей раз, однако, пришлось ответить его сиятельству великому князю Михаилу Павловичу, что, дескать, ответ будет дан позднее, ибо "Александр Пушкин не знает, о каких "известных" стихах идет дело, и просит их увидеть".
   Тут бы арестовать этого Пушкина, тем более что и Михаил Павлович готов дать соизволение. Шульгин ждал приказа на задержание беспокойного тезки и препровождение его к месту суда, в Новгород. Арестовать легче, нежели посылать нелепые ответы - дескать он, Пушкин, "не знает, о каких "известных" стихах идет дело"! Не сочтут ли такой ответ издевательством, а генерала Шульгина к тому причастным? Распоряжения на арест не последовало, список же стихов Шульгиным получен через неделю - в запечатанном конверте на имя секретаря Пушкина и "в его собственные руки": распечатать его адресат должен был в присутствии обер-полицмейстера и, прочитав, снова запечатать своей личной печатью, после чего, наложив еще и свою печать, генералу Шульгину вменялось в обязанность самоспешнейше послать пакет Особой комиссии военного суда. Прочитав все эти указания, Шульгин поежился: выходит, ему не доверяли прочитать "известные стихи"! Ему, обер-полицмейстеру Москвы? Что же это за возмутительное сочинение, если оно окутано такой тайной? А с другой стороны, если оно столь ужасно, зачем преступник гуляет на воле? Зачем ему дана возможность сочинять? Да еще оскорблять суд и полицию?
   По второму вызову Пушкин явился в кабинет генерала, почти что уселся на стол, вульгарно опершись на него задом, и безо всякого благоговения, небрежно, торопливым движением вскрыл конверт. Затем, нетерпеливо пробежав глазами исписанный листок, присел на краешек кресла, исправил какие-то ошибки, буркнул себе под нос что-то не слишком уважительное и во мгновение ока написал ответ. Шульгин, заглянув из-за плеча, полюбопытствовал:
   - Александр Сергеевич, разберут ли там вашу руку?
   - Разберут, Александр Сергеевич,- им надо. Прочтите, генерал,- добавил Пушкин, бросив на хозяина многозначительный взгляд, означавший: хоть вам и не разрешено, а читайте, мы никому не скажем.
   Шульгин медленно прочел таинственные стихи под зловещим заглавием, а затем объяснение Пушкина. Оно гласило:
   27 января 1827 г. В Москве.
   Сии стихи действительно сочинены мною. (Такой прямоты
   Шульгин не ожидал - на что он нарывается, этот щелкопер? Забыл
   он, что ли, о смертном приговоре Алексееву?) Они были написаны
   гораздо прежде последних мятежей (Что же ему остается твердить,
   если уж авторство признал? Но как это докажешь?) к помещены в
   элегии Андрей Шенье, напечатанной с пропусками в собрании моих
   стихотворений. (Значит, как раз этот кусок и был "пропущен"?
   Хитер тезка! Но и режет он себя, сам того не понимая: строки,
   запрещенные цензурой, распространению не подлежат.)
   Они явно относятся к французской революции, коей А.Шенье
   погиб жертвою. (Как бы не так! Выходит, стихи эти не за
   революцию, а против нее? Хитер!) Он (Гляди-кось, подчеркнул "он",
   чтоб не подумали на него, на тезку!) говорит:
   Я славил твой небесный гром,
   Когда он разметал позорную твердыню.
   Взятие Бастилии, воспетое Андреем Шенье. (А ведь это
   правдоподобно: мятежники 14 декабря никакой твердыни не
   разметали.)
   Я слышал братский их обет,
   Великодушную присягу
   И самовластию бестрепетный ответ
   присяга du Jeu de paume, и ответ Мирабо: Allez dire а votre
   maоtre etc.
   ...Тут Шульгин оторвался от бумаги:
   - Не скажете ли подробнее - что за присяга? Каков ответ Мирабо?
   Пушкин терпеливо, хоть и коротко, объяснил: 20 июня 1789 года, когда депутаты Национального собрания подошли к залу заседаний и увидели королевских гвардейцев, они заняли соседний зал для игры в мяч и дали торжественную клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана конституция Франции. Об этой клятве писал Шенье в своей оде "Игра в мяч", посвященной художнику Луи Давиду; он воспел героев третьего сословия, которые обнялись,
   Клянясь не разойтись, не подаривши нам
   Закона твердого и власти справедливой;
   И прибавлял народ, на них взиравший там,
   К восторженным слезам, к смятенным голосам
   Рукоплесканий шум счастливый.
   О день! Триумфа день! Святой, бессмертный день!..*
   ______________
   * Перевод Льва Остроумова (см.: А.Шенье. Избранные произведения.
   М., Гослитиздат, 1940, с.133).
   - Не обращайте меня в свою веру!- прервал Шульгин.- Будет вам декламировать бунтарские стихи. Думаете, если это по-французски, так уж их можно здесь произносить в полный голос?
   - Что ж, стихи можно и прервать, генерал. Но вам хотелось услышать ответ Мирабо? Извольте, вот он. Когда церемониймейстер короля потребовал, чтобы депутаты исполнили королевский приказ и разошлись, граф Мирабо от имени третьего сословия сказал ему: "Идите и скажите вашему господину, что мы находимся здесь по воле народа и разойдемся только уступая силе штыков". После этого, генерал, Национальное собрание приняло решение, объявившее депутатов неприкосновенными. И король смирился с этим, уступил. Король был побежден, генерал.
   Генерал Шульгин, не глядя на Пушкина, хватил еще стаканчик рома и продолжал читать:
   И пламенный трибун, и проч.
   Он же, Мирабо.
   Уже в бессмертный Пантеон
   Святых изгнанников входили славны тени.
   Перенесение тел Вольтера и Руссо в Пантеон.
   (Это похоже на правду. В самом деле, французские мятежники
   перетащили прах своих философов в Париж и там погребли. Иначе эти
   строки и понять-то трудно.)
   Мы свергнули царей..
   в 1793.
   Убийцу с палачами
   Избрали мы в цари...
   Робеспьера и конвент.
   (Хитрец! А ведь главное, что он, пожалуй, прав - да, речь
   тут идет о Робеспьере и конвенте. Но можно ли такие строки вслух
   произнести? Всякий поймет, что это про нашего государя и про
   каждого из нас, кто судил и казнил декабрьских злодеев.)
   Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут
   относиться к 14 декабря.
   Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие.
   Не помню, кому мог я передать мою элегию А.Шенье.
   Александр Пушкин
   27 января 1827.
   Москва.
   Генерал Шульгин дочитал объяснение до конца, перенес взгляд на стихи и пробежал их снова. Да, они хорошо читались и так, как того хотел Пушкин: гимн Свободе от имени Андрея Шенье, где излагаются подряд события французской революции,- падение Бастилии, клятва в Зале для игры в мяч, ответ Мирабо на требование короля разойтись, пламенные речи Мирабо, предрекающие человечеству светлое будущее, перенесение останков Вольтера и Руссо в усыпальницу Пантеона, и даже принятие "Декларации прав человека и гражданина" - не о ней ли говорится в строках:
   Оковы падали. Закон,
   На вольность опершись, провозгласил равенство,
   И мы воскликнули: "Блаженство!"
   В этих стихах спрятан девиз французских бунтовщиков: "Свобода, равенство, братство".
   Ну а дальше, когда поэт вопрошает: "Где вольность и закон?" и приходит к пониманию:
   ...над нами
   Единый властвует топор...
   Разве это не о гильотине якобинского террора?
   Да, "известные стихи" - о французской революции. Мало того, они даже осуждают революцию устами того поэта, которому его соотечественники отрубили голову.
   Но заголовок... Пушкин пишет: "не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие". Можно ли верить этому "не знаю"? Пушкин пишет: "Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря". Перечитываю и вижу - могут, могут относиться к 14 декабря. При таком условии, при таком заглавии тоже все совпадает. Не напрасно комиссия поставила Пушкину грозный вопрос: "Почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненное?" Комиссия прочитала эти стихи как предсказание, содержащееся в строках, которые обращены к Свободе:
   Но ты придешь опять со мщением и славой,
   И вновь твои враги падут;
   Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
   Всё ищет вновь упиться им;
   Как будто Вакхом разъяренный,
   Он бродит, жаждою томим;
   Так - он найдет тебя. Под сению равенства
   В объятиях твоих он сладко отдохнет.
   Так, буря мрачная минет!
   Свобода, равенство, мщение, слава - все это предсказания, отвечающие надеждам и русских злоумышленников. Осторожно, с ядовитой вкрадчивостью высказал это генерал Шульгин, и тогда, ничего не отвечая собеседнику, Пушкин схватил перо и, разбрызгивая чернила, ниже своей подписи начертал: "Для большей ясности повторяю, что стихи, известные под заглавием: "14 декабря", суть отрывок из элегии, названной мною "Андрей Шенье"".
   6
   "Все смуты похожи одна на другую,
   драматический автор не может нести
   ответственность за речи, вложенные им в
   уста исторических персонажей."
   Пушкин - Бенкендорфу,
   16 апреля 1830 года
   Прошло полгода. Пушкин был в Петербурге, и дело об "Андрее Шенье" казалось конченным, но вдруг его опять вызвали к обер-полицмейстеру, на этот раз петербургскому - к полковнику Дершау. О нем Пушкин слышал немало - он выслужился после 14 декабря, вылавливая руководителей восстания; было известно, что он нашел и арестовал Бестужевых. Дершау молча предъявил Пушкину вопросник; та же комиссия военного суда спрашивала все о том же, словно Пушкин шесть месяцев назад не дал ей исчерпывающих разъяснений. По предложению полковника он сел к столу и записал, едва сдерживая бешенство, ответы на новые вопросы комиссии:
   29 июня 1827 г. В Петербурге.
   Элегия Андрей Шенье напечатана в собрании моих
   стихотворений, вышедших из цензуры 8 окт. 1825 года.
   Доказательство тому: одобрение цензуры на заглавном листе. (Я
   подчеркнул дату, поставленную цензором,- неужели она не
   опровергает полностью названия "14 декабря"? Конечно, если бы я
   мог им представить рукопись, бывшую в цензуре, им пришлось бы
   прекратить всю эту возню, а точнее - травлю. Но где возьмешь?)
   Цензурованная рукопись, будучи вовсе ненужною, затеряна, как
   и прочие рукописи мною напечатанных стихотворений.
   (Этим тупицам надо сто раз твердить одно и то же, пока не
   вобьешь нечто в их дурацкую башку! Нет, дело в другом: они могли
   бы понять, да не хотят, им не приказано понимать, а точнее, им
   приказано не понимать. Впрочем, отчасти они ведь и правы...)
   Опять повторяю, что стихи, найденные у г. Алексеева, взяты
   из элегии Андрей Шенье, не пропущены цензурою и заменены точками
   в печатном подлиннике, после стихов
   Но лира юного певца
   О чем поет? поет она свободу:
   Не изменилась до конца.
   Приветствую тебя, мое светило е\с.
   Замечу, что в сем отрывке поэт говорит:
   О взятии Бастилии.
   О клятве Jeu de paume.
   О перенесении тел славных изгнанников в Пантеон.
   О победе революционных идей.
   О торжественном провозглашении равенства.
   Об уничтожении царей.
   (Там даже и не совсем так. Не столько о победе революционных
   идей, сколько об их перерождении. Не столько о равенстве, сколько
   о том, что оно - "безумный сон". Не столько об уничтожении царей,
   сколько о том, что "убийцу с палачами избрали мы в цари". Но, как
   бы ни было, пусть они поймут: я писал о великой революции,
   которая пусть переродилась, но победила, а не о мятеже,
   потерпевшем трагическую неудачу.)
   Что же тут общего с несчастным бунтом 14 декабря,
   уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех
   заговорщиков?
   (Мои доводы неотразимы. Кажется, у полиции остается теперь
   только две возможности: утверждать, что я из лукавства писал о
   французских делах, имея в виду дела русские, или обвинять меня в
   том, что я предал распространению отрывок, запрещенный цензурой.
   Первое обвинение я опроверг ссылкой на дату, второе меня не
   пугает - за такую провинность не казнят. Все же кончить
   объяснение надо более энергично, даже - победоносно.)
   В заключение объявляю, что после моих последних объяснений
   мне уже ничего не остается прибавить в доказательство истины.
   10-го класса Александр Пушкин
   С.-Петербург.
   1827 г. 29 июня.
   Пушкин рассчитал правильно - из рук суда были выбиты обвинения, а последнее было не слишком грозным. Еще пять месяцев спустя ему пришлось давать показания - на этот раз по куда более легкому поводу:
   На требование суда узнать от меня: "каким образом случилось,
   что отрывок из Андрея Шенье, будучи не пропущен цензурою, стал
   переходить из рук в руки во всем пространстве (если бы так!
   Россия обладает тончайшим слоем грамотных людей, а прочим мысли,
   выраженные в моей элегии, не только неинтересны, но даже
   непонятны... Да и большинство грамотных далеко, во глубине
   сибирских руд...)", отвечаю: стихотворение мое Андрей Шенье было
   всем известно вполне гораздо прежде его напечатания, потому что я
   не думал делать из него тайну.
   Александр Пушкин
   24 ноября 1827.
   С.-Петербург.
   Казалось, дело кончено, Пушкин выиграл - оставалось ждать оправдательного приговора. Но Пушкин лучше других понимал, что он имеет дело с противником коварным и беспощадным. К тому же он ведь знал, о чем его элегия "Андрей Шенье". Да и не только он один. Князь Петр Вяземский не раз вспоминал давнее, от июля 1825 года, письмо Пушкина, где были такие слова: "Читал ты моего А.Шенье в темнице? Суди о нем как езуит - по намерению".
   По намерению судили Пушкина не только друзья, но и царские чиновники. Его ждали тяжелые дни - отбиться от обвинителей было невозможно. Кончалось одно дело, но сразу начиналось другое. 1 сентября 1828 года он написал Вяземскому: "Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее "прямо, прямо на восток"... До правительства дошла, наконец, Гавриилиада". Иногда Пушкину казалось, что он слабеет, что силы, кипевшие в нем прежде, иссякли. В такую минуту слабости он написал свое "Предчувствие", обращенное к очень юной Аннет Олениной; стихотворение это исполнено тревоги, тоски, готовности к новым испытаниям и разлукам, но и веры в свою непреклонность:
   Снова тучи надо мною
   Собралися в тишине;
   Рок завистливый бедою
   Угрожает снова мне...
   Сохраню ль к судьбе презренье?
   Понесу ль навстречу ей
   Непреклонность и терпенье
   Гордой юности моей?
   Бурной жизнью утомленный,
   Равнодушно бури жду:
   Может быть, еще спасенный,
   Снова пристань я найду...
   Но, предчувствуя разлуку,
   Неизбежный грозный час,
   Сжать твою, мой ангел, руку
   Я спешу в последний раз.
   Ангел кроткий, безмятежный,
   Тихо молви мне: прости,
   Опечалься: взор свой нежный
   Подыми иль опусти;
   И твое воспоминанье
   Заменит душе моей
   Силу, гордость, упованье
   И отвагу юных дней.
   Полицейские преследования принесли Пушкину много горя, они же закалили его мужественность. То, что у слабого человека вызвало бы упадок сил, оказалось для Пушкина причиной духовного взлета, благодаря которому родилось гениальное "Предчувствие".
   Раскаяние
   "Под эгидою ласкательства,
   Под личиною любви
   Роковой кинжал предательства
   Потонул в моей крови...
   Александр Полежаев,
   "Негодование", 1834
   1
   "...И грозно пал с гордынею упорной
   Высокий ум, высокий дух."
   Александр Полежаев,
   "Духи зла", 1834
   Саша Бибиков вот уже месяц как бредил стихами Александра Полежаева. Ранним летом отец привез из Москвы книгу с манящим названием "Кальян", и Саша не расставался с нею - бегал по дорожкам итальянского сада и декламировал:
   Ты заржавел, меч булатный,
   От бездейственной руки;
   Заждались вы славы ратной,
   Троегранные штыки!
   Прислонялся к дереву, становился в картинной позе, обхватив ствол, и продолжал:
   Завизжит свинец летучий
   Над бесстрашной головой,
   И нагрянет черной тучей
   На врага зловещий бой.
   Разорвет ряды злодея
   Смертоносный ураган,
   И исчезнет, цепенея,
   Ненавистный мусульман.
   Катя по праву старшей сестры поглядывала на него, пофыркивая: "Полно! Надоел..." А Саша назло, еще громче, еще патетичнее:
   Распадутся с ярым треском
   Неприступные скалы...
   "Перестань, замолчи!" - Катя то смиренно умоляла, то вдруг начинала свирепеть. Она переходила с одной скамейки на другую, усаживалась в тени с томиком Руссо, но прочесть не могла ни строчки. "Замолчи, неужто тебе нравятся эти кровожадные песни?" - "Кровожадные?!- вопил Саша.- Ты их не читала!" - "Да ведь я слышу: штыки, свинец, ураган... Этот твой Полежаев жестокий человек, солдафон, рубака". Саша слезал с дерева и негодуя опровергал: "Не рубака, а настоящий мужчина!" В доказательство своей правоты он, садясь рядом с сестрой на скамью, снова раскрывал уже совсем растрепанную книжку:
   Бьются локоны небрежно
   По нагим ее плечам,
   Искры наглости мятежно
   Разбежались по очам,
   И, страшней ударов сечи,
   Как гремучая река,
   Льются сладостные речи
   У бесстыдной с языка.
   Узнаю тебя, вакханка
   Незабвенной старины:
   Ты коварная цыганка,
   Дочь свободы и весны!
   ("Цыганка", 1833)
   "Тебе такие стихи рано",- цедила Катя, не отрываясь от "Новой Элоизы". "Рано? Мне?!- Саша впадал в комическое бешенство, которое, впрочем, было лишь наполовину притворным.- Самой шестнадцать, а задается на все двадцать! Скоро догоню, не кичись!.."
   В своем восхищении Полежаевым Саша был не одинок. Когда Иван Петрович Бибиков привез книжку из Москвы, он не выпускал ее из рук, глотал страницы, рассматривал портрет автора, а за семейным обедом то и дело к ней возвращался: "Какой талант,- восклицал он,- какой мужественный талант! Куда Жуковскому!"
   Катерину удивляло, что отец гордится поэтом, словно книжку "Кальян" сочинил не Александр Полежаев, а ее братец Александр Бибиков. Иван Петрович тоже любил читать Полежаева вслух, только восхищение его вызывали другие строки - воинственные, однако не кавказские; стихотворение "Иван Великий" он уже знал наизусть и все повторял торжественный пассаж о Наполеоне и пылающей Москве:
   И он, супруг твой, Жозефина,
   Железный волей и рукой,
   На векового исполина
   Взирал с невольною тоской!
   Москва под игом супостата,
   И ночь, и бунт, и Кремль в огне
   Нередко нового сармата
   Смущали в грустной тишине.
   Еще свободы ярой клики
   Таила русская земля,
   Но грозен был Иван Великий
   Среди безмолвного Кремля...
   ("Иван Великий", 1833)
   Читая стихи Полежаева, Иван Петрович обращался не столько к детям, сколько к Марии Михайловне, дородной своей супруге, которая слушала с неизменным выражением почтительной робости, даже испуга. Катенька же отмахивалась от отца и брата,- воинственность ей была неприятна, и стихи Полежаева в самом деле казались кровавыми. Саша в восторге от кавказских солдатских песен, а ей отвратительны выкрики, призывающие к мести, убийству, резне:
   Зашумел орел двуглавый
   Над враждебною рекой,
   Прояснился путь кровавый
   Перед дружною толпой.
   Ты заржавел, меч булатный,
   От бездейственной руки...
   ("Песнь горского ополчения", 1832)
   Полежаев призывает убивать благородных кавказцев, он воспевает "троегранные штыки", которые "заждались" - чего? Убийства? Они жаждут вонзиться в человеческое тело? Все же, когда никого не было рядом, Катя листала "Кальян", и ее негодование уступало место чувствам иным, более сложным. Она долго смотрела на портрет, подписанный: А.Полежаев. Задумчивый, устремивший огромные глаза в сторону и вверх молодой военный не похож на убийцу или колонизатора; он погружен в тяжелую думу, полон подавленного смятения; руки, скрещенные на груди, казалось, усмиряют готовые разбушеваться и вырваться наружу страсти, но страсти не злые, не воинственные - в них нет ненависти. Катя листала "Кальян", и многое пугало ее, а многое и входило в душу. Маленькую поэму "Видение Брута" она пробежала глазами, не задерживаясь,- поняла, что Полежаев воспел отважного борца против тирании, в груди которого "кипит к отечеству любовь" и который ведет бой за освобождение Рима:
   Последний раз поля отчизны
   Я потоплю в крови родной...
   Да, Брут, заколовший Цезаря и погибший за свободу Рима, это подлинно "сын отваги, воин мести", но Кате не по душе кровь, пролитая даже во имя светлой цели. Кровь страшит ее. А Полежаев почему-то тянет к себе. Она вчитывается в стихи - угрюмые, мужественные, темные - и проникается все большим сочувствием к поэту, к его таинственной и грозной судьбе. В "Кальяне" ее привлекают не гимны в честь побед, а тяжкие раздумья, порою неясные, загадочные, но такие мучительные!.. "Раскаяние" она перечитала много раз:
   Я согрешил против рассудка,
   Его на миг я разлюбил:
   Тебе, степная незабудка,
   Его я с честью подарил!
   Я променял святую совесть
   На мщенье буйного глупца,
   И отвратительная повесть
   Гласит безумие певца.
   Я согрешил против условий
   Души и славы молодой,
   Которых демон празднословии
   Теперь освищет с клеветой!
   Кинжал коварный сожаленья
   Притворной дружбы и любви
   Теперь потонет без сомненья
   В моей бунтующей крови.
   Толпа знакомцев вероломных,
   Их шумный смех, и строгий взор
   Мужей значительно безмолвных,