Птах-Сеанк положил перо. Руки у него дрожали так сильно, что тонкая тростинка скатилась с дощечки и со стуком упала на пол. Он поднял глаза.
   – Прошу прощения, царевна, – он запнулся, – но я ведь еще не был в Коптосе. Я отправляюсь завтра поутру. Как же я могу знать о твоем имении и родословной, а тем более посылать в письме сообщение своему господину, если я пока ничего не видел своими глазами?
   Она не отвечала, просто смотрела на него сверху вниз сквозь завесу черных распущенных волос, скрестив на груди руки. Она улыбалась, и эта улыбка вовсе не понравилась Птах-Сеанку. Улыбка была недоброй, хищной, по-звериному сверкнули мелкие белые зубы Табубы.
   – Любезный Птах-Сеанк, – произнесла она вкрадчивым, притворно-учтивым тоном, – ты в этом доме совсем недавно, так же, впрочем, как и я, но между нами имеется одно существенное различие. Царевич безумно в меня влюблен. Он мне доверяет. Он искренне полагает, что хорошо знает меня. Тогда как тебя он не знает вовсе. Твой отец хотя и был его другом, тем не менее занимал место обыкновенного слуги, таковым навсегда останешься и ты. И достаточно одного дня, чтобы прогнать тебя из этого дома и окончательно уничтожить.
   Теперь она улыбалась еще шире, и сердце Птах-Сеанка сковал ледяной страх. Ему казалось, что перед ним – оскалившее зубы дикое животное. Ее взгляд словно проникал в самую душу; сама поза, хотя и непринужденная, свидетельствовала о скрытой силе. Он судорожно сглотнул, попытался заговорить, но не смог произнести ни звука.
   – Совсем скоро я стану жить в этом доме, – продолжала она, и на мгновение показался ее розовый язычок, быстро облизнувший губы. – Я могу стать доброй и щедрой госпожой, Птах-Сеанк, а могу и заронить зерно сомнения в душу твоего господина, да так, что совсем скоро и следа не останется от его прежнего доверия и расположения к тебе. Мне отлично известно, что отношения между царевичем и его главным писцом основываются не только на стараниях и умении последнего, но и в немалой степени на его благоразумии. Может, мне стоит намекнуть Хаэмуасу, что ты не умеешь держать язык за зубами? Что о семейных делах этого дома ты распускаешь слухи по всему городу? Что похваляешься тем, будто господин возвеличил тебя и что ты крепко держишь его в руках? – Она склонилась к нему совсем близко, и Птах-Сеанк заметил, как в ее глазах сверкают желтые искорки. – Или же лучше будет, если я стану превозносить перед ним твои таланты, буду рассказывать, какой ты точный, аккуратный и ответственный, как умны и уместны твои замечания? Не забывай, мальчишка, что ты для него все еще темная лошадка, несмотря на все заслуги твоего отца. И покончить с тобой для меня не составит труда.
   Птах-Сеанк обрел наконец дар речи.
   – Значит, ты хочешь, чтобы я поехал в Коптос и ничего там не делал?
   – Именно так. – Она резко выпрямилась, разомкнула руки и, подобрав с пола перо, изящным движением протянула тростинку писцу. – Впиши сюда имя Хаэмуаса и все его титулы, потом запечатай папирус своим собственным значком. Какая, кстати, у тебя печать?
   – Знак Тота. Павиан, сидящий на луне, – запинаясь, проговорил он.
   Табуба кивнула.
   – Ах да, конечно. Давай, делай что говорят, а потом отдашь папирус мне. Когда вернешься из Коптоса, сперва ты должен заехать ко мне, и я передам тебе этот свиток. А потом ты вручишь его царевичу.
   – Благородная госпожа, то, о чем ты просишь, достойно презрения! – выпалил Птах-Сеанк, охваченный одновременно и страхом, и яростью, понимая при этом, что каждое слово Табубы – истинная правда и что если он хочет долго и успешно служить своему щедрому и благородному господину, то ему придется сделать все так, как она сказала. Но этот поступок сделает его жизнь невыносимой. Он навсегда останется неприглядной, грязной тайной, навечно соединяющей его с этой беспринципной женщиной, которая до конца дней сделается его кошмаром.
   – Достойно презрения дать царевичу то, чего он страстно желает? – спросила она тоном мягкой и спокойной рассудительности. – Конечно нет. А желает он меня и женится на мне, несмотря ни на что; вот только если ему удастся добиться одобрения и от Рамзеса, и от всей истории, он станет чувствовать себя намного счастливее.
   Птах-Сеанку больше нечего было сказать. Он взял перо, быстро вписал необходимые строки и передал свиток Табубе. Она знаком показала, что он может подняться. Шатаясь, с дрожащими коленями, он встал с пола.
   – И помни, – сказала она, – о том, что здесь произошло, ты не скажешь ни слова ни одной живой душе. Даже когда напьешься. Если же такое случится и об этом станет известно мне, обещаю: я не только опозорю тебя перед всеми – я тебя уничтожу. Ты понимаешь?
   Он понимал. Глядя в эти неумолимые, не знающие сомнения глаза, он все сильнее убеждался, что эта женщина не задумываясь приведет в исполнение все свои угрозы. Она, должно быть, заметила, что ее слова возымели желаемое действие, потому что удовлетворенно поджала губы.
   – Отлично. Теперь пойди и скажи глашатаю, который ждет в коридоре, пусть объявляет царевне Нубнофрет, что я хочу ее видеть. Я должна выразить ей свое почтение.
   Желая сохранить жалкие остатки собственного достоинства, Птах-Сеанк собрал вещи, поклонился и вышел из комнаты. Любое почтение и восхищение, какое он мог бы питать к этой госпоже, умерло в его душе прежде, чем он закрыл за собой дверь, и он со всей ясностью понимал, что до конца своих дней останется в полном распоряжении женщины, единственным чувством к которой у него была ненависть.
   Глашатай объявил о посетительнице, и не успело еще затихнуть эхо под высокими сводами покоев Нубнофрет, а Вернуро уже вводила Табубу в комнату царевны. Нубнофрет поднялась из-за стола. Она только что занималась тщательным изучением хозяйственных счетов. По ее слову управляющий тотчас же собрал разбросанные на столе свитки, поклонился обеим госпожам и быстро удалился.
   Нубнофрет без улыбки пошла навстречу гостье, Вернуро закрыла двери и уселась в уголке. В глубине комнаты, достаточно далеко, чтобы не слышать разговор, сидела еще одна служанка. Нубнофрет жестом пригласила Табубу пройти в комнату.
   – Мне сообщили, что ты приезжаешь, – коротко и сдержанно проговорила она. – И я приношу тебе свои извинения за то, что вынуждена оказать тебе столь поспешный прием. Сегодня весь день я занималась тем, что просматривала документы по расходам на хозяйственные нужды, и мы с моим управляющим едва закончили эту тяжелую работу. – Одним кратким бесстрастным взглядом она окинула наряд гостьи. Табуба поклонилась.
   – А я прошу меня простить за то, что выбрала для визита такое неподходящее время, – ответила гостья столь же серьезно и сдержанно. – Я вовсе не хочу понапрасну отнимать у тебя время, царевна. Полагаю, царевич сообщил тебе о своем решении сделать меня своей Второй женой.
   Нубнофрет кивнула. Ее любезность приняла форму ледяной вежливости. Такие вопросы не принято обсуждать подобным образом. Согласно существующему порядку, женщина, собирающаяся в скором времени занять место Второй жены, должна ждать, пока от Старшей жены поступит приглашение посетить свой будущий дом и осмотреть покои, в которых ей предстояло поселиться. Если же Старшая жена медлила с подобным приглашением, претендентка во время встречи должна была ждать никак не менее нескольких часов, поддерживая светскую беседу, и лишь потом очень осторожно и ненавязчиво перевести разговор в нужное русло. Краткая вспышка дружеских чувств по отношению к Табубе давно потухла в душе Нубнофрет, и теперь своим поведением гостья забила последний гвоздь в гроб этой скоротечной привязанности.
   – Мне хотелось как можно скорее нанести тебе визит, – продолжала Табуба, – чтобы заверить тебя в своем уважении и преданности, а также сказать, что с моим приходом в твоем доме не произойдет никаких перемен.
   «Ах ты подлая тварь, – злобно подумала Нубнофрет. – У тебя хватает бесстыдства врываться ко мне без приглашения, а теперь ты нагло предлагаешь мне свое снисхождение».
   – Прошу, садись, если угодно, – произнесла она вслух. – Не хочешь ли чего-нибудь выпить?
   Обычно она не задавала гостям подобного вопроса. Вернуро непременно сразу же предлагала всякому любые напитки и множество закусок. Нубнофрет с удовлетворением заметила, как щеки Табубы чуть порозовели, хотя взгляд ее оставался по-прежнему невозмутим.
   – Как это мило с твоей стороны, – сказала Табуба. От ее внимания не ускользнули легкие нотки презрения, которые не могли скрыть любезные слова. – Но от жары у меня совсем пропал аппетит. – И она осталась стоять. Она оставалась на ногах, уверенная в каждом своем жесте и слове, прекрасная без видимых усилий, и Нубнофрет пришлось призвать на помощь волю, чтобы подавить резкую вспышку острой ревности.
   – Прошу прощения, – быстро ответила она, пока Табуба не успела протянуть руку к угощениям, – но у меня создалось впечатление, что жара тебе по вкусу.
   Табуба изящно повела обнаженным плечом и рассмеялась.
   – Да, в самом деле я люблю жару, – согласилась она, – потому что в жару я меньше ем и не прибавляю в весе.
   «Камешек в мой огород», – подумала Нубнофрет, глядя на стройное, безупречное во всех отношениях тело Табубы. Она улыбнулась одними губами – внешне любезная улыбка придворной дамы – и, чуть склонив голову набок, ждала, что ее гостья будет делать дальше. Она сознательно избегала говорить о предстоящей свадьбе, и на некоторое время воцарилось неловкое молчание. «Я умею играть в эту игру лучше тебя, – думала Нубнофрет. – Меня ей обучали с рождения. Я могла бы простить тебе твою красоту, поскольку она дана тебе свыше. Могла бы простить и то, что ты выкрала у меня сердце Хаэмуаса. Но никогда я не прощу тебе твоих дурных манер и низости обращения». Как и ожидала царевна, Табуба скоро сдалась.
   – Царевна, когда-то мы были с тобой подругами, – нарушила она молчание, – но сегодня я чувствую, что госпожа не хочет говорить со мной по душам. – Распахнув руки для дружеских объятий, она сделала шаг к Нубнофрет. – Мои заверения в любви и преданности совершенно искренни. Я вовсе не собираюсь посягать на твое превосходство в этом доме.
   Нубнофрет удивленно вскинула брови.
   – Не понимаю, каким образом ты сумела бы посягнуть на мое положение, даже если бы захотела, – сказала она. – Я много лет живу с Хаэмуасом. Я знаю его так хорошо, как тебе никогда не узнать. Более того, Старшей жене принадлежит право ведения хозяйства и управления всеми делами остальных жен и наложниц. Я сама решаю, какие изменения произойдут в этом доме. Что же до твоей любви и преданности, знаешь ли… – она помолчала, – если у тебя достанет ума, со временем ты сумеешь заслужить эти чувства с моей стороны, если же нет, твоя жизнь здесь станет не слишком приятной. Мы должны учиться жить под одной крышей. Со своей стороны, Табуба, я вполне согласна на вежливое перемирие. А начать надо с полной откровенности.
   На последнем слове она сделала особое ударение. Табуба без улыбки смотрела на нее, личина притворной скромности исчезла, а заменила ее холодная враждебность. Ее лицо теперь напоминало маску. Нубнофрет скрестила на груди руки.
   – Не могу сказать, что ты подходящая жена для моего мужа, – продолжала она подчеркнуто спокойным тоном, хотя на самом деле вовсе не чувствовала такого спокойствия. – Из-за тебя он пренебрегает своими обязанностями, своей работой, из-за тебя его охватило какое-то душевное наваждение. Не забудь, что безумная страсть может очень быстро превратиться в глубокое отвращение, поэтому мой тебе совет: будь поосторожней, когда дело касается меня. Хаэмуаса мало интересуют хозяйственные дела. В этом он привык полагаться на свою жену. Так будет и впредь. Если только ты вздумаешь вмешиваться, если станешь бегать к нему по всякому поводу, обещаю, что этим вызовешь только его недовольство и раздражение. Если же не будешь стоять у меня на пути, твоя жизнь здесь станет приятной. А у меня есть дела поважнее, чем заботиться о твоем удобстве и благополучии. Ты все поняла?
   Табуба напряженно слушала, ее лицо становилось все бледнее и прозрачнее, так что вскоре стало казаться, будто от нее остались лишь большие глаза и тонкий рот. Однако когда Нубнофрет замолчала, Табуба плавным движением сделала к ней еще два шага, и теперь ее лицо находилось почти вровень с лицом Нубнофрет. Она заговорила, и Нубнофрет почувствовала кожей ее холодное дыхание.
   – Только одного, царевна, ты не можешь понять – это силу страсти, которую питает ко мне Хаэмуас, – произнесла она глубоким грудным голосом. – И это не простое наваждение, я тебе обещаю. Я, а не ты вошла в его плоть и кровь. И если ты попытаешься мне навредить, горевать придется тебе. Больше никогда ни один человек не сможет очернить меня в его глазах, ибо он доверяет мне сверх всякой меры. Он весь мой – его дух, его тело и ка. Я крепко держу его там, где ему это больше всего по нраву, – между ног. Стоит мне приласкать его, царевна, и он мурлычет, как котенок. Если сделаю ему больно – заплачет от горя. Так что смотри не ошибись, он – мой, и я вольна делать с ним все, что пожелаю.
   Нубнофрет была вне себя от потрясения. Редко в жизни ей доводилось встречать такую ядовитую злобу, выслушивать подобные речи. В этой женщине она усмотрела некую дикую силу, лишенную всякого следа человечности и приличий, и на один краткий миг царевну захлестнула волна смертельного ужаса. Она знала, что эта женщина говорит правду. А потом она взорвалась.
   – По-моему, сама ты совершенно равнодушна к моему мужу, – холодно заметила она. – Ты – грязная крестьянка с сердцем шлюхи. Все, можешь идти.
   Отступив на шаг, Табуба поклонилась. Теперь она улыбалась, хотя вся ее поза выражала почтение.
   – От шлюхи у меня, царевна, вовсе не сердце, а кое-что другое, – заметила она, направляясь к выходу. – Кажется, я чем-то обидела тебя, царевна. Прошу меня простить. – Вернуро уже встала и держала перед ней дверь открытой. Поклонившись еще раз, Табуба гордо выпрямилась и плавным шагом вышла из комнаты.

ГЛАВА 15

   Буду я говорить о великом,
   И ты станешь меня слушать.
   Посвящаю тебе эти слова, обращенные в вечность,
   Даю обет прожить свою жизнь праведно,
   И воздастся мне за это долгими годами счастья.
   Будь славен, правитель, вечный и бессмертный…

   На следующее утро Птах-Сеанк, задумчивый и подавленный, выехал в Коптос. Хаэмуас снабдил его подробными указаниями о том, что ему предстоит сделать, а в доме наступило время траура. Общая потеря не сблизила семью, совсем наоборот, теперь, когда больше не звучала музыка, не собирались на праздничные пиршества гости, каждый из них лишь острее почувствовал всю глубину и безжалостность воцарившегося в доме отчуждения. Нубнофрет полностью ушла в себя. В собственное страдание с головой погрузился и Гори, и теперь даже Шеритре, хотя они и проводили много времени вместе, доступ к его внутренней жизни оказался закрыт.
   Хаэмуаса, казалось, окружающие события не волновали. Почти каждый день после полудня он куда-то исчезал, впрочем, кроме Нубнофрет, которая тоже не высказывала своего отношения к отлучкам мужа, его отсутствия вообще никто не замечал. Возвращался он к вечерней трапезе, неразговорчивый и погруженный в задумчивость. Нубнофрет подозревала, что он проводит время на ложе Табубы, ей претило, что он так дерзко нарушает заведенные установления траура, но из гордости она предпочитала хранить молчание. Хаэмуасу хотелось бы продолжить строительные работы по новой пристройке, но он не решался пойти так далеко в нарушении установленных приличий. Строители разошлись по домам в свои деревни, и среди сложенных грудами заготовленных кирпичей, среди испачканной травы возвышались под палящим летним солнцем некрашеные станы недостроенного здания.
   Шеритра послала Хармину письмо, заверяя его в своей любви и принося извинения. В ответ она получила коротенькую записку. «Прими, Солнышко, искренние заверения в моей глубочайшей преданности, – говорилось в письме. – Приезжай когда сможешь, я жду тебя». Долго еще она повсюду носила с собой это письмо, спрятав за поясом, и в те минуты, когда одиночество и отстраненность, царившие в доме, становились ей особенно невыносимы, она перечитывала записку, страстно прижимала ее к губам. В такие мгновения ее с новой силой охватывал тот прежний гнев, впервые испытанный ею, когда она, еще ничего не ведая, вернулась под родную крышу.
   Семидесятидневный срок траура подходил к концу, и Нубнофрет принялась готовиться к предстоящей поездке в Фивы. Она по-прежнему была внешне холодно-спокойной и натянуто любезной, и Хаэмуас оставил все попытки сблизиться с ней. Прежде чем он со всей семьей поднялся по сходням на борт просторной царской лодки, из Коптоса было доставлено письмо от Птах-Сеанка, в котором тот уведомлял своего господина, что его работа продвигается вполне успешно, что мумификация тела отца произведена со всем тщанием и почтением, какие причитаются его положению, и что сам он в самом скором времени возвратится домой и привезет царевичу те сведения, добыть которые ему поручил господин. Хаэмуас вздохнул с облегчением. У него было странное, иррациональное предчувствие, что и с Птах-Сеанком случится какая-нибудь напасть, что ему не суждено честно исполнить все условия брачного договора и ввести Табубу в свой дом законной женой. Однако на этот раз все, кажется, шло как по маслу.
   И все же, стоя на палубе своего судна, он с сожалением взирал на удаляющиеся ступени собственного причала. Ехать ему не хотелось, и он с удивлением услышал, как бледная, погруженная в невеселые раздумья Шеритра вслух высказывает его собственные сокровенные мысли. Она стояла на палубе рядом с отцом.
   – Я понимаю, мы должны как полагается исполнить свой последний долг перед бабушкой, но как же мне не хочется ехать. Ужасно! Я хочу, чтобы все поскорее закончилось, хочу вернуться домой. – В ее словах не было и капли пристыженное™, ни единого намека на то, что девушка понимает, как безжалостно и эгоистично прозвучали ее слова. Она бесстрастно констатировала неоспоримый факт. Хаэмуас ничего ей не ответил. Он посмотрел назад, туда, где следом за ними двигалась баржа Си-Монту, на носу которой стоял сам хозяин об руку с Бен-Анат. Увидев, что он оглянулся и смотрит в их сторону, они махнули рукой. Нехотя Хаэмуас ответил на их приветствие. Си-Монту казался ему теперь совершенно посторонним. Впрочем, посторонними стали все в семье. «Да знал ли я когда-нибудь всех этих людей? – вопрошал он себя, пока мимо, незамечаемые им, проплывали речные берега. – Разве было такое, чтобы я говорил с ними свободно и открыто, как с близкими, как с родней, хотя бы как с друзьями? Когда в последний раз я беседовал с Си-Монту? – И вдруг он вспомнил, и тотчас же словно чья-то жестокая рука сдавила горло. – Семьи больше нет, – думал он. – И Си-Монту и Рамзес, вероятно, считают, что я не давал о себе знать в последнее время по той только причине, что был чрезвычайно занят какими-нибудь неотложными делами. Они не понимают еще, что все погибло и все пропало. Что осколки больше не собрать, не склеить вместе. Эти осколки – и я, и Нубнофрет, и Гори, и Шеритра, острые осколки с зазубренными краями, которые никто не в силах сложить воедино. А мне это все равно. – Хаэмуас услышал, как Гори грубо выругался на матроса, и на палубе вновь воцарилось молчание. Шеритра вздыхала, стоя рядом с отцом, потом принялась ногтем соскребать с леера золотую краску. – Мне все это безразлично, – лениво думал Хаэмуас. – Безразлично». Утомленные дорогой, молчаливые, они стали устраиваться в отведенных им покоях. Фиванский дворец был меньше, теснее, не такой роскошный и уж никак не мог вместить всех обитателей Пи-Рамзеса – этого отдельного города внутри города.
   – Такое чувство, словно меня опоили дурманом, – заметила Шеритра, и вскоре ее сандалии глухо застучали по каменным блестящим плитам пола. Хаэмуас задумчиво смотрел вслед дочери и ее служанке. Вскоре дверь за ними захлопнулась.
   – Какая ерунда! – бросила Нубнофрет, и через секунду ее тоже не было видно. Гори к тому времени уже скрылся, не говоря ни слова.
   Хаэмуас неподвижно стоял, прислушиваясь к резким завываниям пустынного ветра в ставнях окон. «Опоили дурманом», – думал он. Да, именно так. Во дворце бурлила обычная жизнь – доносились обрывочные звуки музыки, выкрики караульных во время смены часовых, высокие голоса и смех юных девушек, доносились ароматы цветов и запахи пищи.
   Хаэмуасу казалось, точно он только что оправился от тяжелой болезни и все еще очень слаб. Эти яркие проявления обычной человеческой жизни, эти бьющие через край беззаботность и беспечность оказались слишком тяжелым грузом для его утомленной души, и его охватило глупое желание расплакаться. Однако усилием воли он сумел стряхнуть с себя слабость, и, поручив глашатаю доложить отцу о своем прибытии, Хаэмуас отправился на поиски Си-Монту. Брата, однако, нигде не было видно, а Бен-Анат поздоровалась с Хаэмуасом приветливо, но несколько отстраненно – она была занята разговорами с друзьями. Охваченный тоской, Хаэмуас вернулся в свои покои. Люди, попадавшиеся ему навстречу, узнавали наследника престола, расступались, пропуская его, почтительно кланялись. Он же едва замечал их. Среди этих людей не было лица Табубы, а значит, и сами они для него не существовали.
   Едва ступив за порог своей комнаты, он без удивления узнал, что отец уже присылал за ним. Фараон приказал, чтобы сын явился к нему без малейшего промедления. Он ждал Хаэмуаса в личном кабинете, находящемся позади тронного зала. В последнее время Хаэмуас почти позабыл о брачных переговорах, что вел сейчас Рамзес, но теперь, пока он с трудом прокладывал себе путь через толпу придворных, ему вдруг живо вспомнились все тяжкие перипетии этого запутанного дела. Внезапно в его памяти ясно всплыло и еще одно давнее воспоминание, некой тенью из прошлого оно предстало перед мысленным взором Хаэмуаса во всей своей отвратительной живости. Старик, сжимая морщинистой рукой амулет Тота, висевший на его впалой груди, другой рукой протягивал Хаэмуасу свиток. Папирус, припомнил Хаэмуас, оказался очень тяжел для своего небольшого размера. Вдруг он бросил взгляд на собственную руку, словно вновь ощутив сухое и легкое касание древнего свитка. Он потерял свиток, Хаэмуас это помнил. Свиток исчез без следа, и произошло это где-то между северным входом во дворец в Пи-Рамзесе, ярко освещенным факелами, и его личными покоями. По странной, необъяснимой причине его мысли, следуя непонятной логике, вдруг обратились к другому, фальшивому Свитку Тота, который он сам накрепко пришил к мертвой руке неизвестного человека, покоящегося в гробу. Недоуменно вскрикнув, Хаэмуас вернулся к действительности.
   – Царевич изволил что-то сказать? – вежливо переспросил Иб.
   – Нет, – отрезал Хаэмуас. – Нет, ничего. Вот мы и пришли, Иб. Прикажи подать себе сиденье и жди меня здесь, за дверями.
   Глашатай уже успел перечислить все титулы Хаэмуаса, и царевич вошел в комнату отца.
   Как раз там, где, казалось, блестящий пол сливается с бесконечностью, безбрежное пространство внезапно обрывалось, и взгляд натыкался на громоздкий стол кедрового дерева. Рамзес сидел, скрестив унизанные золотом руки на груди, чуть впалой, но также изукрашенной драгоценностями. Так хорошо знакомое Хаэмуасу, строгое, чуть презрительное лицо обрамляли складки головного убора из полосатого сине-белого полотна. Крючковатый отцовский нос, его блестящие черные глаза всегда напоминали Хаэмуасу недремлющего Гора, сегодня же в этой птичьей настороженности проглядывало и что-то хищное. Хаэмуас, обойдя стол и низко склоняясь, чтоб прикоснуться поцелуем к царственной стопе, думал о том, что выражением лица Рамзес в эту минуту больше напоминает грифа, что жадно взирает на Хаэмуаса с отцовской головной повязки, нежели ястреба – сына Осириса.
   Со своего места позади фараона поднялся царский писец Техути-Эмхеб, и вместе с Ашахебседом, державшим обеими руками серебряный кувшин, они выразили царевичу свое почтение, скрывая истинные чувства под личиной любезной непроницаемости. Он резко хлопнул в ладоши, и оба поднялись. Писец вновь занял свое место на подушке позади фараона, а Ашахебсед принялся наливать пурпурное вино в отделанную золотом чашу, стоявшую по правую руку Рамзеса. На мгновение взгляды их встретились, и в водянистых старческих глазах Ашахебседа Хаэмуас прочел знакомое надменное выражение неприязни и непризнания – чувств, которые они питали друг к другу испокон века.