Любопытство росло как на дрожжах, все затаили дух, дивясь таким речам в устах человека разумного.
   – Короче, – сказал он, – сия золотая книжица – благородное порождение знаменитого грамматика, дивный труд Луиса Вивеса [498], озаглавленный «De conscribendis epistolis», сиречь «Искусство писать…»
   Он не успел вымолвить слово «письма» – как разразилось ученое собрание смехом, такими бурными раскатами хохота, что оратору никак не удавалось продолжить речь и сообщить, наконец, свои объяснения. Он спрятал книжечку за пазуху с видом столь суровым, что все притихли. – Весьма сожалею, – сказал он совершенно спокойно, – что нынче на вас напал столь глупый смех. Искупить его сможете лишь искренним признанием своего неразумия. Знайте же, в целом мире не сыскать науки равной уменью написать письмо; хочешь повелевать, следуй мудрому изречению: Qui vult regnare, scribat, – «Кто желает царствовать, пусть пишет».
   Поучительную эту историю поведал нашим странникам некто – не личность, даже не человек, а тень человека, призрак, – словом, ничто. Ни сильной руки, ни голоса, ни хребта, ни ног, чтобы отбрыкиваться; по-мужски стоять и то не мог; безбородый и сроду бороду не стриг.
   – Существуешь ты или нет? – спросил его Андренио изумленно. – А коль существуешь – чем живешь?
   – Я – тень, – был ответ, – и всегда держусь в тени. И не удивляйся – большинство людей в мире и рождаются лишь для того, чтобы быть в картине тенями, не бликами, не контурами. К примеру, что такое второй сын, как не тень старшего, наследника? Кто рожден услужать, подражать, кто идет на поводу, кто не умеет сказать ни «да», ни «нет», у кого нет собственного мнения, кто от всех зависим – что они, как не тени других людей? Поверьте, большинство людей – тени: тени других, за кем следуют по пятам. Удача наша в том, чтобы к доброму дереву прислониться, не быть тенью какого-нибудь пня, пробки, дубины. Вот и брожу в поисках влиятельной особы, чтобы, став ее тенью, повелевать миром.
   – Ты – повелевать? – спросил Андренио.
   – А почему бы нет? Сколько людей, еще незаметней, еще ничтожней меня, всем заправляли. Уверен, скоро увидите меня на троне. Дайте только добраться до столицы, и, ежели нынче я тень, завтра засияю, что ясный день. Идемте туда, увидите там честь мира – славного, отважного, справедливого августейшего Фердинанда [499]. Он честь века нашего, второй столп в поп plus ultra веры, основание твердыни ее, престол правосудия, средоточие всех добродетелей. Ибо, поверьте, нет чести, кроме той, что зиждется на добродетели; порок неспособен создать ничего великого.
   Сильно обрадовались оба странника тому, что приближаются к заветной обители желанного сокровища, к блаженной конечной гавани. На вершине высокой горы разглядели они величавый град, который солнечные лучи венчают первым. Подойдя ближе, изумились несметному множеству людей, карабкавшихся по откосам к вершине. Осведомились странники, верно ли, что перед ними Столица.
   – Разве и так не понятно, – отвечали им, – по толпе наглецов?
   Да, это Столица, и в ней – все прочие столицы. Здесь – престол власти; все лезут к нему, не помня себя, и, уже обеспамятев, становятся кто первым, кто вторым, но только не последним.
   Некоторые – правда, весьма немногие, – избирали окольный путь заслуг, но пути этому не было ни конца, ни венца Куда легче, чем путь наук, доблести и добродетели, самым легким был золотой путь; штука \ишь в том, чтобы лестницу себе смастерить, – самые достойные люди в рукомесле обычно не смыслят. Одному бросили лестницу сверху – не по выбору, а из фавора, – он же, взобравшись на гору, убрал лестницу, чтобы больше никто не поднялся. Другой, напротив, снизу закинул золотой крючок, уцепился за руки двух-трех, уже стоявших наверху, и взобрался без труда. Были там преискусные акробаты честолюбия – на золотых канатах взлетали, как птицы. Один почему-то бранился и проклинал.
   – Что с ним? – спросил Андренио.
   – Он проклинает тех, кто его не поддержал.
   Дивились наши странники тому, что, хотя откос был прескользкий. какой-то чудак принялся мазать скользкое место мазью, белой, как масло, блестящей, как серебро.
   – Что за глупость! – говорили странники. Но человек-тень возразил:
   – Погодите, сейчас увидите чудо.
   И чудо свершилось – подмазав там и сям, поднялся ловкач наверх проворно и уверенно, ни разу и не пошатнувшись
   – Хитрый секрет! – воскликнул Критило. – Чтобы ноги не скользили, кому-то надо смазать руки. Иные напоказ выставляли пышные бороды, точно ум не в голове, а в бороде, – чем больше показной учености, тем больше невежества.
   – А почему эти люди, – спросил Андренио, – не подстригают бороду?
   – Чтобы другие холили ее, – ответил человек-тень.
   Увидали они дурака – дурака и по виду и по сути, согласно неоспоримому афоризму: глупцы все те, у кого глупый вид, да еще половина тех, кто с виду не глуп. И вот эту дубину стоеросовую толкали наверх, хлопотали за него – и не кто-нибудь, а люди разумные, расхваливая как человека недюжинного ума (хотя думали обратное!), человека большой смелости, к любому делу пригодного.
   – Чего ради людям умным, – удивился Критило, – покровительствовать глупцу, стараться его возвысить?
   – Ха-ха! – засмеялась Тень, едва не растаяв от смеха. – Как вы не понимаете, ежели этот дурень до власти дорвется, властвовать над ним будут они. Он – testa da ferro [500] у них, у жаждущих власти, на него вся надежда.
   Дорого здесь ценилась унция благоволения! Приятель стоил целого Перу: еще дороже – родственник, даже шурин! – Свой своему рад! – твердили кругом.
   Предвидя многие неодолимые трудности, Критило решил ретироваться, утешая себя на манер лисицы с виноградом:
   – Да, власть, конечно, дело стоящее, но счастья не дает! Верно говорят: чтобы править безумцами, надобен великий ум, а невеждами – великие знания. Отказываюсь от любого чина, да минует меня кручина.
   И, пожав плечами, обернулся спиной. Человек-тень, однако, остановил его парадоксом – для одних в нем жизнь, для других смерть: человеку достойному надо родиться либо царем, либо безумцем, середины нет – либо Цезарь, либо ничто.
   – Какой мудрец, – говорил он, – согласится жить в подчинении, особливо у дурака? Лучше быть безумным – не для того, чтобы не чувствовать унижений, но чтобы стать царем хоть в воображении, повелевать в мечтах. Вот я, хоть и тень, не считаю, что стремление мое к власти безнадежно.
   – И на что ты надеешься? – спросил Андренио. Но тут послышался сверху крик:
   – Лови, лови!
   Затаив дыхание, все ждали, что оттуда сбросят, и вдруг к ногам Тени упала спина человека – и могучего – с дюжими плечами и крепкими ребрами.
   Еще крик:
   – Эй, лови!
   Упала пара рук с тугими мышцами – прямо железные руки. Так, одна за другой, сверху падали все части богатырского тела. Внизу дивились, глядя на рассыпанные по земле члены человеческие. Но Человек-тень быстро подобрал их, один за другим надел на себя – глядишь, настоящая личность, человек способный, дельный; кто прежде с виду был ничто, не мог ничего, для всех был ничем, преобразился в могучего исполина. А все дело: кто-то подставил ему спину, другой – плечо, кто снабдил руками, а кто ногами, – теперь-то он мог отбиваться и руками и ногами, кого хочешь одолеть; даже умом кто-то наделил. Став человеком, бывшая Тень проворно полезла в гору, даже могла теперь сама протекцию оказывать друзьям, спину им подставлять, чтобы повыше поднялись.
   На первой же ступени преуспеяния увидели странники дивный источник, где честолюбцы утоляли жгучую свою жажду. По-разному действовала влага источника, но главным ее свойством было вселять такое беспардонное забвение прошлого, что люди забывали не только прежних друзей и знакомых – уж очень тошно видеть свидетелей былого убожества, – но даже братьев; иной в гордыне своей доходил до того, что отца родного не узнавал; и, уж конечно, тут же улетучились из памяти все прошлые обязательства, все оказанные ему милости; покровительствуя своим ставленникам, предпочитал он быть кредитором, не должником, ссужать, а не платить. Диво ли! Многие самих себя забывали, не помнили, чем прежде были; плавая в морских просторах, забывали первые шаги по лужам; противно было все, что напоминало о грязном прошлом, мешало распускать павлиний хвост. Источник этот возбуждал неблагодарность немыслимую, черствость отталкивающую, холод ледяной, полностью изменяя возвысившегося! Кто забрался наверх, сам себя не узнавал, и другие не могли его узнать. Вот как место меняет человека!
   Когда наши странники поднялись на гору, там царило смятение, столица ульем гудела из-за того, что исчез один великий европейский монарх; искали по всем углам и закоулкам, но тщетно. Сперва полагали, что он заблудился (не он первый!) во время охоты и провел ночь в хижине простолюдина [501], – наконец-то ему, никогда не вкушавшему истины, приведется отужинать горьким прозрением и очнуться от глубокого сна. Но наступило утро, а король все не появлялся. Скорбь была глубокой и всеобщей – народ любил его за большие достоинства, то был государь удачливый, а это немало. Обыскали Сан-Юсте [502], Сен-Дени [503], Каса-де-Кампо [504], все рощи и сады, и наконец обнаружили в самом неожиданном и немыслимом месте – на рынке, среди поденщиков и носильщиков; одетый, как они, государь таскал тяжести, сдавая в наем свои плечи за один реал. Все поразились перемене – их государь ел теперь ломоть хлеба с большим смаком, чем прежде фазанов. Так и застыли придворные, не находя слов, не веря глазам своим. А затем принялись сетовать на то, что оставил государь королевский свой трон, опустился до столь низкого занятия.
   – Даю слово короля, – ответил он им, – самый тяжелый из этих грузов, будь то сотня арроб [505] свинца, легче того, который я оставил во дворце. Объемистый тюк кажется мне соломинкой против мира, который я нес на своих плечах, – теперь плечи мои отдыхают. И никакая парчевая постель не сравнится с этой жесткой, но беззаботной, подстилкой – за несколько ночей я здесь отоспался лучше, чем за всю жизнь!
   Стали его умолять вернуться к прежнему величию, но он сказал:
   – Оставьте меня в покое, лишь теперь я начинаю жить, я доволен собою, я царь над самим собою.
   – Но как же так? – настаивали придворные. – Государю со столь высокою душой – якшаться с подлым отребьем, с подонками толпы!
   – Ба, это мне не в новинку! Разве во дворце не окружали меня негодяи, болваны, ничтожества и льстецы, худшие из паразитов, по выражению короля Великодушного? [506]
   Стали снова умолять его возвратиться на трон, на что он сказал окончательно:
   – Ступайте! Вкусив этой жизни, безумием было бы вернуться к прежней.
   Тогда решили избрать другого государя (верно, дело было в Польше) и остановились на одном принце, уже не мальчике, но вполне мужчине, незаурядных способностей и мужества, большого ума и решительности, – короче, обладавшем всеми достоинствами человека и короля. Поднесли ему корону, но он, взяв в руки и взвесив, сказал:
   – Тяжело бремя, заболит темя! Неохота всю жизнь головой маяться, сей груз таская, сна не зная!
   Попросил он, чтобы корону обеими руками поддерживал дельный человек, – поделить тяжесть. Но почтенный председатель парламента возразил:
   – Сир, корона была бы тогда не на вашей голове, а в его руках. Облачили принца в пурпурную мантию, и он, почувствовав, что подбита она не соболями пушистыми, но скорбями тернистыми, накинул ее посвободней. Однако церемониймейстер заметил ему, что королевскую мантию надлежит подпоясать туго, в обтяжку, – и принц вздохнул о простой овчине. Вложили ему в руку скипетр, да такой увесистый, что принц удивился, не весло ли это галерное, и устрашился бурь не менее грозных, чем в Леонском заливе; от обилия камней скипетр был тяжеле камня, а венчал его не цветок, но зрелый плод – бдительный, зоркий, единственный глаз, заменявший многие. На вопрос принца, что сие означает, великий канцлер ответил так:
   – Глаз этот подмигивает вам, говоря: «Сир, всюду нужен глаз да глаз: гляди на бога и на людей, гляди на честь и на лесть, гляди, как бы сохранить мир и закончить войну, гляди, как одних наградить, от других себя оградить, гляди за теми, кто далеко, и вдвое за теми, кто близко, глаз не своди с богача и приклоняй ухо к бедняку; глаз да глаз за всеми и повсюду. Гляди на небо и на землю, гляди за собой и за подданными». Обо всем этом, государь, и о многом другом напоминает бдящее око. И заметьте, есть у скипетра не только глаза, но и душа, – извольте убедиться, потянув за нижний конец.
   Принц послушался и вытащил, как из ножен, блестящий меч, ибо правосудие – душа правления. Прочитали ему правила и обязанности, сопряженные с его саном: принадлежишь не себе, но всем; для себя – ни одного часа, все часы – для других; ты всеобщий раб; не будет у тебя настоящего друга; не услышишь правдивого слова (что принца весьма огорчило); старайся удовлетворить всех, угождать богу и людям, а умрешь стоя, отправляя депеши [507].
   – Хватит, – сказал принц, – предпочитаю укрыться в святом убежище свободы, отказываюсь от короны, тернового венца для королевской головы, от подбитой шипами мантии, от скипетра-галерного весла, от трона, станка для пыток.
   Но подошел к нему не то министр, не то монстр, и шепнул на ухо – мол, прими сан и не теряй сон.
   – Он будет царствовать, – сказала его мать, – хотя бы это и стоило мне жизни.
   Возгласили хвалу корибанты [508] – и вышел новый король, одурманенный шумом и пышностью, окруженный блестящим дворянством, приветствуемый пошлой толпой. В толпе находился и Андренио, восхищаясь завидной судьбой нового венценосца, но тут приблизился к нему некий достойный муж и сказал:
   – Думаешь, тот, кого ты видишь, это и есть правящий король?
   – Ежели не он, так кто же? – возразил Андренио.
   – О, как ты ошибаешься!
   И, указав на подлого раба в ошейнике, с цепью на ноге, влачащего тяжелое ядро, добавил:
   – Вот кто правит миром.
   Андренио, сочтя это вздором, либо шуткой, рассмеялся. Но его собеседник вполне серьезно стал объяснять:
   – Видишь тяжкое свинцовое. ядро? Что это, как не земной шар? И волочит его за собою раб. А звенья цепи видишь? Так знай – это символ всей зависимости: первое звено – государь, хотя, коль приглядеться, окажется иногда, что он – третье, пятое, а то и тринадцатое звено, второе – -фаворит: фаворитом командует жена: у жены есть сынок-любимчик; мальчишка души не чает в рабе, и раб у него выпрашивает все, что пожелает; мальчик со слезами вымогает у матери, та надоедает мужу, муж советует королю, король издает указ. Вот так, от звена к звену, и выходит, что мир катится по воле раба, весь мир у раба меж ногами, у жалкого раба страстей.
   Наконец торжество миновало – торжествует над всем время, – и, ведомые Мужем предивным, дивясь и изумляясь, вышли наши странники на обширную площадь, где четыре-пять. отнюдь не нагих, но весьма наглых господина играли в пелоту [509], поплевывая на всех. Один бросал мяч другому, другой – третьему и так далее, пока мяч не возвращался к первому, совершая круг политичный – самый порочный! – вращаясь в кружке все тех же игроков, никогда не уходя из их рук. Вокруг стояли и глазели – зрители игры. Критило сказал:
   – Мяч похож на мир: оболочка, а внутри или всякая дрянь или воздух.
   – А игра эта, – молвил Безупречный, – игра власти, так правят и селеньями и странами. Распоряжаются всегда одни и те же, никому другому мяча не дадут и тронуть, хотя в любой политике промахов и неудач хватает. Послушайте меня, откажитесь от соблазнов господства мнимого; за мной идите, обещаю показать вам власть истинную.
   – Но сперва сделаем остановку, – сказал Критило. – Будь так любезен, проведи нас к достославному маркизу, послу испанскому; у него мы будем как дома, и там надеемся завершить долгое наше странствие, обрести долгожданное блаженство.
   Что ему ответили и что там произошло, о том поведает следующий кризис.

Кризис XIII. Клетка-для-Всех

   Тело растет до двадцати пяти лет, сердце – до пятидесяти, но дух – вечно; верное доказательство его бессмертия! Зрелый возраст – лучшая треть жизни, та, что в середине. Тут человек в самой поре, тут дух достигает расцвета, мышление – основательности, мужество – безупречности, суждение – разумности; короче, тут царят зрелость и благоразумие. Хорошо бы жизнь начинать с этой поры, да вот иные так и не начинают, а другие начинают каждый день. Эта пора – всем возрастам царица, и, пусть не вполне совершенна, несовершенств в ней всего меньше; ей чужды неведение детства, легкомыслие юности, брюзжанье и немощи старости; даже солнце ярче сияет в полдень. Три ливреи трех цветов дает природа слугам своим в разные возрасты: золотисто-алую на заре детства, когда солнце юности только восходит, красуясь в цветном наряде; в зрелом возрасте борода и голова облекаются в черное – цвет степенный, знак глубоких раздумий и разумных забот; все завершается белым, как молоко, – хотя бы жизнь и не пошла по молоку; белизна подобает и добродетели и ливрее старости.
   Андренио достиг вершины зрелого возраста, когда Критило уже под гору спускался, попадая из одной хвори в другую. Сопровождал их теперь тот самый муж предивный, сущий оборотень. В течение превратной своей жизни (кто долго жил, разное пережил) довелось им немало встречать людей удивительных, но этот поражал их тем, что по своему желанию увеличивался и уменьшался: то вытянется вверх, раздобреет – голова гордо поднята, голос зычен, молодец хоть куда, прямо-таки великан могучий, готовый переведаться с самим капитаном Пласой и даже с Пепо [510]; и другая крайность – захочет, съежится, уменьшится, станет пигмеем по росту и тихим ребенком по нраву. Андренио изумлялся столь изменчивой добродетели.
   – Не дивись, – отвечал ему Предивный, – кто в гору лезет, кто хочет верх забрать, кто творит зло и кривду, тем я могу дать отпор; а с теми, кто кроток и творит добро и благо, я податлив, мягче воска; мой девиз – смиренным прощать, спесивых обуздывать.
   Сей муж крайностей разочаровал их сообщением, что маркиз, которого они искали, посол уже не при императорском дворе, но в Риме и по делам чрезвычайной важности. Весьма огорченные, приунывшие, решили они все же продолжать путь своей жизни, догоняя отдаляющееся блаженство, и направиться в коварную Италию, а гигант, он же карлик, вызвался сопровождать их до седых Альп, пресловутого края Старости.
   – Я обещал, – говорил он, – показать вам истинную власть; так знайте же, состоит она в том, чтобы повелевать не другими, но самим собою. Что пользы покорить весь мир, если не умеешь покоряться разуму? Нередко самые могущественные владыки хуже всего владеют собою – чем больше им покоряются, тем сами они строптивей. Власть – повинность, не блаженство; но быть владыкою своих страстей – блаженство неоценимое. Поверьте, нет злейшего тирана, чем страсть, притом любая, и раб у свирепого варвара-африканца более свободен, нежели отдавшийся на волю страсти. К примеру, глупец влюбленный мечтает отоспаться, но страсть говорит: «Нет, пес ты эдакий, этот рай не для тебя, твой удел – ад, тебе положено ночь напролет вздыхать у порога тщеславной красавицы!» Скряге хотелось бы – не то что утолить – хоть обмануть собачий свой голод, но скупость говорит: «Фу, фу, пес, не будет тебе и капли воды, – деньги, только деньги!» Честолюбец жаждет минуты покоя, а жажда власти кричит: «Ату, ату, пес, мучайся всю жизнь, как собака!» Видано ли и в Берберии такое варварское обхождение? Нет, никакая мирская власть не дает того блаженства, что свобода духа. Только с нею ты – господин, князь и монарх, владыка над собою. Чтобы достичь вершины бессмертного совершенства, вам не хватает лишь этого, прочие преимущества вы обрели: благородное знание, довольство малым, сладостную дружбу, высокое мужество, желанную удачу, прекрасную добродетель, признание и почет, а теперь также будет у вас истинная власть. А кстати, как вам показались, – спросил спутник-великан, – немцы удальцы?
   «Молодцы», готов был сказать Критило. Но ответу помешал один из них; этот немец, судя по тому, как запыхался, видимо, убегал, выкрикивая что-то вроде:
   – Берегись гада! Берегись злого гада!
   Странники наши тоже испугались, особенно как услыхали этот же возглас от толпы других немцев – все они в ужасе поворачивали вспять.
   – Неужто нам не суждено, – сказал Андренио, – хоть когда-нибудь пожить без страха перед чудищами да хищниками? Неужто всю жизнь будем сражаться?
   Хотели было они с Критило спастись бегством и спрятаться, но, обернувшись к спутнику, к Великану, не увидели его – впрочем, тут же заметили, что, став крошкой, он залез одному из них в башмак. Оба пуще напугались, подумав, что с ним это от страха, но он бодрым голосом успокоил их:
   – Не трусьте, это не беда, а удача.
   – Какая там удача? – вскричал один из беглецов. – Вот она уже здесь, зверюга бессердечная, от нее никто не жди пощады, а особливо личность.
   – Зачем ты повел нас сюда? – спросил Критило.
   А тот:
   – Потому что путь этот – многообещающий, путь великих людей, а страшная эта тварь меня не испугает, она сама станет моей добычей.
   Андренио уже прощался с жизнью; обращаясь к одному из менее оробевших, он спросил:
   – Не скажешь ли, что это за зверь? Ты-то его видел?
   – По несчастью, – ответил тот, – даже испытал его жестокость. Чудище это безжалостное и преподлое, в пищу ему идут только отборные личности. Каждый день ему на прокорм надобно бросать лучшего из людей, героя, – того, кто известен и прославлен в ратном ли деле, в словесности или в правлении, а ежели женщину, то самую прелестную, самую прекрасную; тотчас оно разрывает ее в клочки – только сыплются розы да звезды – и пожирает, а на уродин и злюк, вроде себя, и глядеть не хочет. Знаменитости все в опасности: лишь появится мудрец, ученый, тотчас чудище учует его за тысячу лиг и начинает так бушевать, что близкие друзья, а порой и родные братья, волокут беднягу ему на съеденье, – ведь еще того, первого человека, которого оно сгубило, притащил брат. Жалость берет глядеть, как великий воин, образец храбрости и усердия, погибает, жертва гнусной злобы.
   – Гадина эта смеет нападать и на храбрецов?
   – Смеет ли? На самого Торрекузу, на отважного Кантельмо [511], даже на герцога де Фериа [512] и других, не менее доблестных: о, эта свирепая тварь губит все доброе. Только поглядеть, как примется терзать свою жертву зубами, языком, колотит, молотит, все косточки переберет.
   – Выходит, у чудовища отличный вкус! – сказал Критило.
   – Да нет – доброе ему не по вкусу, проглотить доброе оно не может, только изо всех сил кусает. А ежели ненароком проглотит, переварить не может, больно не по нутру. Нет, вкус у него отвратительный, а нюх того презренней – за сто лиг почует, где есть что-то выдающееся, и начинает беситься, жаждая уничтожить. Потому и кричу: «Спасайтесь, красавицы! Бегите, мудрецы! Берегитесь, храбрецы! Остерегайся, государь! Вот она мчится, ярясь, гнусная тварь! Берегись, берегись гада!»
   – Погоди, – молвил Гигант, он же теперь карлик. – Ты все же не станешь отрицать, что тот, кто питается великим, сам велик.