- Вот я и делаю единственно возможное - пишу Бенкендорфу. Опять пишу. Может быть, граф нам поможет. Напиши и ты ему записку, напомни о родстве с ним, попроси. И я буду униженно просить. Если Полежаеву дадут офицерское звание, мы спасены. Тогда и брак возможен, и даже...
   - Что "даже", Иван?
   - Даже если он узнает о том, первом, письме, будет не так страшно.
   6
   Его Превосходительству, графу
   Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
   Многоуважаемый граф!
   В 1826 году я первый обратил Ваше внимание на воспитанника
   Московского университета Полежаева. Я осмелюсь напомнить Вам
   текст обращения, автором коего, как известно, был я: "Просвещение
   в науках тогда только полезно государству, когда ум и сердца
   юношей озаряются вместе с оными светом божественного учения и
   строгой нравственности. Я привожу вам пример университетского
   воспитания, отрывки из поэмы московского студента Александра
   Полежаева под заглавием "Сашка", наполненной развратными
   картинами и самыми пагубными для юношества мыслями", и т.д., и
   т.д.
   Сейчас он во всех отношениях заслуживает Вашего
   покровительства. В течение восьми лет, удаленный в армию, он
   проделал все кавказские походы и два раза был представлен к
   офицерскому званию. Он отказался от заблуждений юности и всецело
   изменил свое поведение. Я сблизился с молодым человеком как для
   того, чтобы получить удовольствие от его литературных дарований,
   так и для того, чтобы ознакомиться с его взглядами, и я нашел
   его, так сказать, переродившимся. Это правда, правда, которую Вам
   могут засвидетельствовать его начальники. Я льщу себя надеждой,
   что Ваше Сиятельство знаете мою суровость в этой части, и уверен,
   что во мне Вы всегда имеете верного стража, чуткого интересам
   Вашим. Я возьму на себя смелость напомнить Вам, что только
   восемнадцать лет было Полежаеву, когда он написал дерзкие стихи,
   и что, несмотря на неопытность и горячность, он остался
   неколебимо чужд всем либеральным кружкам, а голос его никогда не
   звучал против правительства. Я разыскал Вам его произведения,
   которых было несколько изданий, и его последнее стихотворение,
   которое так хорошо рисует его надежду на милосердие Его
   Величества. Я падаю к ногам Вашего Сиятельства и как христианин,
   и как отец семейства. Наконец как литератор заклинаю Вас принять
   на себя посредство и добиться, чтобы он был произведен в офицеры.
   Спасите несчастного, пока горе не угасило священного пламени, его
   воодушевляющего. Будучи возвращен обществу и литературе отеческой
   добротой Его Величества, он благословит благодетельную руку,
   которая спасет его, и развитые его дарования сделают честь и
   славу нашей литературы.
   С чувством высокого уважения и глубокого почтения
   имею честь быть
   Вашего Сиятельства
   почтительнейший и покорнейший слуга
   Иван Бибиков.
   Бенкендорф читал и морщился. Ивана Бибикова, недавнего своего эмиссара, он знал хорошо - они даже состояли в дальнем родстве. Что с ним случилось? Он всегда был исполнителен и надежен, любил настаивать на своей преданности престолу и жандармерии. Бенкендорфу было, как всегда, недосуг долго раздумывать, но он медленно перечитал письмо полковника. Зачем он выписал большой кусок из собственного доноса 1826 года? Чтоб о заслугах своих, о непримиримости своей напомнить? О том никто не забывает. Да, именно он в ту пору открыл нам глаза на Полежаева, и государь возвысил его и осыпал благодеяниями. Прошло всего восемь лет - одряхлел Бибиков, что ли, ослеп, оглох? Он нашел Полежаева переродившимся! Как же он, Бибиков, понимает это перерождение? Не так давно в Третье отделение поступило заявление Шервуда...
   Донос Шервуда-Верного:
   Благодетельное правительство наше, обращая непрестанно
   бдительное внимание на все средства и способы, служащие к
   благосостоянию народному, во всех своих действиях и
   предположениях обнаруживает ясно сию высокую цель...
   Прямое просвещение порождает порядок, устройство и,
   следовательно, водворяет общее спокойствие и благосостояние,
   ложное учение и мудрствование новейших философов, не освященное
   религией и прямыми понятиями об истине, влечет неминуемо за собой
   безбожие, разврат, безначалие.
   Более тысячи юношей обучаются в Университете, в числе оных
   несомненно находились люди с прямыми чувствами и отличными
   способностями. Плод сего общего ропота обнаружил в писаниях не
   токмо учащихся, но и сами профессоры не скрывали в лекциях и
   сочинениях своих либеральный свой образ мыслей... Деятельнейшие
   меры к прекращению зла не токмо в настоящем виде полезны, но
   необходимы. Неоднократное появление стихов, сочиненных против
   Религии, Государя, Отечества и нравственности, служит ясным
   доказательством необходимости к пресечению дальнейшего
   заражения...
   ...Означенные стихи, как говорят, написаны бывшим студентом
   Московского университета Полежаевым, находящимся ныне в
   Бородинском пехотном полку рядовым, и который, как говорят, очень
   любим обществом офицеров; но оное требует еще исследований.
   Можно ли верить Шервуду? Он прислал нам вирши этого вольнодумца, которые ходят в списках среди армейских офицеров. Не Полежаеву ли принадлежат чудовищные строки, сообщенные нам Шервудом: "И Русь, как кур, передушил ефрейтор-император"? Не Полежаев ли поклялся мстить государю в своей лукавой "Песне пленного ирокезца", где он восклицал:
   Победим, поразим.
   И врагам отомстим!
   Я умру! На позор палачам
   Беззащитное тело отдам!
   (1828)
   Не он ли, подражая Байрону, сочинил балладу "Валтасар", где предрекает царю гибель, а преданных его слуг оскорбляет:
   Царь на троне сидит;
   Перед ним и за ним
   С раболепством немым
   Ряд сатрапов стоит...
   (1826-1828)
   Шервуд справедливо числил это стихотворение среди тех, которые сочинены "против Религии, Государя, Отечества". "Раболепные сатрапы"... Мальчишка! Шервуд помог правительству раскрыть заговор декабрьских злодеев, государь пожаловал ему звание "Верный": Шервуд-Верный. А теперь Иван Бибиков хочет опровергнуть Шервуда и называет "верным" себя: "... во мне Вы всегда имеете верного стража, чуткого интересам Вашим". Нет, изменила Бибикову чуткость, прежде ему свойственная! Иначе мог ли бы он с такой безответственностью заявлять, что Полежаев "остался неколебимо чужд всем либеральным кружкам, а голос его никогда не звучал против правительства"? Что-то с Бибиковым случилось... Прежде он и о сыне родном так не писал бы, с такой униженной страстностью: "Я падаю к ногам Вашего Сиятельства и как христианин, и как отец семейства... заклинаю... Спасите несчастного..." Как христианин?.. Совесть, что ли, заговорила в жандармском полковнике Иване Бибикове? Как отец семейства... А это при чем? Не значит ли сие, что у Бибикова взрослая дочь и что отец ей жениха нашел в лице бунтовщика, которого сам же прежде с головою выдал корпусу жандармов? Нет, Иван Бибиков, жандармский полковник в отставке Бибиков, ищи другого зятя!
   А все же когда просит родственник, да еще такой перед государством заслуженный человек... Может быть, пренебречь доносом Шервуда? В конце концов, донос имеет давность, писан в 1829 году. "И Русь, как кур, передушил ефрейтор-император..." Можно ли забыть такие преступные строки? Пока забудем. За пять лет солдатской службы человек мог переродиться, попробуем поверить Жану Бибикову-Бенкендорф, не откладывая дело, написал уже от себя военному министру Александру Ивановичу Чернышеву.
   Говорит генерал-адъютант А.X.Бенкендорф:
   Милостивый государь
   граф Александр Иванович!
   Частным образом получил я от лица, заслуживающего
   совершенного доверия, сведения, что бывший студент Московского
   университета Александр Полежаев, отправленный в 1826 году по
   высочайшему повелению вследствие найденных у него
   предосудительных стихов на службу в Кавказский корпус, совершенно
   переменил свой образ мыслей и, оказав в двух экспедициях против
   горцев особенную храбрость, продолжает ревностною службою и
   отличным поведением обращать на себя внимание начальства...
   Главнокомандующий 1-й армией генерал-адъютант Н.Н.Муравьев согласился с Бенкендорфом и, "имея в виду засвидетельствование ближайшего начальства об усердии к службе и хорошем поведении унтер-офицера Полежаева", счел его "заслуживающим монаршего воззрения". Однако монарх был злопамятен. "Ефрейтор-император" начертал:
   "...с производством унтер-офицера в прапорщики повременить".
   Пришлось Бибикову искать другого зятя, и он не медлил. Катенька была выдана замуж менее чем через год и стала Екатериной Ивановной Раевской. А еще два года спустя она узнала о смерти унтер-офицера Полежаева - он умер от чахотки на койке Московского военного госпиталя. Еще годом позднее в книжке "Арфа", появившейся в 1838 году, уже после смерти Полежаева, госпожа Раевская прочитала "Негодование" и узнала строки, которые читал ей поэт в Ильинском :
   Тучи мрачные, громовые
   Над главой моей висят,
   Предвещания суровые
   Дух унылый тяготят...
   А дальше шли угрюмые и грозные стихи, которые она тоже слышала от него и которые чуть проясняли темное стихотворение "Раскаяние", загадочность которого продолжала мучить ее и мучила всю жизнь:
   Как я много драгоценного
   В этой жизни погубил!
   Как я идола презренного
   Жалкий мир - боготворил!
   С силой дивной и кичливою
   Добровольного бойца
   И с любовию ревнивою
   Исступленного жреца
   Я служил ему торжественно,
   Без раскаянья страдал
   И рассудка луч божественный
   На безумство променял!
   Как преступник, лишь окованный
   Правосудною рукой,
   Грозен ум, разочарованный
   Светом истины нагой!
   ("Негодование", 1834)
   Екатерина Ивановна прожила долгую жизнь - она скончалась в возрасте восьмидесяти двух лет, в 1899 году, увидев несколько изданий полежаевских стихов. Все они были снабжены портретами, и Екатерина Ивановна с удивлением всматривалась в них, не узнавая. На них был изображен молодцеватый щеголь в офицерском мундире, с пошлой улыбкой на лице. Власти старались заставить всех забыть о солдатской судьбе Полежаева. Впрочем, они даже перестарались: в издании 1892 года был помещен портрет юного красавца в романтическом плаще, свисавшем с правого плеча, в парадном офицерском мундире и золотых эполетах; ничего общего с Полежаевым у красавца не было - он оказался корнетом лейб-гвардии конного полка Александром Рынкевичем. Ошибка вскоре была обнаружена, но в глазах многих читателей, не знавших трагической судьбы поэта, Полежаев остался блестящим молодым офицером.
   * * *
   В начале восьмидесятых годов в Париж приехал мой давний приятель, известный прозаик Даниил Гранин; он пришел ко мне, хотя в то время еще было опасно поддерживать со мной дружеские отношения,- советская власть изгнала меня за пределы Советского Союза, и КГБ ревниво наблюдал за гражданами СССР, выезжавшими на Запад: встречаться с эмигрантами было тяжким криминалом. Даниил Гранин, человек храбрый и в дружбе верный, не унижал себя послушанием. В то время он уже окончил роман "Зубр", посвященный знаменитому биологу Тимофееву-Ресовскому; работая над этой книгой, он обнаружил в Париже художника, близко знакомого с его героем: Олег Александрович Цингер тоже, как и Тимофеев-Ресовский, жил в Германии в годы нацизма и уцелел. Гранин завязал с ним переписку, оказавшуюся очень содержательной и для автора романа необыкновенно полезной. Теперь, приехав в Париж, Гранин решил встретиться со своим корреспондентом; мы поехали вместе в пригород Парижа Гарш, где в ту пору жил Цингер. Мы оба были поражены удивительной живописью Цингера, своеобразной и многоликой: Цингер был и сатириком, и портретистом, и мастером экзотического пейзажа, и редким по лаконизму рисовальщиком. Гранин уехал через несколько дней, а я сохранил с Цингером не только знакомство, но и добрые приятельские отношения. Разговоры с ним были всегда в высшей степени интересны: сын прославленного физика, по учебникам которого сдавали физику все гимназисты дореволюционной России, он был близок с семьей Пастернаков, и на занятия живописью его благословил сам Леонид Пастернак, отец поэта; его рассказы о Германии тридцатых-сороковых годов тоже были невероятно увлекательны.
   В 1988 году, когда вышла в свет моя книжка "Стихи и люди. Рассказы о стихотворениях" (ее выпустил в Америке русский писатель Игорь Ефимов, основавший прекрасное издательство "Эрмитаж"), я, конечно, послал один из первых экземпляров Олегу Цингеру; несмотря на многолетнюю жизнь в эмиграции - Германии и Франции,- он сохранил отличное владение русским языком и живейший интерес к русской поэзии. Спустя несколько недель я получил ответ: Олег Александрович благодарил за книгу, которую он читал с удовольствием и волнением. Один из рассказов произвел на него особенное впечатление. "Вы,- сообщил он мне,- познакомили меня с историей моей прабабки".
   К письму Цингера была приложена гравюра с портретом пожилой женщины то был, как гласила подпись, автопортрет Екатерины Раевской. Катя Бибикова, некогда бывшая невестой Александра Полежаева, вышла замуж за Раевского и продолжала заниматься живописью. Как уже было рассказано раньше, она - автор единственного достоверного портрета Полежаева. Судя по автопортрету, Екатерина Раевская, в молодости возлюбленная Полежаева и единственная серьезная любовь поэта, стала художницей высокого класса. Ее талант унаследовал ее правнук - Олег Цингер. И ее историю он совершенно случайно узнал из моей новеллы о Полежаеве и Кате Бибиковой.
   Ермоловцы
   "Одни почитают меня хуже, другие лучше,
   чем я в самом деле... Одни скажут: он
   был добрый малый, другие - мерзавец. И
   то, и другое будет ложно. После этого
   стоит ли труда жить?.."
   Михаил Лермонтов,
   "Герой нашего времени", 1840
   1
   "Темен жребий русского поэта..."
   Максимильян Волошин,
   "На дне преисподней", 1922
   Шел январь 1845 года. Вильгельм Карлович Кюхельбекер жил благополучно: скоро год, как поселился он в тихой Смолинской слободе, близ Кургана. Здесь у него был тесный и темный, да свой дом, была Дросида Ивановна и двое детей, были друзья - декабристы, определенные в Курган на поселение: Басаргин, Анненков, Бригген, Щепин-Ростовский, Башмаков, и были единомышленники ссыльные поляки, ценившие его, Кюхельбекера, мысли и сочинения. Благополучие полное. Позади десять лет одиночного заключения во всех крепостях России: Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской, Свеаборгской, и еще десять лет сибирского поселения, до краев переполненных нуждой, житейскими дрязгами, бесконечной тоской. Впрочем, второе десятилетие, вольное, оказалось страшнее первого, когда он был заперт в четырех стенах камеры. Пушкину писал он еще в 1836 году, едва выйдя на сибирскую свободу и поселившись у брата в Баргузине, где жил в темной бане: "Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем поверишь ли? порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу..."
   С того письма тоже минуло почти десятилетие; жизнь близилась к концу. Кюхельбекеру не исполнилось еще и пятидесяти, но он чувствовал себя стариком, немощным и оттого недобрым. Давно ли он был другой? "Росту высокого, сухощав, глаза навыкате, волосы коричневые, рот при разговорах кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат и ходит, немного искривившись, говорит протяжно" - это описание было разослано санкт-петербургским полицмейстером Шульгиным по империи, когда Кюхельбекер, после событий 14 декабря, скрылся из столицы. Его схватили в Варшаве - очень уж он был тут похоже рассказан. Еще бы, ведь "словесный портрет" составил для поимки его добрый знакомец, литературный собрат Фаддей Булгарин. Позднее соратник Булгарина Николай Греч будет восхищаться в своих воспоминаниях этим предательским портретом; он напишет: "Полиция искала Кюхельбекера по его приметам, которые описал Булгарин очень умно и метко..." Искала - и нашла. Будь описание Булгарина не таким метким, участь одного из русских поэтов была бы, наверное, легче. Но прошло двадцать лет, и теперь Кюхельбекера по булгаринскому описанию не узнать: он сгорбился, облысел, седые космы падают на сутулые плечи, выпуклые глаза застыли, остановленные слепотой...
   Вильгельм Кюхельбекер - о себе в письме:
   ...волос седой, зубов мало, спина сутуловатая,- чтоб не
   сказать горбатая,- одно плечо выше другого: вот тебе портрет
   твоего дяди при росте 9 с половиной вершков и худощавости, что,
   кажется, в кольцо пролезешь.
   Теперь, в 1845-м, все стало гораздо хуже. Ни читать, ни писать он уже не мог - болезнь глаз, начавшаяся несколько месяцев назад, привела к полной слепоте. Много лет спустя вдова Кюхельбекера, которую он с мучительным трудом научил грамоте, расскажет в письме к дочери, как заболел ее отец.
   Говорит вдова Вильгельма Кюхельбекера:
   ...не хотелось ему оставить в Сибири любезного своего брата
   Михаила Карловича Кюхельбекера, без того, чтобы не проститься с
   ним и не обнять его в последний раз, что и случилось так.
   Отправляясь же из Акши в Баргузин для последнего свидания с
   братом, мы должны были переплыть Байкал в небольшой лодке, и во
   время плавания нас до того напугала внезапно поднявшаяся буря с
   дождем, колыхавшая нашу лодку, как щепку, что мы чуть не
   сделались жертвою шумного Сибирского моря, но Бог спас нас
   вскоре достигли небольшого острова, где и переночевали с двумя
   маленькими детьми в холодную погоду и при сильном дожде. Во время
   этого-то рискованного путешествия отец твой простудился
   окончательно до того, что с тех пор начал сильно страдать от
   глазной болезни, и зрение его постепенно становилось все хуже и
   хуже.
   Туберкулез съедал легкие. Нищета помогала чахотке, правительство нищете; оно отняло последнюю надежду: в январе 1846 года начальство ответило отказом на его просьбу разрешить печатание сочинений. Граф Алексей Федорович Орлов, назначенный после смерти Бенкендорфа шефом жандармов, не стал хлопотать за умирающего декабриста - именно Орлов двадцать лет назад на Сенатской площади командовал лейб-гвардейским конным полком, ходившим в атаку на мятежные войска; карьера Орлова началась с подавления декабрьского бунта - спустя двадцать лет станет ли он рисковать ею ради одного из закоренелых бунтовщиков? Книг Орлов не читал, тем более - стихов. Отвечая Кюхельбекеру, его чиновник написал: "В 1840 году граф А.X.Бенкендорф входил с представлением о разрешении Кюхельбекеру печатать безымянно его сочинения и переводы и получил ответ, что еще не время. Вот почему граф А.Ф.Орлов не осмелился войти с представлением о том же предмете".
   Надежды больше не было. Правда, Кюхельбекер еще напишет душераздирающее письмо Жуковскому, умоляя о помощи, но эта мольба уже не о себе - о детях. О себе же он напишет: "Из сильного и бодрого мужчины я стал хилым, изнуренным лихорадкой и чахоточным кашлем стариком, слепцом, которого насилу ноги носят", и, выражая спокойную уверенность в близкой смерти, скажет: "Мои дни сочтены: ужели пущу по миру мою добрую жену и милых детей?" Это письмо от 11 июня 1846 года - завещание Кюхельбекера, человека и писателя; он сам себе дает оценку перед собой и будущим - ведь только он сам и знает сочинения, написанные Вильгельмом Кюхельбекером в крепости и Сибири. Оценка эта высокая, но далекое будущее покажет, что она верна:
   Говорю с поэтом, и сверх того полуумирающий приобретает
   право говорить без больших церемоний: я чувствую, знаю, я убежден
   совершенно, точно так же, как убежден в своем существовании, что
   Россия не десятками может противопоставить европейцам писателей,
   равных мне по воображению, по творческой силе, по учености и
   разнообразию сочинений. Простите мне, добрейший мой наставник и
   первый руководитель на поприще Поэзии, эту мою гордую выходку!
   Но, право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все,
   все, мною созданное, вместе со мною погибнет, как звук пустой,
   как ничтожный отголосок!..
   Но это письмо-завещание будет продиктовано через полгода, и еще два месяца спустя декабристы Оболенский, Свистунов, Анненков, Вольф, Бобрищев-Пушкин снесут на Тобольское кладбище останки страдальца и поэта, пережившего почти всех друзей. А сейчас, в конце января 1845 года, он бродит по своей полутемной избе, бормоча рождающиеся строки:
   Все, все валятся сверстники мои,
   Как с дерева валится лист осенний...
   Сегодня он получил весть о смерти еще одного из тех, кто рядом прошел через лучшие годы жизни, кто вместе с ним был на площади перед Сенатом, а потом и на другой площади, в Петропавловской крепости, где им объявили общий приговор - смертная казнь через отсечение головы; позднее ее милостиво заменили двадцатилетней каторгой. Умер Александр Иванович Якубович.
   2
   "Поговорим о бурных днях Кавказа..."
   Александр Пушкин,
   "19 октября", 1825
   Умер Якубович. Кюхельбекер узнал об этом спустя четыре месяца: путь от села Назимова, севернее Красноярска, где тиф за несколько дней одолел могучий организм Якубовича, до Кургана - долгий путь. Не далекий - для бескрайней Сибири много ли полторы тысячи верст между Енисеем и Обью?- но долгий. Даже весть о смерти медлит, плутая в сибирских снегах по бездорожью, а ведь она прилетает куда быстрее иных вестей! Ссыльный старик шагает на подгибающихся длинных ногах по темной избе и гудит, гудит, и строки слагаются в небывало музыкальные октавы - никогда еще Вильгельм Кюхельбекер, высокопарный архаист, не достигал такой естественной простоты, такой совершенной гармонии.
   Все, все валятся сверстники мои,
   Как с дерева валится лист осенний,
   Уносятся, как по реке струи,
   Текут в бездонный водоем творений,
   Отколе не бегут уже ручьи
   Обратно в мир житейских треволнений!..
   За полог все скользят мои друзья:
   Пред ним один останусь скоро я.
   Лицейские, ермоловцы, поэты,
   Товарищи! Вас подлинно ли нет?..
   Якубович не был, как Кюхельбекер, лицейским, его воспитал не Петербург, а Московский университетский пансион - там он учился года на два раньше Грибоедова, с которым его соединяла долгая близость, и вокруг них обоих теснились многие из будущих мятежников: Иван Якушкин, Иван Щербатов, Никита и Артамон Муравьевы. Кюхельбекер слышал об этом от Грибоедова, Якубовича же близко узнал позднее - на Кавказе в 1821-1822 годах. Он сам был "ермоловцем", вместе с Грибоедовым и Якубовичем. Слово "товарищи", пришедшее ему на уста,- "лицейские, ермоловцы, поэты, товарищи!..",- любимое слово кавказских офицеров: так прославленный Ермолов обращался в приказе по армии к солдатам, и это слово "товарищи" значило многое - оно отвергало крепостнический строй. Герой Отечественной войны, блестящий полководец, Алексей Петрович Ермолов сочувствовал целям Тайного общества, о котором, видимо, узнал прежде многих будущих декабристов. Генерал-майор Фонвизин, член Тайного общества, рассказывал друзьям, как Ермолов, встретясь с ним в Москве, его подозвал: "Поди сюда, величайший карбонарий!" и сказал: "Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как я бы желал, чтобы он меня боялся". Слова эти можно было понять как предупреждение: он, государь, о Тайном обществе знает, будьте осторожны!
   Генерал Ермолов спас коллежского асессора Кюхельбекера - в трудную минуту протянул ему руку помощи. Кюхельбекер читал лекции в Париже, а после одной из них, где он с воодушевлением говорил о древней Новгородской вольнице и о вече, русское посольство запретило ему публичные выступления и выслало в Россию; здесь ему грозили тяжелые последствия, но Ермолов, по ходатайству друзей, принял его на службу - чиновником особых поручений - и увез с собой в Тифлис. Дело было в 1821 году, и Кюхельбекер в свойственной ему выспренной манере воспел Ермолова:
   Он гордо презрел клевету,
   Он возвратил меня отчизне:
   Ему я все мгновенья жизни
   В восторге сладком посвящу...
   Позднее, гораздо позднее Кюхельбекер узнал, что Ермолов был достоин и более громких од: после декабрьского восстания, когда фельдъегерь приехал арестовать Грибоедова, генерал предупредил поэта, дал ему время и возможность сжечь опасные бумаги.
   В ту пору Кюхельбекер служил при Ермолове в Тифлисе, а Якубович - в Нижегородском полку, имевшем стоянку неподалеку, в Карагаче; их связывал Грибоедов. К тому же геройская слава Якубовича гремела в кавказских войсках, он тоже "ермоловец". Как давно это было - с тех пор миновала почти четверть века...
   Лицейские, ермоловцы, поэты,
   Товарищи! Вас подлинно ли нет?
   А были же когда-то вы согреты
   Такой живою жизнью! Вам ли пет
   Привет последний, и мои приветы
   Уж вас не тронут?- Бледный тусклый свет
   На новый гроб упал: в своей пустыне
   Над Якубовичем рыдаю ныне.
   Дружбы с Якубовичем не было. Скорее вражда, отражавшая вражду Якубовича с Грибоедовым. Последняя, впрочем, была своеобразной. Началась она ссорой Василия Шереметева и графа Александра Завадовского из-за юной танцовщицы Авдотьи Истоминой; Шереметев приревновал красавицу балерину и 12 ноября 1817 года на Волковом поле в Петербурге стрелялся со своим обидчиком. Его секундантом был Якубович, секундантом Завадовского - Грибоедов. В этом поединке Шереметев был смертельно ранен. Медик тут же вынул пулю, Якубович взял ее и, положив в карман, сказал Завадовскому: