самое высокое деревце, бросив все пожитки внизу. Семейство кабанов
закружилось под нами, тыча в них розовые пятачки, трогательно
контрастировавшие с внушительными клыками.
И тут я, несмотря на жару, похолодел от ужаса, увидев, что мой "сов.
секретный" полевой дневник валяется внизу, и огромный секач-- глава
семейства к нему внимательно принюхивается -- не схарчить ли. Служебный долг
и боязнь неминуемой посадки боролись во мне с вполне естественным животным
страхом. Я с надеждой посмотрел на геолога, ожидая приказа, но он нахмурился
и отвернулся. Тут я окончательно понял, что вниз ни за что не полезу. На мое
счастье, потоптавшись под деревом и слегка унавозив "сов. секретное
имущество", свинячье семейство неспешно отправилось дальше.
Через каждые несколько дней отрядный лагерь менял свое место. Никаких
вертолетов в ту пору в каждодневном обиходе еще не было, и перебазировались
с помощью вьючных лошадей, на которых грузили весь скарб -- палатки, вьючные
ящики и сумы. Рабочими и коноводами были местные таджики, нанимавшиеся на
сезон. Были они все молодыми, непьющими и верующими. Все носили усы
одинаковой формы -- опущенные от углов рта вниз. Кто-то сказал мне, что
такая форма усов считается в Таджикистане общепринятой "из-за Буденного".
"Как это из-за Буденного?" -- не понял я. И мне объяснили, что в годы
коллективизации и "борьбы с басмачеством" по горам и долинам Таджикистана
огнем и мечом прошелся легендарный маршал Семен Михайлович Буденный,
посланный сюда насаждать советскую власть. Мне часто потом в маршрутах
доводилось набредать на брошенные и разоренные кишлаки, где в безлюдных
глинобитных домах шуршат обжившие их змеи. Так вот, таджики с тех пор
закручивают усы концами вниз, потому что Буденный носил их концами вверх...
По вечерам костров, как правило, не жгли, песен не пели и ложились рано
-- во-первых, вставали около пяти утра, чтобы начать маршрут не по жаре, а
во-вторых, уставали смертельно, поначалу не столько от физической нагрузки
(хотя и от нее, конечно), сколько от нервного напряжения. Несколько лет
потом мне все снились сны, что я оступаюсь на скальном карнизе и падаю. И я
просыпался в холодном поту.
Не менее рискованными оказывались и переходы с вьючными лошадьми.
Перемещались по узким козьим тропам, над скальными обрывами и ущельями, что
чревато было ежеминутными неприятностями, особенно после дождей. Лошадей
вьючили до отказа. Они, зная это, старались надувать животы, на которых
затягивали подпругу. Полагалось поэтому резко ударить носком сапога лошадь в
брюхо, и сразу же после этого туго затянуть подпругу. Надежность вьюка
проверялась тем, что полностью навьюченную лошадь прогоняли вскачь по
ровному месту. Если вьюк не разваливался, он считался готовым. Сложной
наукой оказалось и ведение лошади в поводу по узкой тропе или оврингу над
пропастью или крутым склоном. Животное каждую минуту могло испугаться или
оступиться, поэтому категорически запрещалось наматывать повод на руку. В то
же время, всегда надо было быть готовым разгрузить упавшую или испугавшуюся
лошадь от вьюка, особенно съехавшего набок, не забывая в то же время
постоянно успокаивать ее, чтобы она не начала биться и метаться.
В связи с этим вспоминается странная история, происшедшая на первой
производственной практике. Мы, не помню уж зачем, приехали в Сталинабад, и
по пути обратно в горы заехали на ГАЗ-51 на рынок. Начальник партии вместе с
шофером пошли закупать арбузы, а мы с Олегом (так звали моего товарища)
остались стоять в тени машины на пыльной базарной площади. Одеты мы были в
выгоревшие и драные ковбойки, сатиновые тренировочные штаны и войлочные
широкополые шляпы, носившие почему-то название "мечта идиота". На ногах
красовались изрядно поизносившиеся "горные ботинки", подбитые на общий манер
кусками автомобильного баллона, что, как утверждали знатоки, обеспечивало
меньшее скольжение их на крутом склоне. По этому наряду, выделявшему нас из
пестро-халатной и тюбетеечной толпы аборигенов, а также по начисто сгоревшим
и облупленным от непривычного солнца носам, опознать в нас
геологов-практикантов было нетрудно.
К нам подошла цыганка, обликом своим сразу же напомнившая мне старуху
Изергиль. Волосы ее были седыми с темно-лиловым оттенком, глаза -- в таких
же темно-лилового цвета глазных впадинах -- казались неподвижными и
пугающими. Лилово-черным был и платок на ее голове. В это время в
Сталинабаде дул "афганец", южный ветер, приносивший в город мелко взмученную
пыль. Пыль эта, висевшая в воздухе, делала его полупрозрачным, поэтому все
краски темнели и насыщались, как на театральной сцене при боковом освещении
через фильтр. Старуха предложила нам погадать, но денег у нас не было, да и
желания узнать судьбу тоже, поэтому, чтобы отвязаться, мы отдали ей случайно
оставшийся рубль. Она явно оскорбилась и, цепко схватив своими худыми
пальцами Олега за запястье, стала гадать. И он, и я при этом впали в
какое-то странное, до сих пор непонятное мне, оцепенение и покорно выслушали
все, что она нам нашептала своей хриплой скороговоркой. "Кончишь учиться --
большим начальником станешь, -- сказала она Олегу. -- Самую дорогую руду
найдешь, там, где другой не найдет. Орден красный получишь и денег несметно.
А потом в горах разобьешься. Еще тридцати тебе не будет, а разобьешься".
Я бы и не вспомнил после про старушечьи бредни, если бы не странность
последовавших за этим событий. В 1957 году мы с Олегом окончили родной
Горный институт и расстались навсегда. Он попал по распределению в Алтайскую
экспедицию в Усть-Каменогорск, и я с ним больше не встречался. Через пару
лет я узнал, что Олегу крупно повезло -- в каком-то районе, уже
забракованном как неперспективный предыдущими геологическими съемками, он
совершенно неожиданно наткнулся на крупнейшее месторождение ртути. О нем
писали в газетах. Олег вместе с другими был представлен сначала к ордену, а
через год и к Государственной премии. Несколько позднее я узнал, что
министерство геологии, несмотря на его молодость, назначило Олега
начальником большой экспедиции и заместителем начальника краевого
геологического управления.
О дальнейшей его судьбе я узнал только в конце шестидесятых годов,
когда сам уже полностью переключился на морскую геологию.
За несколько дней до своего тридцатилетия, по причине которого был уже
заказан банкет в городском ресторане, Олег, будучи большим начальником,
прилетел на вертолете инспектировать какую-то поисковую партию на Алтае.
Работы партии ввиду наступления осени уже сворачивались, и она, как когда-то
мы на Гиссаре, должна была выходить с караваном вьючных лошадей вниз. Погода
случилась нелетная, и, не дождавшись вертолета и боясь опоздать на
собственный юбилей, Олег решил отправиться пешком вместе со всеми. Уж никак
не могу понять, с какой стати ему, крупному начальнику, вдруг вздумалось
самому вести в поводу вьючную лошадь, да еще в нарушение самых элементарных
правил безопасности, которым нас обучали еще в студенчестве, намотать на
руку повод. На крутом и скользком склоне над обрывом лошадь оступилась и
сорвалась в пропасть, унеся с собой Олега.
Что касается нашего тогдашнего отношения к опасностям, то мы привыкли к
ним как к неизменной детали нашего повседневного быта. Нам даже надбавку к
зарплате платили за это -- двадцать процентов "высокогорных" -- как
говорилось, "плата за страх". И тем не менее, уже в первый полевой сезон мне
довелось быть свидетелем гибели своего коллеги -- двадцатипятилетнего
Адольфа Образцова, насмерть разбившегося в маршруте. Истерзанное его тело,
расклеванное орлами, долго не могли достать со дна ущелья, а достав, тащили
на веревках до тропы, потому что иначе было нельзя. Эта первая в моей жизни
безвременная смерть врезалась в память, и тогда же я написал об этом песню,
где был такой припев: "Снова солнце встает с утра, нам в маршрут собираться
пора." Песня эта уже как безымянная, некоторое время просуществовала, но
потом почему-то пополз слух, что она приносит несчастье в горах. Мне по
окончании Горного в горах больше работать не доводилось, однако и сам я эту
песню петь не люблю.
Из странных мистических явлений, запомнившихся мне в студенческие годы
по экспедициям на Гиссарском хребте, помню еще одно. Ясной лунной ночью, в
полном безветрии, палатки наши стояли на плоском травянистом склоне на
берегу узкой и бурной горной речушки, у самого подножья отвесных и
неприступных гранитных скал. Напротив нас, на том берегу реки -- такой же
травянистый склон, со всех сторон также замкнутый отвесными скалами. В
отличие от нашего берега, вдоль которого шла узкая вьючная тропа,
противоположный берег для людей был недоступен. Перед палатками стоял
складной походный стол, на котором мирно горела свеча. Четверо геологов при
свете огарка яростно сражались "в пульку".
Вдруг неожиданно и громко завыли обе наши собаки, а через несколько
минут после этого прибежал рабочий Сайд и стал взволнованно и сбивчиво,
забыв от испуга русские слова, что-то мне объяснять, все время показывая
рукой в сторону противоположного (берега. Мы пригляделись и вдруг увидели
странную процессию -- около десятка темных фигур, напоминавших средневековых
монахов с накинутыми на голову капюшонами, спускались вниз по склону от
нижнего края скальной гряды, направляясь в нашу сторону. Перед каждым из них
колыхалось в такт их движениям бледно-голубое пламя, как будто каждый нес
перед собой огромную свечу. И хотя за ревом реки и стуком швыряемых ею
камней ничего разобрать было невозможно, мне показалось, что слышно
монотонное пение. Как могли попасть люди в это неприступное место? Из
путаных речей нашего проводника, требовавшего немедленно бежать, стало
понятно наконец, что по местному поверью, души умерших и не преданных земле
бродят в лунные ночи по горам с непогашенным огнем и умерщвляют грешных
людей своим прикосновением. Сидевшие вокруг стола так и застыли с картами в
руках. Собаки продолжали выть. Никто был не в состоянии двинуться с места.
Дойдя почти до реки, тени и огни исчезли. Я взглянул на часы. Все это
продолжалось не более десяти минут. Сайд, успокоившись, ушел, собаки
замолчали, преферанс был продолжен, и о странном событии скоро забыли. До
сих пор не могу понять, что это было -- мираж? Массовая галлюцинация?
В наших поисковых партиях работали несколько женщин, которые казались
нам тогда уже пожилыми. Еще бы -- ведь им уже было за тридцать. Маршруты
вдвоем -- геолог и геофизик -- иногда выходили двух-трехдневными -- через
горный перевал.. Обычно брали с собой продукты и один спальный мешок на
двоих -- во-первых, легче нести, во-вторых, ночью на перевале было так
холодно, что приходилось спать вдвоем в одном мешке, тесно прижавшись друг к
другу. Иногда нашими геологами были и женщины. Ни разу, однако, помнится,
при том даже, когда спали с ними в обнимку в одном мешке, не возникало
никакого сексуального чувства. Во-первых, -- старые (нам-то было по
девятнадцать), во-вторых -- безумно уставали за день.
Что же касается памятных историй, то приключались, конечно, не только
мрачные, но и порой смешные. В число методов поиска месторождений урана
входил так называемый эманационный. Дело в том, что в процессе распада
соединения урана могут образовывать радиоактивный газ -- радон, а соединения
тория -- торон. Если месторождение урановой руды в коренных породах закрыто
сверху чехлом осадков, то газ этот может проникать снизу в почвенный слой,
создавая эманационный ареал. Поэтому на горных склонах, закрытых почвой,
уран искали так: откачивали специальным насосом из шпуров в почве воздух в
специальные резиновые мешочки и затем отправляли их в Сталинабад, в
лабораторию, на определение содержания торона или радона. При этом в
качестве "резиновых мешочков" весьма успешно использовались обычные
презервативы. В один прекрасный день они вдруг кончились, и меня вместе со
"старшим", которым был тоже студент-практикант Гена Слонимский, учившийся
когда-то со мной в одной школе, отправили за пополнением "резиновых
мешочков" в Сталинабад, поскольку их отсутствие грозило срывом работ.
Мы с Геной, исполненные важностью нашей миссии, оседлали коней и
поскакали вниз. "Девушка, нам, пожалуйста, презервативы", -- заявил
Геннадий, осадивший своего Басмача у дверей центральной аптеки, где по
случаю жаркого дня было безлюдно. "Сколько?" -- спросила продавщица. "Две
тысячи", -- гордо сообщил Гена. Девушка всплеснула руками и скрылась за
дверью с надписью "заведующий". Через несколько минут оттуда появился старый
еврей-провизор в серебряных очках. "В чем дело, Леночка?" -- переспросил он,
и, наморщив лоб, посмотрел на нас поверх очков. "Лев Исаакович, они просят
две тысячи!" -- "Ну и что? -- невозмутимо заметил провизор, -- отпустите,
может быть, у них вечеринка"...
Несколько месяцев, проведенных в горах, тяжелые маршруты на солнцепеке,
скупой палаточный быт (хотя по нынешним временам он не был таким уж скупым
-- всегда были и фрукты, и арбузы, и свежая баранина) закалили наши
городские нетренированные тела, укрепили уверенность в том, что профессию мы
выбрали верно. Самое замечательное, как я понял уже значительно позднее, что
за три года, которые я проработал на производственной практике в Средней
Азии, сначала на Гиссарском хребте, а потом на Тахталыкской гряде Тянь-Шаня,
никаких серьезных рудопроявлений урана мы так и не обнаружили, как ни
старались.
Зато запомнились на всю жизнь яркие крупные и близкие звезды над ночным
хребтом, лунное мерцание соседних ледников, пронзительно-голубые краски
мечетей и медресе, недолгое ощущение счастья, когда поднимаешься на
недоступную, казалось бы, вершину и приятный холодок штатива на обожженном
солнцем плече. Теперь, когда я вспоминаю это время, из памяти начисто
выветриваются все невзгоды и неприятности, которых было, видимо, немало.
Остаются только сожаление о невозможности вернуть эти первые ощущения
страха, смешанного с постоянным восхищением многогранностью и богатством
таинственной горной страны, и тоска по утраченному ныне собственному легкому
и послушному телу, стремительно карабкавшемуся когда-то по отвесным кручам.
Запомнилось мне с тех пор и одно древнеперсидское изречение, выбитое на
скальной стене: "В горах кто ходит медленно, тот ходит хорошо, а кто ходит
хорошо, тот ходит быстро".
Первой практике, знаменовавшей начало экспедиционной жизни,
предшествовало еще одно немаловажное событие -- осенью 1953 года, при
активном содействии Володи Британишского и Саши Гдалина, учившихся со мной
на одном курсе, в Горном институте было организовано литературное
объединение. В качестве его руководителя, конечно же, приглашен был Глеб
Сергеевич Семенов.
В Горном выходила в то время многотиражка "Горняцкая правда", вокруг
редакции которой группировались люди, интересующиеся литературой или уже
пишущие. Главный редактор этой газеты Павел Иванович Мустель, ставший
позднее ректором Горного института, оказал нам немалую поддержку, и,
наконец, профком и комитет комсомола приняли соответствующее решение. Первые
занятия "объединения", на которые собиралось вначале не более десяти
человек, проходили в тесной комнатке редакции, но популярность ЛИТО стала
быстро расти, и уже через месяц для каждого занятия нужна была аудитория. Мы
с Володей в ту пору были уже третьекурсниками, и я, как один из
организаторов, стал первым
старостой ЛИТО.
Костяк его составили начинающие поэты. В их число вошли геологи
Геннадий Трофимов и Игорь Тупорылов, старше нас на курс, студенты-геологи
пятьдесят третьего года поступления Леонид Агеев и Олег Тарутин, наша
сокурсница Лина Гольдман, студентка с нефтяной геофизики Лидия Гладкая.
Несколько позднее в ЛИТО вошли первокурсники с геологоразведочного
факультета Елена Кумпан и Яков Виньковецкий, студент-буровик Андрей Битов,
писавший вначале, очень недолго, стихи, а затем переключившийся на прозу,
геолог Эдуард Кутырев и другие. Проза была поначалу представлена Анатолием
Кравчинским, в отличие от известного классика именовавшимся "Кравчинский--не
Степняк", Всеволодом Белоцерковским, быстро переметнувшимся в режиссеры, а
также уже упомянутыми Битовым и Виньковецким.
Занятия велись примерно по той же схеме, что когда-то во Дворце
пионеров. Контингент, однако, был иной, да и эпоха была уже совсем другая --
умер Сталин, приближался Двадцатый съезд. Для нас, студентов Горного,
выбравших себе, как мы были уверены, самую "земную" специальность,
литературные увлечения были не абстрактными, а дополняющими суровую и
горькую нашу действительность, перемещением в отвлеченный от нее мир
"изящной словесности", но формой осмысления этой действительности и, прежде
всего, попыткой мучительного прозрения от детски-просталинских иллюзий.
Может быть, именно поэтому основным направлением в ЛИТО стало сугубо
реалистическое, из-за чего мы довольно скоро получили полунасмешливое
название "почвенники". В названии этом, однако, как я думаю сейчас, не было,
по существу, ничего обидного, ибо оно довольно точно соответствовало
реальности.
Наиболее яркими представителями этого направления были, конечно, Леонид
Агеев, Олег Тарутин и Володя Британишский. Несколько позднее к нам в ЛИТО
пришли поэты из других объединений --Нина Королева, Глеб Горбовский, и еще
позднее -- Александр Кушнер.
С самого начала "горняцкого объединения" или, как мы называли его в ту
пору "глеб гвардии семеновского полка", в нем установился нетипичный в то
время дух демократии, который, как я теперь понимаю, был определен в первую
очередь Глебом Сергеевичем Семеновым. На обсуждениях стихов, встречах с
поэтами из ЛИТО и просто в разговорах, он никогда не выглядел ментором,
скорее -- старшим товарищем. Чем далее, тем больше он незаметно становился
как бы нашим ровесником и, возможно, сам чему-то учился. Ничего
удивительного в этом не было -- все как-то незаметно стали друг другу
друзьями-соперниками и учителями, тем более, что круг доступного нам чтения
был достаточно узок и о многом мы узнавали друг от друга.
В это время в Ленинграде существовало несколько групп молодых дых
поэтов. Наиболее "официальным" было университетское объединение, которое
состояло в основном из филологов. Сюда входили Борисова, Илья Фоняков,
Владимир Торопыгин, Валентин Горшков и некоторые другие. Большой
популярностью пользовалось ЛИТО при Доме культуры трудовых резервов, которым
руководил Давид Яковлевич Дар. Именно оттуда пришел Глеб Горбовский, там
занимались в те годы Виктор Соснора, Алексей Ельянов и другие поэты и
прозаики.
Наиболее близкая к рафинированному литературному слою группа создала
(правда, несколько позднее) круг, который концентрировался вокруг Анны
Андреевны Ахматовой. В него входили Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий
Бобышев и, наконец, нынешний Нобелевский лауреат Иосиф Бродский. Они-то и
назвали нас "почвенниками". Особняком держались авангардисты -- Уфлянд,
Еремин и Виноградов.
Существовало также литобъединение в Политехническом институте, видную
роль в котором играл поэт Виктор Берлин, и на занятия которого ходили
Александр Штейнберг, Борис Голлер, Владимир Марамзин и другие.
В 1954 году в актовом зале Политехнического института начались
общегородские вечера студенческой поэзии, проходившие при огромном стечении
народа. У меня много лет хранится "самиздатовский" сборник по материалам
одного из таких вечеров, с памятной надписью "талантливым горнякам от
литобъединения Политехнического института". Там напечатаны стихи Валентина
Горшкова, Виктора Берлина, Бориса Голлера и многих других. При всей
похожести отдельных авторов их объединяет энергия и некая устремленность в
завтра, которой, при всей несравнимости уровня нынешней гласности и
дозволенности, сегодня нет.
Возвращаясь к нашему горняцкому ЛИТО, надо сказать, что его "идейными
лидерами" в ту пору, в действительности, были Британишский, Агеев и Тарутин,
а поэтическим -- Глеб Горбовский.
Я вспоминаю вечера поэзии, на которых выходил Володя Британишский,
худой, казавшийся всегда почему-то небритым, в заношенной горняцкой тужурке,
и читал свои героические, по тем временам, стихи о вечере встречи в родной
школе "Обстановка совсем семейная, -- семьи тоже бывают лживые", или стихи о
курсантах "Не любитель я военщины, только хочется и мне, чтобы девушки и
женщины уважали их вдвойне". До сих пор помню короткое его стихотворение,
которое неизменно пугало тогдашних ревнителей "идейной выдержанности":
Меня едва не сбили с ног --
Гудок.
А за стеклом, с шофером рядом,
Вкушая необъятным задом
Подушек кожаный покой,
Сидит с чужим недобрым взглядом
Другой.
Другой -- не из другой страны,
Попутным ветром занесен.
Другой -- не из других времен
Не пережиток старины,
Из наших мест, из наших дней,
Такой другой куда страшней.
Вот он глядит, и взгляд сердит,
Шофер -- его шофер -- гудит.
И этот взгляд, и этот тон,
Мне говорят, что я -- не он.
Что я, мол, от природы -- пеш,
А он в машине родился.
Что разница большая меж,
И мне, мол, непонятна вся.
Когда я всю ее пойму,
Ох, будет весело ему!
Стихи эти, написанные в пятьдесят шестом году, напечатаны были только в
девяностом. Но уже тогда они ходили в списках, смело обличая всемогущий
класс "аппаратчиков".
Леонид Агеев писал тогда же жесткие и горькие стихи о поэтах, погибших
в тридцать седьмом:
Еще их тело сытое, хмельное, Блаженствует. Не этому ли телу С
распоротою пулею спиною Упасть, хрипя, под каменную стену?
Что же касается поэтических открытий, то ими буквально молодой Глеб
Горбовский, в стихах которого казалось бы обыденный мир вокруг нас
преображался в таинственную страну:
Просеменила муха вдоль клеенки,
И в блюдечко уткнулась хоботком.
Отравленная, умирать в сторонку
Отправилась на животе ползком.
Жаль мне муху -- безрассудна муха,
Доконала муху Смерть-старуха.
Но прекрасен в блюдце мухомор --
Красный в белых крапинках убор.
Нет, конец у мухи не простой --
Отравилась муха красотой.
Только поэтический глаз Горбовского мог заметить очевидную вещь:
"крокодилы ходят лежа". Холодом северного пространства шали строки его
стихов, привезенных из первых экспедиций, он работал рабочим-взрывником:
Пустыня кончится обрывом
В необозримый океан.
Твой воротник стоит, как грива,
Твое шоссе -- меридиан.
Тема отдельного разговора -- песни Глеба Горбовского, ставшие целой
эпохой в Ленинграде конца пятидесятых. Песни эти, написанные по большей
части на расхожие мотивы, тут же распространись и распевались не только
нами, его друзьями, но и широким кругом людей, о нем никогда не слыхавших.
Пожалуй, наиболее известной стала песня Горбовского, придуманная им на
оригинальный мотив -- "Когда качаются фонарики ночные". Мне неоднократно
приходилось в самых разных местах до хрипоты спорить, доказывая авторство
Глеба, с яростными сторонниками "древнего народного" происхождения этой
песни. Широкой популярностью пользовалась в шестидесятые годы в Ленинграде
его песня о художниках "На дива- на диване, на диване, мы лежим --
художники. У меня, у меня да и у Вани протянулись ноженьки". А мы в те годы
с удовольствием дома и на улице распевали его песни о незадачливом постовом:
У помещенья "пиво-воды"
Стоял не пьяный постовой,
Слуга народа из народа, ;
Как говорится, парень свой.
Надо сказать, что сам Горбовский на гитаре не играл, песни пел только
вместе со всеми "а капелла" и со сцены их не пел, кажется, никогда.
Важным событием в нашей тогдашней жизни, как и в жизни нашего
поколения, был Двадцатый съезд партии и доклад Хрущева,, впервые открыто
разоблачившего культ Сталина. Рухнул идол, завалив своими обломками все
жизненное пространство. Надо было заново учиться жить. Это не могло не
отразиться в стихах, которые мы писали.
Совсем недавно, весной девяностого года, в Ленинграде, благодаря
инициативе Майи Борисовой, вышел стихотворный сборник "То время -- эти
голоса. (Ленинград, поэты оттепели)". В него вошли стихи Владимира
Британишского, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Олега Тарутина, Александра
Кушнера и других поэтов, связанных в те годы с ЛИТО Горного института.
Посвящен этот сборник памяти безвременно ушедшей из жизни поэтессы Татьяны
Галушко, тоже имевшей отношение к Глебу Семенову. Неслучайно, вспоминая о
той поре в предисловии к своим стихам, неожиданно и трагически ушедший из
жизни Леонид Агеев написал в этой книге: "Были "лишние люди"... Было
"потерянное поколение" Ремарка. Был заданный однажды себе вопрос: "А из
какого поколения ты? Как его нарекут, если такому суждено случиться,
потомки?" Находился и ответ: "Я из поколения "детей войны", тех самых,
родившихся незадолго перед началом Великой Отечественной". На пятом десятке
всплыло и утвердилось новое -- не то чтобы более точное, а просто иного
плана понятие: обманутое поколение. Я из поколения обманутых...
Опознанию первого обмана помог XX съезд. О культе и репрессиях говорили