Всех более внушал жалость человек, чью участь определила не звезда, а луна [138]; этот, падая, вонзил себе в горло нож, кровью своею начертав урок незабываемый. Критило увидел, что через окно, прежде сверкавшее златом, а теперь облепленное грязью, вышвыривали людей совершенно голых и настолько одурелых, будто спины им измолотили мешками с золотым песком; других – эти тоже были нагие – выбрасывали из кухонных окон. Все шлепались плашмя наземь, проклиная жестокое обхождение. Но один вышел через дверь, чему Критило зесьма удивился и поспешил навстречу поздравить с удачей. Приветствуя счастливца, Критило увидел, что лицо того ему знакомо.
   – Бог мой! – сказал он себе. – Где я видел этого человека? Ведь точно видел, а где – не припомню.
   – Не Критило ли ты? – спросил тот.
   – Он самый. А ты кто будешь?
   – Разве не помнишь меня? Мы же были вместе во дворце мудрой Артемии.
   – Ах, да, вспоминаю. Ты – тот, кто сказал: Omnia mea mecum porto [139].
   – Верно, угадал, вот это и уберегло меня от злых чар.
   – Как же ты, войдя туда, ухитрился спастись?
   – Очень легко, – отвечал тот. – И столь же легко освобожу и тебя от пут, ежели пожелаешь. Видишь эти слепые узлы, коими связывает воля, молвив «да»? Она же может их все развязать – одним «нет». Задача лишь в том, чтобы она этого пожелала.
   Критило пожелал, и вмиг книжные узы с него спали.
   – А теперь скажи мне, Критило, как ты-то ухитрился не войти в это всеобщее узилище?
   – А я последовал другому совету той же Артемии – не ступать ногой на порог начала, пока рукою не ощупаешь конец.
   – О, счастливый человек! Нет, я неверно выразился: не просто человек, не разумный человек. А что сталось с твоим товарищем, более молодым и менее осторожным?
   – Как раз хотел тебя спросить, не видел ли ты его там внутри. Не ведая узды разума, он устремился туда, и, боюсь, его как безрассудного и вышвырнут.
   – Через какую дверь он вошел?
   – Через дверь удовольствия.
   – О, это хуже всего. Значит выйдет нескоро Выбросит его оттуда только время, и вконец истрепанного
   – Нет ли способа ему пособить? – спросил Критило.
   – Только один, и легкий – и трудный.
   – Какой же?
   – Надо пожелать. Надо, чтобы он поступил, как я. Чтобы не ждал, пока вышвырнут, но сам вышел с честью и пользой; лучше не ошибиться, выйти через дверь, нежели расшибиться, вылетев в окно.
   – Хотел я тебя попросить об одном деле, но не смею – боюсь, сочтешь это не просьбой, но причудой.
   – О чем же?
   – Раз уж ты с этим домом знаком, вернись туда и как мудрец вразуми юношу и вызволи.
   – Это не поможет – даже если разыщу его и усовещу, без любви ко мне он не поверит. Его сердце скорее тронешь ты. Тебе ведь все равно придется войти, ты дал слово, так уж иди сам и вызволяй его.
   – Я-то, конечно, войду, – сказал Критило, – хоть ужасно не хочется, но боюсь, что, не имея опыта, быстро устану и не смогу его разыскать – только оба погибнем. Давай сделаем так: пойдем вместе, два ума и здесь лучше, чем один, – ты как мудрец поведешь меня, я как друг уговорю его, сообща одержим победу.
   Замысел понравился, оба приблизились к дому, но стражу у входа Мудрец показался подозрительным, и он его остановил.
   Этот пускай пройдет, – сказал страж, указывая на Критило, – у меня есть приказ впустить его да еще поторопить.
   Но Критило попятился и, отойдя с Мудрецом в сторону, стал советоваться. Расспросил о входах и выходах дома, о ходах и переходах, и уже решился было войти, но с полпути опять вернулся и сказал Мудрецу:
   – Мне пришло в голову поменяться с тобою платьем. Надень мое – знакомое юному Андренио, оно послужит рекомендацией; переодетый, ты в здешних сумерках можешь обмануть стража; я же останусь здесь в твоей одежде, чтоб ничего не заподозрили, и, дожидаясь тебя, буду считать секунды.
   Мудрец одобрил этот замысел. Он переоделся в платье Критило, и его впустили весьма любезно. Критило же остался у дома и снова принялся наблюдать за падавшими – ни на миг не прекращался поток низвергавшихся со стремнины грехов. Увидел он гуляку, которого женщины выпихнули через окно, увитое розами со множеством шипов; бедняга был гол, как сокол, сильно ободрался и, лишившись носа, остался с носом; голос его на всю жизнь стал гнусавым и, слыша его, все говорили: Ничего удивительного, что без носа он говорит в нос, поделом распутнику за беспутную молодость.
   И таким отвращением проникся этот похабник и все его дружки к собственной мерзости, что при одном упоминании о плотских утехах только плевались, – из мести и раскаяния, увы, запоздалого. Те, кто катился кубарем из Ленивой Палаты, медлили даже падая, а еще больше – подымаясь с земли; никчемные людишки, они и жить-то ленятся и существуют, лишь чтобы множить число живущих да поглощать пищу; ни одного дела не делают с охотой и даже в воздухе умудрялись медлить – как бы следуя Зенону [140], отрицали движение, а упав, так и оставались лежать. Выброшенные из Палаты Гневной вопили, как безумные; вид у них был истерзанный, они тузили один другого по чем попадя, плевались кровью свирепых своих сердец и изрыгали кровь, выпитую из врагов; да, месть – весьма опасная круча, не одна голова там разбилась. А падавшие из Палаты Ядовитой косились друг на друга, каждый радовался тому, что другие стонут; ради того, чтобы ближний сломал себе руку или выколол глаз, кое-кто готов был лишиться обеих рук и обоих глаз; они смеялись над тем, что другие плачут, и плакали, если те смеялись; и, удивительное дело, входя в дом тощими, покидали его толстяками – так ублажал их вид чужих бед и насыщало зрелище злосчастий.
   Целый день, долгий как век, стоял Критило и смотрел на жалкий конец, всем уготованный, и наконец увидел он, что из окна, увитого цветами и колючками, выглянул Андренио. Сильно испугался Критило – неужто и этот упадет стремглав? Не смея окликнуть Андренио, чтобы себя не выдать, он стал делать знаки, пытаясь его вразумить. Но о том, как и где Андренио спустился, мы расскажем дальше.

Кризис XI. Пучина столицы

   Увидишь одного льва, ты видел всех; увидишь одну овцу, тоже видел всех; но увидеть одного человека – это увидеть только одного человека, да и того не распознать. Все тигры свирепы, все голуби кротки, но у человека у каждого свой нрав. Царственные орлы порождают царственных орлов, великие же люди не всегда порождают великих, как и люди ничтожные – ничтожных. У каждого свой склад, своя стать, все люди живут по-разному. Мудрая природа наделила людей разными лицами, чтобы люди, а также их слова и дела, различались, дабы добрых не путали с подлыми, дабы мужчины не были похожи на женщин и дабы злодей не спрятался под чужой личиной. Ученые прилежно исследуют свойства трав. А ведь куда важней узнать свойства людей, с которыми приходится жить и умирать! Ведь не все, кого мы видим, – люди; нет, в большом городе, в этом море-океане, встретишь чудищ страшнее Акрокеравна [141]; ученые без ученых трудов, старики без благоразумия, молодые без послушания, женщины без стыда, богачи без милосердия, бедняки без смирения, господа без благородства, наглость без преград, заслуги без наград, люди без человечности, личности без лица.
   Так размышлял Мудрец, издали созерцая столицу, после того как вызволил Андренио добрым наставлением. Критило надеялся, что юноша выйдет в дверь, но тот все стоял в окне, словно сейчас вылетит и упадет, как все. Однако никто его не выталкивал; сняв с головы гирлянду, Андренио разобрал ее и, переплетая ветки, сделал подобие бечевы, по которой спустился цел и невредим и уверенно стал на землю. В тот же миг в дверях показался Мудрец – радость Критило была двойной. Тотчас все трое, не мешкая, даже не обнявшись, ну шпарить, как пришпоренные. Лишь Андренио, оглянувшись на окно, молвил:
   – Пусть же там висят мои узы, ныне лестница моей свободы, в память о моем прозрении.
   Теперь направились они прямо в столицу, чтобы, как сказал Мудрец, уйдя от Харибды, наткнуться на Сциллу. Он проводил наших странников до ворот, ведя с ними приятную беседу, лучшее утешение на жизненном пути.
   – Что ж это за дом, что за Содом? – спросил Критило. – Поведайте мне, что там с вами приключилось.
   Опередив скромно молчавшего Андренио, Мудрец начал рассказ:
   – Знайте же, что обманный сей дом, сей постоялый двор мира, при входе сулит усладу, а при выходе – досаду. Приветливая разбойница – не кто иная, как Похоть, которую мы зовем наслаждением, а латиняне Волуптас, – главная прислужница пороков; ведь каждый смертный на поводу у своего удовольствия. Похоть всех берет в плен и увлекает, вернее, завлекает пленников – одних в самую высокую, Палату Гордыни, других в самую низкую, Палату Лени, но посередине никого, ибо в пороках нет середины. Как мы видели, входят все с песнями, а выходят с пенями, – кроме завистников, у тех обратное. Дабы в конце в беду не угодить, надобно в начале суть угадать – таков мудрый совет ученой Артемии, он-то и помог мне благополучно выйти.
   – А мне – вовсе не входить, – заметил Критило. – Я охотней вхожу в дом плача, нежели в дом смеха, ибо знаю, что день веселья – всегда канун печали. Поверь, Андренио, кто начинает с радостей, кончает горестями.
   – Довольно и того, что наш путь, – молвил Андренио, – усеян тайными ловушками, не зря у входа стоял Обман. О дом безумцев! Сколь безумен тот, кто в тебя входит! О магические камни магнитные, что сперва притягивают, а под конец низвергают с высоты!
   – Боже вас избави, – наставлял Мудрец, – от всего, что начинается с удовольствия. Не прельщайтесь легким началом, помните, что оно ведет к тяжкому концу, – и наоборот. Причину сего открыли мне там, в доме Похоти, рассказав один сон, – надеюсь, он вас пробудит. У Фортуны, говорят, было двое сыновей, во всем весьма различных, – старший был столь же приятен лицом и приветлив, сколь младший – угрюм и уродлив. Свойства их и склонности, как обычно бывает, согласовались с наружностью. Мать сшила каждому, сообразуясь с его нравом, по кафтану. Старшему – из роскошной ткани, которую соткала сама весна, усеяв розами и гвоздиками и разбросав меж цветами букву «Д»; вкупе с узорами получались замысловатые письмена, одни тут читали «добрый», другие – «дружелюбный», «деликатный», «догадливый», «достойный», «доблестный»; подбит же был кафтан белоснежным горностаем – диво-дивное, достославное, драгоценное. Другого сына мать одела совсем в другом духе, сшив ему кафтан из темной крашенины, расшитой шипами, меж коими была разбросана буква «Г»; каждый с отвращением читал там слова «грязный», «грубый», «гневливый», «гнусный», «гибельный» – глядеть гадко и страшно. Когда братья выходили из материнского дома на площадь или шли в школу, старшего – и во всем первого – все встречные подзывали и раскрывали перед ним врата своих сердец, толпою следовали за ним, почитая за счастье его увидеть, а тем паче – ввести в свой дом. Другой же брат бродил в одиночестве, никто его не звал, он пробирался, прижимаясь к стенам, люди от него убегали; захочет войти в дом, перед его носом захлопывают дверь; настаивает – гонят взашей; не знал, бедный, куда приткнуться; так жил он – иль умирал – в тоске и, наконец, самому себе став в тягость, задумал в пропасть броситься, чтоб сбросить несносное бремя скорби, – лучше, мол, умереть, чтобы жить, чем жить, всечасно умирая. Но так как пища меланхолии – размышления, он все думал-думал, да и придумал хитрость, она же всегда сильнее силы: прослышал он о всемогуществе Обмана и о чудесах, каждодневно Обманом свершаемых, и отправился в путь однажды ночью – ведь он свету и свет ему были равно ненавистны. Принялся искать Обман – нет его, да и только; люди говорят – всюду обман, а его нигде не было видно. Но убедили горемыку, что Обман непременно найдет он у обманщиков, и отправился он сначала к Времени. Время сказало, что нет у него никакого Обмана, оно, напротив, старается Обман изобличать, да только поздно начинают ему, Времени, верить. Пошел тогда сын Фортуны к Миру, блага коего слывут обманчивыми; тот сказал, что ничего подобного, он, мол, хоть и желал бы, никого не обманывает: люди сами себя обманывают, ослепляют и жаждут обманываться. Обратился и к самой Лжи, которую находил повсюду; сказал, кого ищет, а та в ответ:
   – Ступай прочь, болван! Я, да чтоб сказала правду?
   – Ага, коли так, Правда мне и скажет, – догадался он. – Только где ее найти? Задача эта еще трудней – ежели во всем мире не сыщешь Обман, как же найти Правду?
   Отправился он к Лицемерию, твердо надеясь, что здесь-то уж найдет Обман, ко особа эта обманула его с помощью Обмана же: стала сна крутить-вертеть – и головой и речами, – пожимать плечами, выпячивать губы, округлять брови, возносить очи горе, вращать зрачками и жеманным голосом уверять, будто знать-де не знает такой персоны, никогда в жизни не встречала, – а на самом-то деле была она давней полюбовницей Обмана. Пошел горемыка к Лести, вошел в ее дом – ну, прямо дворец, – и та ему говорит:
   – Я хоть и лгу, да не обманываю – ложь моя так огромна и очевидна, что любой простак ее распознает. Люди прекрасно знают, что я лгу, но говорят, что им это приятно, и щедро мне платят.
   – Как же так! – возопил неудачник. – Мир полон обмана, а я не могу его найти! Все равно, что искать преступника в Арагоне! Но, может быть, Обман сыщется в какой-нибудь семье! Пойду-ка погляжу.
   Спросил он у мужа, спросил у жены, и оба отвечали, что и с одной стороны и с другой столько уже наворочено обмана, что никто из двоих не вправе считать себя обманутым. А не притаился ли Обман у купцов, между приодетым надувательством и голыми кредиторами? Купцы сказали, что нет: не может быть Обмана там, где всем известно, что он есть. То же сказали ремесленники, когда он ходил из одной мастерской в другую, – везде уверяли, что обмануть человека, который заранее о том знает и того желает, вовсе не значит обманывать. Несчастный сын Фортуны пришел в отчаяние, прямо не знал, куда податься.
   – Нет, я должен его отыскать! – воскликнул он. – Хоть бы у самого дьявола!
   Явился он в дьяволову обитель, вторую Геную, то бишь, геенну. Но дьявол жестоко обиделся и дьявольски на него заорал:
   – Я обманываю? Я обманываю? Что еще за напраслина? Я, напротив, говорю со всеми честно, не сулю живущим на земле благ небесных, лишь муки адовы, там, говорю, ждут вас костры вечные, а не кущи райские. И все же большинство за мною идет и мне повинуется. Так где же тут Обман?
   Было ясно, что на сей раз дьявол не врет, и бедняга побрел дальше. Решил он двинуться в другом направлении – искать Обман у обманутых, у людей порядочных, доверчивых, простодушных, которых легко провести. Все они, однако, сказали, что у них Обмана быть не может, а надобно искать у обманщиков – те-то и остаются в дураках: обманывающий другого обманывает себя и больше вредит себе самому.
   – Как это понять? – говорил неудачник. – Обманщики уверяют, что Обман забрали себе обманутые, а эти отвечают, что его присвоили обманщики. Думаю, есть он и у тех и у других, да только им самим невдомек.
   Идет он, рассуждает, а навстречу ему Мудрость – не он к ней, но она к нему. Мудрости все ведомо, вот она и говорит:
   – Дурачина, разве можно найти кого-то, кроме себя? Пойми ты, кто ищет Обман, никогда с ним не столкнется, а когда обнаружит Обман, Обман уже не Обман… Ступай к тем, кто сам себя обманывает, вот там-то непременно найдешь.
   Заглянул сын Фортуны в дома к легковерному, к тщеславному, к скупому, к завистливому и впрямь нашел там Обман, искусно подкрашенный румянами правды. Поведал он Обману свою беду и попросил совета. Глянул на него Обман обманным своим оком и молвил:
   – Ты – Зло, злая твоя физиономия сама об этом говорит, Да, ты – воплощение злобы и по сути еще хуже, чем с виду. Но не унывай! Чтобы поправить дело, хватит у нас и ума и уменья. Как я рад, что подвернулся такой случай показать свою власть! Ох, и славной мы будем парой! Мужайся! Ежели в медицине первое дело – распознать корень болезни, то в твоей хвори я вижу его так ясно, будто руками пощупал. Я людей знаю насквозь, хоть они меня не понимают; вижу, на какую ногу хромает их дурная натура; поверь, они ненавидят тебя не за то, что ты зол, – конечно же, нет! – но за то, что злобный вид тебе придает мерзкий твой кафтан. Им противно глядеть на эти репейники, а ходи ты весь в цветах, они, ей-ей, любили бы тебя всей душой. Но предоставь дело мне, я все перетасую так, что тебя будут чтить, а братца твоего честить. Я уже придумал одну хитрость, и это будет не первая и не последняя.
   Взял Обман горемыку за руку и отправились оба к Фортуне. Поприветствовал ее Обман, как он умеет, угодливо да льстиво, втирая искусно очки, – со слепой и стараться не пришлось. Затем предложил свои услуги – мол, хочет он служить ей поводырем, – да стал расписывать, как она в этом нуждается и насколько ей будет удобней. Кстати, и сыночка ее расхвалил – юноша надежный, сметливый, заткнет за пояс самого дьявола, который у него, у Обмана, учеником был. А главное, сказал, что не требует никакой платы, кроме ее, Фортуны, благосклонности. Хитрец не прогадал – ведь нет ничего выгодней, чем прокрасться через потайную дверь самолюбия. Качества свои все пересчитал и, хоть не больно-то сии годились для поводыря, слепая Фортуна взяла его в свой дом, а дом-то ее – весь мир. Тотчас принялся Обман все вверх дном переворачивать; с тех пор все делается не к месту и не ко времени. Ведет он Фортуну не туда, куда надо бы: захочет она посетить доброго, он тянет ее к злому, а то и к злодею; когда ей надо бы мчаться, он ее удерживает, а коль надо помедлить, она летит стрелой; он путает ее дела, подменяет ее дары; пожелает она наградить ученого, награда достается невежде; милости, предназначенные смельчаку, попадают трусу. Обман сбивает Фортуну с толку: забыв, что в какой руке, сыплет она радости и горести тем, кто их не заслужил; то грозится дубинкой попусту, то вслепую колотит добрых и доблестных; дает затрещину человеку разумному и подает руку мошеннику – потому-то мошенники ныне в силе. Сколько ударов нанесла зря! Одним махом сгубила дона Бальтасара де Суньига [142], когда он только начинал жить; прикончила герцога дель Инфантадо,маркиза де Антона [143] и других им подобных, когда они всего более были нужны. Влепила пощечину бедности дону Луису де Гонгора [144], Агостиньо де Барбоза [145] и другим мужам знаменитым. Даже когда хотела осыпать их милостями, и то промахнулась. А плут-поводырь оправдывался:
   – Им бы жить во времена Льва Десятого или французского короля Франциска [146] – нынешний-то век не для них.
   Как жестоко обошелся он с маркизом де Торрекуза [147]! И еще ехидничал:
   – Что бы мы делали без войны? Совсем бы про нее забыли.
   Промахнулась Фортуна и тогда, когда пулей убила дона Мартина де Арагон [148], и как быстро ошибка эта дала себя знать! Собиралась надеть кардинальскую шапку на Аспилькуэта Наварро [149], который был бы украшением Священной Коллегии, а Обман хлоп ее по руке, шапка и упала наземь, и подобрал ее какой-то служка. А плут хохотал, приговаривая:
   – Да с теми учеными мы бы и часу не продержались. Им достаточно их славы. А давать надо этим – они принимают наш дар со смирением и платят благодарностью.
   Направилась Фортуна в Испанию наградить ее всяческими благами за благочестие – прежде она Испанию всегда жаловала, одарила ее обеими Индиями и многими другими странами и победами, – но тут прохвост толкнул Фортуну так сильно, что все блага, к удивлению всего мира, перелетели во Францию. Он же давай оправдываться тем, что в Испании, видите ли, не стало людей благоразумных, а во Франции – дерзновенных. Но, чтобы умерить ненависть, которую возбуждало его коварство, Обман все же даровал Венеции несколько побед над Оттоманской державой, причем одержала их Венеция одна, без Лиги [150], что весьма удивительно, но объясняется помощью Времени, которому уже надоело тащить на закорках оттоманскую удачу, достигаемую не уменьем, но грубой силой. Так Обман перепутал все дела и доли – счастье и несчастье доставались тем, кто меньше всего их заслужил. Наконец, не забывая о хитром своем замысле, он однажды вечером, когда Фортуна раздевала обоих сыновей – что она никому не доверяла, – подглядел, куда она кладет их одежду, а клала она кафтаны всегда отдельно, в разные места, чтоб не смешать. Обман прокрался в опочивальню и незаметно переложил кафтаны: одежду Добра на место одежды Зла, и наоборот. Утром Фортуна – а она не только слепая, но и рассеянная, – ничего не заметив, надела на Добродетель кафтан с терниями, а в кафтан с цветами нарядила Порок, и стал он с тех пор ходить франтом, да еще приукрасил себя румянами Обмана. Теперь никто его не узнавал, народ ходил за ним толпой, его зазывали в дом, полагая, что привечают Добро. Некоторые, хлебнув с ним лиха, со временем все же догадались и рассказали другим, да мало кто им поверил – так приятно и нарядно было Зло, что люди охотно поддавались обману. Вот и ходят по свету Добро и Зло, поменявшись платьем, а люди либо обмануты, либо сами себя обманывают. Кто, соблазнясь приманкой наслаждения, схватит Зло, те оказываются в дураках и, прозрев с запозданием, говорят с раскаянием:
   – Нет, никакое это не добро, но худшее из зол; видно, дали мы промашку.
   И напротив: кто, не веря видимости, заключит в объятья Добродетель, те, хоть вначале она кажется им жесткой и тернистой, под конец находят в ней истинную утеху и ликуют, что их дух исполнен добра. Погляди, как прельщает того человека красота, а потом – сколько недугов его терзает! Другого пленяет молодость, но как быстро она увядает! Сколь желанно для честолюбца повышение, но вот, добившись высокого чина, он тяготится им, стонет от кручины! Сколь сладостной мнится кровожадному месть, он даже облизывается, вкушая кровь врага, а затем его, коль остался жив, всю жизнь тошнит от того, что им обиженные не могут переварить обиды! Вору даже вода краденая слаще. Хищный богач сосет из бедняка кровь, но с какими муками приходится потом ее изрыгнуть! Об этом пусть расскажет мать коршуненка [151]! Вот лакомка поглощает тонкие яства, смакует дорогие вина, а потом как костит его.костолом! Развратник не упустит случая предаться скотской похоти – и платится болью во всех суставах потрепанного своего тела. Богатство – тернии для скупца, не дает оно по ночам ему спать; не умея достатком насладиться, он оставляет среди терниев окровавленное свое сердце. Полагали все эти люди, что взяли к себе в дом Добро в одежде Наслаждения, а на деле это переодетое Зло; досталась им не услада, а досада, вполне заслуженная теми, кто сам желал обмануться. И напротив, сколь труден и долог подъем на гору добродетели, но сколько потом радости от чистой совести! Воздержность нас страшит, а ведь в ней – здоровье тела и духа! Невозможной мнится умеренность, а ведь в ней – истинное довольство, жизнь, спасенье, свобода. Тот и живет, кто довольствуется малым. Смиренный духом владеет миром: думать о прощении врага не очень-то приятно, но как потом приятен достигнутый мир, сколько чести миротворцу! И сладки плоды, произрастающие из горького корня обуздания плоти! Молчанье кажется унылым, но оно никогда не в тягость разумному. Итак, с тех пор ходит Добродетель вся в шипах снаружи и вся в цветах внутри – в противоположность Пороку. Распознаем же их и обнимем Добродетель – назло Обману, столь же обычному, сколь пошлому.