— Браво! — воскликнул Нечипоренко и потянулся было за фляжкой, но Савельев по руке его шлепнул, фляжку отобрал и пальцем в талмуд ткнул.
   Покивав, исторический консультант продолжал читать вслух свои «Лишние сведения».
 
   « Из воспоминаний Карла Густава Маннергейма
   Карельский перешеек — замок Финляндии, наши Фермопилы; он представляет собою тесный проход между Финским заливом и Ладожским озером, шириной всего в 70 километров в самом узком месте. Местность для обороны весьма пригодна, ибо озера и болота разделяют перешеек на относительно легко защищаемые узкие участки. Моренный грунт позволяет строить полевые укрепления, но менее пригоден для строительства долговременных укреплений, ибо отсутствует скальная основа. Слабохолмистая местность, к сожалению, оказалась легкопроходимой для танков.
   Молотов заявил послу Финляндии, что с финской стороны в районе деревни Майнила 26 ноября в 15.45 был открыт огонь, при этом убито 3-е солдат и один унтер-офицер и 9 человек ранено.
   В нашем ответе говорилось, что выстрелы были произведены не со стороны Финляндии, а со стороны России согласно баллистической экспертизе. С 26 октября артиллерия Финляндии была отведена за линию укреплений.
   На ноту финского правительства Советский Союз ответил огнем. 29 ноября финские пограничники стали объектом нападения, а 30 ноября русские превосходящими силами начали операцию на суше, на море и в воздухе.
   День 30 ноября 1939 года был ясным и солнечным. Люди, уехавшие из столицы, по большей части вернулись из мест временного пребывания, и утром улицы были заполнены детьми, направлявшимися в школу, и взрослыми, которые шли на работу. Внезапно на центр города посыпались бомбы, сея смерть и разрушения. Под прикрытием поднимающихся туманных облаков эскадрилье русских самолетов удалось незаметно подойти к Хельсинки из Эстонии, вынырнуть из облаков и с малой высоты обрушить свой груз...
   27 декабря на озере Киитаярви подсчитать точное число убитых оказалось невозможным, ибо снег укрыл и их, и замерзших насмерть. 1300 человек были взяты в плен.
   ...безжалостные условия, в которых велась зимняя война...»
   Здесь, по обеим сторонам мемуаров Карла Густава, на полях красовались две перпендикулярные записи химическим карандашом (справа — жестокие морозы, отмеченные второй раз за 112 лет, и слева — новоизобретенные огнеметы изрыгали на снег пылающую нефть).
   «Разведка русских, в особенности осуществляемая с воздушных шаров, затрудняла деятельность артиллерии [...] днем стало невозможно обогревать блиндажи, палатки и строения, ибо даже слабый столб дыма тут же вызывал на себя огонь. Как будто все было околдовано; ясная погода продолжалась из недели в неделю, а температура держалась на уровне 30 градусов.
   По моим данным, число павших таково: советских солдат — 200 000, финских солдат — 25 000.
   Советские политруки вдалбливали солдатам в голову, что их родных ждет месть, а сами они умрут от пыток, если попадут в руки врага. [...] Политруки вмешивались в разработку всех тактических приказов [...], что приводило к поразительному смешению тактики и пропаганды.
   Следует отметить нерасторопность и беспомощность, шаблонность и ограниченность оперативного мышления советского руководства войсками, в которое в большинстве своем входили люди с крепкими нервами, коих не беспокоили потери.
   Глава эмиграционного правительства Польши генерал Сикорский предполагал сформировать корпус из 20 000 польских солдат, интернированных в Латвии и Литве. План этот провалился; интернированных поляков впоследствии постигла суровая участь, когда балтийские страны были включены в состав Советского Союза.
   Условия перемирия на конец февраля со стороны Москвы: Советскому Союзу передается остров Ханко, весь Карельский перешеек, в том числе Выборг, Сортавала, Кексголъм. 29 февраля 1940 года начаты переговоры о заключении мира.
   Финляндия разрешила Германии сквозную транспортировку: перевозку 2000 больных и отпускников в месяц. 22 июня 1941 г. после перехода границы СССР немцы передали по радио заявление Гитлера, в котором, в частности, говорилось, что финские и германские войска стоят бок о бок на побережье Северного Ледовитого океана, защищая финскую землю. Мы неоднократно подчеркивали, что Финляндия не обязывалась вступать в войну вместе с немцами и у Гитлера не было никакого права на одностороннее заявление. Утром 22 июня русские начали бомбить и обстреливать финские линкоры, транспортные суда, укрепления островов в районе Турку. На ноту протеста посол СССР в Хельсинки, отказавшись принять ее, заявил: этого не было! Наоборот, финские самолеты летали над территорией СССР!
   Мной был отдан безусловный запрет нашим ВВС летать над Ленинградом, остававшийся в силе всю войну 1941—1945 гг.
   25 июня ВВС России начали широкомасштабные налеты на города Южной и Средней Финляндии, в том числе на Хельсинки и Турку. В этот день было сбито 26 русских бомбардировщиков».
 
   — Нечипоренко, мы сейчас говорим о войне с Финляндией 1939 года, а вы влезли аж в 1941-й, — промолвил Савельев, нахмурившись.
   — Виноват, увлекся, — отвечал исторический консультант, — не ту страничку отлистал.
   — Дайте передохнуть, — сказал Тхоржевский.
   — Нет уж, продолжайте, — возразил Савельев. Вельтман молчал.
   — «В результате, — читал Нечипоренко, — советских авианалетов в Финляндии из мирного населения погибли 956 человек, насчитывается 540 тяжелораненых и 1300 легкораненых». Вот только я не знаю, — сказал он, отвлекшись от летописи своей, — в каком году при налете погибла Маруся Орешникова, то есть Мария Щепаньская, с детьми, в 1939-м или после 1941-го. Еще должен заметить, что советское правительство очень опасалось ответных налетов финских бомбардировщиков, которых не было...
   — Налетов или бомбардировщиков?
   — Строго говоря, ни тех, ни других. Зря боялись. Но в зимнюю войну в Ленинграде введено было затемнение. Исчезал к ночи город, тьма его поглощала. Школьники ходили в школу с фонариками, приколотыми к пальто, «светлячками», замешкавшись, можно было стукнуться лбом о столб уличного фонаря. Многие школы превращены были, кстати говоря, в госпитали. Вот послушайте про затемнение. Газета «Ленинградская правда». 5 февраля 1940 года. «Специальный Указ Президиума Верховного Совета, предусматривающий суровую ответственность за невыполнение распоряжений органов власти по светомаскировке Ленинграда и его окрестностей в радиусе 100 километров. Злостные нарушители светомаскировки караются тюремным заключением до 10 лет». Ну, и сажали. И в газетах писали о посаженных. А вольные граждане, ленинградцы, на морозе по четыре часа стояли в очередях за двадцатью коробками спичек, за хлебом, за керосином, за мясом, за чаем и мукой и т. д. Что выберешь, за тем четыре часа и стоишь.
   — Вы хоть паузы делайте, я не успеваю это освоить, — сказал Тхоржевский.
   — Ох, простите! — воскликнул Нечипоренко, листая тетрадь вспять. — Я самое начало пропустил. Требования СССР, не выполненные Финляндией. Из-за чего война началась.
   — Да не читайте вы эту чухню подряд, — поморщился Савельев. — Она в зрительный ряд вообще не укладывается. Перескажите своими словами для общего развития.
   — Ну... — задумался было Нечипоренко, воздев очи горе. — Ну... Германия советовала Финляндии отодвинуть границу по требованию России... То есть Россия требовала, чтобы Финляндия отодвинула границу в глубь страны...
   — Как это — отодвинуть границу по требованию? — спросил недоумевающий Тхоржевский.
   Нечипоренко ни малейшего внимания на слова его не обратил.
   — По секретному дополнительному протоколу договора Молотова — Риббентропа северная граница Литвы должна была являться чертой разделения сфер влияния Германии и СССР «в случае территориальных и политических преобразований прибалтийских государств, включая Финляндию». То есть Германии — Польша, а нам — Прибалтика с Финляндией. Прилагается ксерокс английской карикатуры «По любви или по расчету?», где Гитлер ведет под ручку Сталина в подвенечном уборе. После заключения между СССР и Германией пакта о ненападении немцы вторгаются в Польшу, с одной стороны, а Красная армия, поддерживая их, — с другой; после чего наши военные базы размещаются на территории Литвы, Латвии и Эстонии. Мы требуем от Финляндии передвинуть границу на 70 километров (при этом вместо 2761 километра Карельского перешейка предоставляем 5529 километров территории советской Карелии), отдать в аренду полуостров Ханко и острова в Финском заливе, а также часть еще двух полуостровов. Все это называется «Договор о взаимопомощи и дружбе между СССР и демократической Финляндией».
   — Ай да интернационалисты! — хохотнул Савельев. — Аи да молодцы! Как вы могли все это запомнить? Я перед экзаменами по истории всегда трепетал, ни цифр, ни фактов, ни дат, события с трудом... Я вас уважаю, Нечипоренко. Километры... да еще после водочки...
   Нечипоренко, довольный, снова принялся монотонно читать:
   — «В конце жизни Павлов открыто отмечал Рождество в Колтушах, убеждая своих учеников-коммунистов в важности празднования дня рождения Иисуса Христа. А в 1935 году советское правительство официально разрешило советским гражданам ставить под Новый год дома елки». Ой, простите, это не та страница. Пардон. Виноват, исправлюсь. «В начале финской войны у советских граждан конфисковали радиоприемники. Во время захвата Западной Украины, Эстонии, Литвы, Латвии в детских коллекциях конфетных оберток появились новые, очень красивые фантики».
   — Вы собирали фантики, Нечипоренко? — сурово спросил Вельтман.
   — Что я, девочка, что ли?
   — А я собирал, — сказал Савельев. — С сестрой соревновался.
   — «Когда закончилась финская война, — читал исторический консультант, — весь Ленинград был пьян. Пили на радостях. Замерзали пьяные в сугробе».
   — Больше ничего нет про финскую войну?
   — Ну, почему же. Полно. А я читал приказ Маннергейма от 13 марта 1940-го?
 
   «Солдаты славной армии Финляндии!
   Между нашей страной и советской Россией заключен суровый мир, передавший Советскому Союзу почти каждое поле боя, на котором вы проливали свою кровь во имя всего того, что для вас дорого и свято.
   Вы не хотели войны, вы любили мир, работу и прогресс, но вас вынудили сражаться, и вы выполнили огромный труд, который золотыми буквами будет вписан в летопись истории.
   Более 15 000 из тех, кто отправился воевать, не увидят больше своего дома, а сколько таких, кто навсегда потерял способность трудиться! Но вы тоже наносили славные удары, и, когда сейчас две сотни тысяч ваших противников спят вечным сном под ледяным покровом или невидящим взглядом смотрят на звездное небо, в этом не ваша вина. Вы не испытывали к ним ненависти, не желали им ничего плохого. Вы лишь следовали жестоким законам войны: убить или самому быть убитым.
   Солдаты! Я сражался на многих полях, но не видел еще воинов, которые могли бы сравниться с вами. Я горжусь вами так же, как если бы вы были моими детьми, горжусь воинами северной тундры, горжусь бойцами равнин провинции Похъянмаа, лесов Карелии, улыбчивых коммун Саво, плодородных нив в Хяме и Сатакунта, шумных березовых рощ в Усима и Варинайс-Суоми. Я одинаково горжусь жертвами, которые принесли на алтарь Отечества простой парень из крестьянской избы, заводской рабочий и богатый человек».
   — Чем не зрительный ряд?! — вскричал Савельев. — Дальше!
   — Дальше, — сказал Нечипоренко, протирая очечки, — он благодарит офицеров, унтер-офицеров, рядовых, офицеров резерва, штабных, все рода войск, женщин «Лотта Свярд», рабочих, — и продолжал читать:
 
   — «Выдержав кровавые бои, длившиеся в течение шестнадцати недель без передышки днем и ночью, наша армия и сейчас стоит непобедимой перед противником, который, несмотря на огромные потери, только вырос в своей численности. Наш внутренний фронт, на котором бесчисленные воздушные налеты сеяли ужас и смерть среди женщин и детей, также не поддался. Наши сожженные города и превращенные в руины деревни, находящиеся далеко за линией фронта, вплоть до западной границы страны, — наглядное свидетельство того, что пережил наш народ за прошедшие месяцы.
   Судьба наша сурова, поскольку нам пришлось оставить чужой расе, у которой иное мировоззрение и другие нравственные ценности, землю, которую сотни лет возделывали трудом и потом...»
   Нечипоренко закрыл тетрадь.
   Было тихо. Сквозь жаркий воздух, напитанный запахом сосновой смолы, пролетела свалившаяся с липы ветка сирени, уроненная Катрионой.
   Вельтман встал, спустился к верхнему пруду, набрал полные пригоршни воды, умылся, раскинул руки и, запрокинув лицо к небу (вода стекала по лицу его), вскричал:
   — О, как мне все надоело! Все мне обрыдло! Я больше не хочу ни исторических фактов, ни нашей расчудесной истории, ни кина, ни вина, ни домина! Я хочу уехать, уплыть, улететь! Пусть кто-нибудь предоставит мне политическое убежище или любое другое!
   С этими словами ушел он во флигель, упал на кровать возле майоликового камина и уснул.
   Снова был он вороном и сидел на ветке сосны, глядя на прохаживающегося по дорожке с молодым темноглазым спутником академика Петрова.
   — Почему я не уехал? По правде говоря, сударь мой, мне предлагали за рубежом пансион, тихое безбедное существование рантье; никто не верил, что я, старый пень, смогу продолжить исследования, никто из заграничных господ не верил. Это уж потом, десятилетия спустя, они меня первым физиологом мира провозгласили. Нобелевскую премию, как известно, реквизировали большевики. А теперь и уехал бы, да со всей семьей не выпустят, дети и внучки вроде заложников. Но — верите ли? — мне иногда кажется: не я должен уехать! Страна должна вернуться!
   Тут ворон-Вельтман пришел в восторг, забил крыльями, закричал.
   Люди глядели на него снизу. «Смотрите, ворон. Ворон, ворон, что ты вьешься?» Вельтман летел и кричал: «Кр-ра, кр-ра, кар-р, ка-а, ка-а!» Что должно было означать: «Какой я ворон? Я Вельтман!» Незамедлительно пробудившись, сценарист глядел в деревянный потолок, паря на спине на втором этаже чужого дома. Взглянув на часы и обнаружив, что сон его длился не более пятнадцати минут, Вельтман поднялся и нехотя поплелся к своим, как лошадь в стойло, на лужайку, где все сидели в прежних позах, а Нечипоренко все так же читал вслух. Никто на Вельтмана даже не глянул. Он хмуро сел в свое плетеное кресло.
   — «Выпускник Томского университета Федоров, — бубнил исторический консультант, — бывший университетский комиссар, влиятельный коммунист, был командирован Совнаркомом в лабораторию академика Павлова...»
   «Ох, сколько я пропустил! Что это за Федоров? При чем он тут?» — тоскливо думал Вельтман, точно проштрафившийся школьник.
   — «...где быстро сделал карьеру, превратившись из лаборанта в старшего научного сотрудника, одновременно работая замзавгубздравотдела Ленинграда как партийный работник. Далее стал он директором института, где лаборантом начинал, являлся важной государственной фигурой, вместе со Сталиным и Горьким организовал ВИЭМ в Москве, играл центральную организационную роль в проведении XV Международного физиологического конгресса в 1935 году. Павлов знал о положении Федорова в компартии, знал, что тот регулярно партию информирует о его деятельности...»
   — А Федоров-то тут при чем? — осведомился Савельев.
   — Летом 1939 года в канун войны с Финляндией, которая была делом решенным, не зная точно даты начала военных действий, Федоров предупредил Владимира Ивановича, посоветовав ему (весьма настоятельно) не ехать с семьей в отпуск в Келломяки. Федоров прекрасно понимал, что ничем не рискует, зная характер и свойства натуры Владимира Ивановича: не сболтнет, не выдаст; впрочем, не исключено, что Федорову предупредить членов семьи покойного академика было поручено.
 
   — Господи, а как же мама?! — воскликнула Татьяна. — Что теперь будет?! Ты поедешь за ней?
   Но поехать за тещей в Финляндию Владимиру Ивановичу не разрешили. «Зачем же Федоров меня предупреждал? Все равно бы не выпустили. Не знал, должно быть, что не выпустят, шепнул на свой страх и риск».
 
   Ванда Федоровна любила свой дом, русскую дачу начала века, купленную на ее имя академиком Петровым неподалеку от Виллы Рено. Дом был уютный, с тремя верандами: двумя закрытыми на двух этажах, одной открытой, маленькой.
   К ней приходили финки, жившие по соседству, участницы «Лотты Свярд».
   — Путет война.
   — Не может быть! — отвечала.
   Но летом Татьяна с мужем и детьми не приехали, и ей стало не по себе.
   В конце ноября стояла холодная солнечная, ясная погода. Артподготовка началась ночью. Звенели стекла в дачах на перешейке, звенели стекла домов на Васильевском и на Петроградской. Татьяна Николаевна сидела на кухне, ссутулившись, закрыв лицо руками, плакала. Утром Ванда Орешникова отказалась уезжать с финками. Лошади стояли на дороге, дети и узлы на подводах.
   «Я русская, что они мне сделают? Моя дочь замужем за сыном академика Петрова, советская власть уважает его память...»
   Оставшихся жителей выгоняли из домов солдаты. Она спряталась в подвал, но ее нашли. Двое солдат вытащили ее под руки из подвала, двое других ждали в комнате. Все молчали, солдаты спешили, она не в силах была ни слова вымолвить, они привели ее на станцию, втолкнули в вагон, поезд двинулся, всех везли под конвоем в Финляндию, колеса стучали, Ванда ехала, как во сне, онемев. Она думала о своем муже, он умер в поезде, ехал на Танечкину свадьбу и умер под стук колес, может, и я тут так умру, сердце разорвется, внучек больше не увижу, Таню тоже... Но старшая, Маруся, ведь жила в Хельсинки, ведь у меня и там внучка и внук... «Вот вы уже и не такая бледная», — сказал ей кто-то.
   В Хельсинки Ванда Орешникова получила от финского правительства компенсацию за некогда купленный у финнов в Келломяках дом, хорошую пенсию и комнату в центре города. Ей довелось пережить гибель Маруси и внуков под бомбами советских самолетов. Ей хотелось и самой погибнуть во время налета, но она осталась жива. Война закончилась через пять лет, она ничего не знала о младшей дочери: не погибла ли и та в блокированном Ленинграде; написала она письмо на известный ей адрес, в дом на Кировском проспекте. Письмо дошло. Владимир Иванович просил советское правительство, чтобы разрешили ему привезти из Хельсинки старую, больную, беспомощную тещу. Через полгода он ее привез.
   После войны Владимир Иванович написал властям, что больше не претендует семья его на коттедж в научном городке в Колтушах, но просит разрешения вернуть им дачу в Келломяках, купленную академиком Петровым для Ванды Орешниковой. У Ванды на руках были документы на дом, бумага о купле-продаже. Поначалу отвечено было, что Келломяки ныне находятся на территории, принадлежащей военному округу, а в доме живет генерал В.; на самом деле в доме жил генеральский денщик, ежевечерне игравший на одном из крылечек на гармошке. Играл он, в частности, и марш Лебедева-Кумача «Принимай нас, Суоми-красавица».
   Владимира Ивановича, Татьяну Николаевну и старшую дочь Милочку посадили в «газик» и долго возили по перешейку, предлагая выбрать любой дом вместо занятого генералом. На перешейке было пустынно, безлюдно; редкой красоты дома — в Териоках, Куоккале, Оллиле, в незнакомых поселках — показывали им, и деревянные, и каменные, особняки с башенками и флюгерами, северный модерн; стояли в цвету околдованные заброшенные сады. В конце концов Владимир Иванович поблагодарил правительство и военный округ за заботу, но попросил вернуть прежний их дом. И его вернули — неожиданно легко и без возражений. Денщик съехал. В пустые рамы веранд вставили стекла. Владимир Иванович вызвался летом работать на экзаменах в своем Технологическом институте, сперва сессия, потом приемные, — и на вырученные деньги поставил вокруг участка забор.
   Ванда Федоровна медленно обошла вокруг дома, оглядела все внутри, потрогала дверные ручки, постояла возле крышки подвала. Потом они с Татьяной прошли по лесной дороге, по которой ездили на телеге за грибами, подошли к воротам Виллы Рено. Легко разъялись тронутые патиной лапки створок, ворота открылись. Дома не было, флигеля стояли на месте, клепсидры тоже не было. Они спустились к первому пруду, услышали шум ручья. И тут Ванда Орешникова заплакала — впервые за семь лет. Через год ее похоронили на Серафимовском кладбище Ленинграда.
   — Все-таки существует закон парности случаев, — сказала старая женщина, старшая внучка Ванды Орешниковой, Катрионе, угощая ее чаем с вареньем из красной смородины. — Бабушка моя спряталась в подвал, чтобы ее не вывезли; а знакомая наша, старая финка, жившая в Ольгине, когда стали их выселять из-за того, что по плану дом подлежал сносу, через ее участок, да и через соседские, должна была пройти кольцевая дорога на Кронштадт, дамба то есть, забралась в подвал и заколотила там себя изнутри досками. Они жили на этом участке с начала века, куры, козы, огород, свиньи, корову снова разрешили, три войны миновали, если не четыре. Разумеется, доски отодрали, старушку вытащили. Но в голове у нее финская война и дамба соединились, дамбу войной прорвало, и поселилась старая финка, помешавшись вконец в одночасье, в больнице имени Скворцова-Степанова, где мой дедушка когда-то работал.
   — Я не слышала о законе парности случаев, — отвечала Катриона.
   — Я видела, как строят эту кольцевую дорогу, когда в последний раз ездила в город. Я туда редко выбираюсь и каждый раз вижу что-нибудь удивительное. Новую дорожную развязку, например, на которой стоят невесть куда обращенные пушки, чудо что такое. Или крыс на помойке в двух шагах от совершенно европейских магазинчиков и модных лавок. А недавно поехала навестить могилы родителей и дедушки с бабушкой. Какой навели порядок на мемориальном кладбище! Могилу великого поэта перенесли под большую березу. Для красоты. Могилу великого прозаика (у обоих классиков, конечно же, захоронения столетней давности) перенесли поближе к центральной аллее, кустов насажали, как в парке культуры и отдыха. Мы часто ходили раньше мимо старых надгробных плит, наползающих друг на дружку, обведенных высокой травою, чистотелом, лютиками; иногда дядька косил траву, темный, молчаливый, вне времени, дядька-смерть с косою; иногда мы раздвигали траву руками, читали фамилии, среди которых попадалось столько знакомых: по литературе, по истории, по петербургской жизни. Теперь эти плиты пропали, зато возле церкви, где прежде начинались ряды старинных памятников и плит в травах, красуется большое надгробие современного скульптора, а от него идет аллея, ну прямо Парк Победы. А мамина, неизвестно кем разбитая плита исчезла, и мамино имя почему-то приписали не к папиной плите, а к дядиной, дядю этого мы не знали, он погиб молодым в девятнадцатом году, то ли в белую армию ехал, то ли на юг за продуктами, то ли расстреляли его, то ли от тифа умер он, и похоронен на самом деле там, на дальней станции со странным названием, а тут только надпись, дедушка хотел, чтобы плита с именем любимого сына была рядом с его собственной. Так, знаете ли, легко могилы на кладбище перетасовали, словно порядок наводили вурдалаки.
 
   — Я вам сейчас спою, — объявил Нечипоренко, откладывая тетрадь.
   — Да, вы дивно поете, как все хохлы. Вот только почему сейчас? Мы все дослушали про зимнюю войну? И что будете петь? «Снег пушистый»?
   Нечипоренко, не отвечая, запел, маршируя по лужайке, не ведомый никому марш:
 
Сосняком по откосам кудрявится
Пограничный скупой кругозор.
Принимай нас, Суоми-красавица,
В ожерелье прозрачных озер. —
 
   Тут он сперва отдал честь, потом вскинул руку в пионерском салюте.
 
Ломят танки широкие просеки,
Самолеты кружат в облаках,
Невысокое солнышко осени
Зажигает огни на штыках.
 
   Пришедший в восторг Савельев стал подсвистывать разбойничьим, заливистым свистом.
 
Много лжи в эти годы наверчено,
Чтоб запутать финляндский народ.
Раскрывайте теперь нам доверчиво
Половинки широких ворот.
 
   — Лебедев-Кумач! — кричал Нечипоренко, прыгая вокруг лужайки. — Слова Френкеля! Краснознаменный ансамбль песни и пляски Советской Армии! Ленинградская фабрика грампластинок, 1939 год! А теперь я вам прочту стихи.
   Тут он встал на пенек, вытянул руку.
 
На мирное наше
Спокойное слово
Ответили вы
Орудийным огнем.
Хоть память погибших
Взывает сурово,
Но мы еще терпим,
Но мы еще ждем! —
 
   это Твардовский. А вот вам Михалков:
 
Так шире же сильные плечи
Расправьте, Суоми сыны!
По-братски идет вам навстречу