– Отнюдь! Это полное ничтожество. Вонзает ядовитые свои клыки в людей выдающихся, а само, тварь преподлая, от злости лопается. Ничего нет зловонней его дыхания – ведь исходит оно из губительной пасти, от мерзкого языка, из мерзейшей утробы, порой затмевает солнце, гасит блеск звезд, хрусталь замутит и серебро очернит. Словом, лишь завидит что-либо необычайное, чудное, тотчас берет на примету и на язычок.
   – Ужели нет витязя, что обезглавил бы сию прожорливую акулу? – спросил Андренио.
   – А кто же возьмется? Малые не станут, им она не вредит, их скорее тешит, за них как бы мстит. Великие не смогут, она их всех губит. Кто же решится?
   – Это скотина или личность?
   – Немногое в ней от мужчины, многое от женщины, и от гадины – все.
   Тут вихрем на них налетело само чудище, щелкая зубами, брызжа ядом.
   – Одно спасенье, – закричал уже-карлик, даже менее того, – ничем не выделяться, не красоваться, не блистать, ни единого достоинства не выказать!
   Так и поступили. Увидев, что в них ничего нет выдающегося и что пресловутый Великан – на самом деле пигмей, гадина, что мчалась, скрежеща зубами и облизывая ядовитую слюну, не удостоила их даже взглядом и, презрительно фыркнув на их ничтожество и убожество, пронеслась мимо.
   – Как показалась вам эта жуткая ведьма? – спросил снова уже-Великан.
   – Я подумал, – ответил Критило, – что вот это, наверно, и есть нынешний остракизм, который изгоняет всех славных мужей и со свету сжил бы их лишь за то, что славны. Учуяв ученого, устроят ему как человеку выдающемуся судилище и приговорят к тому, чтобы никто его не слушал; светлого очернят; доблестного оклевещут, его подвиги обратят в промахи; превосходного, умнейшего министра объявят невыносимым; красавицу обрекут на заточение; короче, что ни есть замечательное – с глаз долой.
   – И в Афинах так поступали разумные граждане? – удивился Андренио.
   – Так поступали тогда, так поступают и ныне, – был ответ.
   – А куда же деваются лучшие люди?
   – Куда? Храбрецы – в Эстремадуру и Ламанчу; таланты – в Португалию; благоразумные – в Арагон; благородные – в Кастилию; благонравные женщины – в Толедо; красавицы – в Гранаду; красноречивые – в Севилью; великодушные – в Новую Кастилию; мужи достойные – в Кордову; женщины скромные и целомудренные – в Каталонию; и все, что есть блестящего, – в столицу.
   – Мне, – сказал Андренио, – судя по косому ее взгляду, скривленному рту, злым гримасам и ехидному тону, показалось, что это Зависть.
   – Она самая, – ответил Гигант, – хоть сама она это отрицает.
   Уйдя от жертв Зависти и от завистников, подошли наши странники к неизбежной той заставе, где постоянно сидит весьма постоянный страж. В руках у него мерка для умов – каким ум должен быть. И странное дело – один за другим становились тысячи людей меряться, но по всем пунктам не подходил никто. Одни, по той или иной причине, оказывались ума коротковатого, пальца на три-четыре глупцами; в этих делах разбирается, а в тех не смыслит; одарен, но простоват; учен, но неотесан, – полностью никто не соответствовал. Другие, напротив, превышали мерку – балагуры, баккалавры, они же всезнайки, краснобаи и даже сумасшедшие: говорили красно, но слушали только себя; много знали, но еще больше мнили о себе, – эти все были несносны. Итак, одни коротковаты, другие долговаты, кто карту перебрал, кто недобрал, и все в проигрыше: кому куска ума не хватало, у кого излишек. Редко-редко, у одного из тысячи, ум был по мерке, да и то под сомнением. Когда строгий страж находил, что тот не дотянул, а этот превысил, он приказывал поместить их в Великую Клетку-для-Всех – так она называлась, ибо в ней всегда была тьма-тьмущая народу: ведь редко удается не быть ни глупцом, ни безумцем, непременно недобор или перебор, все обречены. Один из сидевших в Клетке, закричал нашим странникам:
   – Входите, нечего вам меряться, все туземные, все безумные!
   Странники почли это за честь (в краю слепых кривой – король) и, вслед за своим великаном, вошли в Клетку. Видят – большинство до седин дожило, а ума не нажило. У каждого – свой пунктик, а у кого и два, и даже больше. Были там вздорные секты, и каждый хвалил свою: эти – молчальники, те – говоруны, здесь – повесы, там – храбрецы, у того чванство, у этого жеманство, много влюбленных, немало всем недовольных, остряки без остроумия, ораторы без блеска, упрямцы несносные, чудаки несусветные, смельчаки безрассудные, сумасброды бестолковые, хвастуны, всем осточертевшие, тупицы плоскоумные, пошляки противные, ругатели мерзкие, грубияны нестерпимые, злюки неисправимые, лицемеры – самые опасные. Дивясь неисчислимым видам безумия, Андренио пожелал узнать причину, и ответили ему так:
   – Знайте, этого уродства нынче уродило на земле больше всего, семя дает сам-сто, а кое-где и сам-тысячу. Один безумец порождает сотню, и каждый из ста еще сотню – в несколько дней ими полон целый город. Сегодня появилась одна вертихвостка, завтра там будет сто подражательниц ее бесстыдным нарядам. И вот диво – сто умных не образумят одного безумца, а вот один безумец сведет с ума сотню умных. Умные на безумных не могут повлиять, безумные же разумным сильно вредят – истина неоспоримая. Как-то поместили сумасшедшего вместе с разумными – не исправится ли он; но так как поступки его и речи вызывали их брань, принялся он вопить – – заберите меня от этих сумасшедших, а то я через день-два сам сойду с ума.
   Оставалось только дивиться тому, как без удержу и без зазрения каждый из кожи лез, тщась быть не тем, что он есть: неуч воображал себя ученым, явно был не в себе; ничтожный – великим человеком; простолюдин – дворянином; дурнушке снилось, что она красавица; старухе – что она девчонка; дураку – что очень умен. Словом, никто не хочет быть в своей шкуре, оставаться дома – ведь никто себя не знает, и у всех не все дома. При этом каждый спрашивал у другого, в своем ли тот уме:
   – Чертов сын, да ты что – рехнулся?
   – Мы что – в сумасшедшем доме?
   – У тебя котелок варит?
   Еще бы не варил, да еще какую кашу! Каждому казалось, что все прочие – антиподы, ходят вверх ногами, один он держится правильно, он идет прямо, все прочие – кувырком катятся, только у него голова в небо упирается, а у других по земле волочится.
   – Как глупо ведет себя имярек! – говорил один.
   – Да, обутый в воду лезет! – откликался сосед.
   Друг над другом потешались: скупец над развратником, развратник над скупцом; испанец над французом, француз над испанцем.
   – Увы, это безумие всеобщее! – рассуждал Критило. – Как верно назвали мир Клеткой-для-Всех!
   Пошли дальше и увидели англичан, предававшихся в клетке бурному веселью.
   – Да, весело готовятся к аду! – сказал Андренио.
   А узнав, что англичане попали в клетку за суетность, заметил:
   – Это недуг красоты.
   В другом месте сидели испанцы за злобность, итальянцы за хитрость, немцы за свирепость, французы за сотню провинностей, а поляки в стане простаков. Была тут нечисть от каждой стихии: от воздуха – спесивцы; от огня – гневные; от земли – скупцы; от воды – самой простоватой стихии, – нарциссы; от пятой же, от высшей, от квинтэссенции [513] – льстецы, уверявшие, что без нее не прожить ни в столице, ни вообще в мире. Странные помешательства, чудные прихоти попадались на каждом шагу. Некто поклялся никому и никогда не делать добра. На вопрос Андренио, какая тому причина, он ответил:
   – Очень простая – чтобы не помереть преждевременно.
   – Да что вы! – возразили ему. – Напротив, кто делает добро, тому желают долгих лет.
   – Ошибаетесь, – отвечал он, – нынче делать добро – плодить зло. Дайте кому-нибудь взаймы, и увидите, что будет: кому благодетельствуешь, тот и окажется неблагодарным.
   – Но таких подлецов раз-два и обчелся! Надо ли из-за них обижать людей хороших, тех, что умеют ценить добро и быть благодарными.
   – Где они? – сказал тот. – Покажите их мне, воздадим им хвалу. А впрочем, милейший, не трудитесь зря, я не спешу умереть, ведь вы знаете – «кто сделал добро, тому – либо дорога, либо гроб».
   Подстать ему был другой – человек почтенный, но суевер неисправимый; встретив косоглазого, возвращался домой и не выходил две недели, а встретив кривого – целый год. Однажды впал он в меланхолию, перестал есть и пить.
   – Что с вами? – спросил у него приятель. – Что случилось?
   А тот:
   – Большая беда.
   – Какая?
   – Солонка на столе опрокинулась.
   Приятель, расхохотавшись, сказал:
   – Слава богу, что не олья [514]! Для меня нет худшей приметы, чем худо пообедать.
   С изумлением увидели странники клетку, полную людей ученых и талантливых.
   – Ну, я понимаю, – сказал Критило, – будь здесь влюбленные – от любви до безумия один шаг; будь музыканты – всяк в свою дуду дудит – это куда ни шло, но люди большого ума.
   – А как же! – отвечал Сенека. – Всякий большой ум по-своему с ума сходит.
   Невдалеке одаряли друг друга бранными словами – не славой бранной! – немец и француз. Ругаясь через границу, воистину вышли из границ: француз обзывал немца пьянчугой, тот француза – сумасшедшим; ужасно обиделся француз и, накинувшись на немца (французы всегда нападают первыми, потому и побеждают), клялся, что выпустит из него чистую кровь, без единой капли вина. А немец грозился, что вышибет у него мозги, которых нет. Взялся их разнять испанец, но как ни старался, француза не мог угомонить.
   – Нечего вам драться, – говорил испанец, – он вас сумасшедшим, вы его пьяницей, значит, квиты.
   – Нет, мосьюр, – говорил француз. – Меня оскорбили больше: сумасшедший хуже пьяницы.
   – И то и другое худо, – возразил испанец, – только сумасшествие – недостача, а пьянство – излишек.
   – Вы правы, – сказал француз, – однако сходить с ума от веселья – хоть приятно и это признак вкуса.
   – Конечно! Вообразит себя безумный, к примеру, королем или там папой и живет припеваючи. Так что не понимаю, почему вы обиделись.
   – Нет, я стою на своем, – сказал француз, – по-моему, между безумцем и пьяницей разница большая.
   – Ну да, у одного мозги высохли, у другого – размокли!
   Была там женщина, помешанная на своей красоте, – у красавиц обычно ума ни крупицы.
   – Эта с ума сведет сотню, – заметил Критило.
   – Даже больше, – добавил Андренио.
   Так и оказалось: сумасшедшей была она и вместе с нею – мать, сумасшедшим от ревности был муж, и все, кто на нее глядел.
   Некая великая персона, негодуя, кричала:
   – Человека моего сана и звания, меня, великого, хотят заточить сюда! Э, нет! Ежели имеют в виду то и это, так у меня на то были причины, я не обязан всем и каждому давать отчет. Если же в виду имеют то, другое, – ошибаются. Да что они смыслят в образе действий великих людей, вроде меня? Как смеют нас судить? Ведь большинство историков с неба звезд не хватают, и нечего им на земле очернять звезды.
   Отбивался он изо всех сил, но надзиратели, намяв ему бока, поволокли бесцеремонно в клетку, приговаривая:
   – Судят здесь не по тайному уму, а по явному безумию. Ступай хоть в клетку прямо, ты, что натворил столько кривды.
   Подойдя, Критило увидел, что это особа весьма знаменитая; он сказал надзирателям, что они не имеют права помещать сюда такого человека.
   – Имеем, да еще какое! – отвечали они. – Ведь люди великие и безумства совершают по своей мерке – сам велик и зло великое творит.
   – По крайности, – попросил Критило, – не сажайте его в общую, поместите отдельно; отведите для таких, как он, особую клетку.
   Надзиратели в смех и говорят:
   – Нет, братец, тому, кто погубил целый мир, пусть весь мир и будет клеткой.
   Другой, напротив, слезно молил, чтобы его удостоили посадить в клетку безумцев, но здешнее начальство не пожелало. Потащили его в одну из клеток для глупцов, на другом краю Клетки-для-Всех, за то, что он стремился повелевать, – всех домогающихся власти помещали рядышком с Лимбом. Были безумные от беспамятства, они же преуспевающие, – дело новое, прежде невиданное (безумие же от страсти или от ума старо, как мир), – сытые не помнили о голодных, присутствующие об отсутствующих, сегодняшние о вчерашних; здесь были те, кто дважды споткнулся на том же месте, кто пустился в море во второй раз, кто вторично женился; обманутых тащили к дуракам, а дважды обманутых – в двойную клетку. Кто всегда плошает, тем сыпали ячмень в плошку. Двое спорили, кто на земле был величайший безумец, мол, кто был первый, все знают. Называли безумцев многих и преизрядных, древних и новых, во Франции почетных, в Испании несчетных. Спор закончили, прочитав конец романса о влюбленном Медоро [515].
   Андренио спросил, почему веселых помещают вместе с печальными, равнодушных с нетерпеливыми, благодушных со сварливыми. Один сказал: для того-де, чтобы уравнять тяжесть и тяготы; но второй сказал лучше: чтобы один другого исцелял.
   – И что же – бывает, что выздоравливают?
   – Да, кое-кто, но и то против воли, как было с безумцем, которого искусный врач вылечил, а он отказался заплатить. Врач потащил его к судье; пораженный такой неблагодарностью, судья заподозрил, не спятил ли ответчик опять. Но пациент ответил, что, во-первых, он с врачом не договаривался, а во-вторых, врач, вернув ему разум, вовсе не добро оказал, а зло причинил, – никогда, мол, не жил он блаженней, чем будучи безумным: обид не чувствовал, презрения не замечал, ничем не огорчался; сегодня воображал себя королем, завтра – папой; мнил себя то богачом, то храбрецом и победителем; то был на земле, то в– раю – и всегда блаженствовал. А вот теперь, выздоровев, из-за всего огорчается, изводится, глядя, какая кругом дрянь. Судья, однако, приказал ему либо уплатить, либо снова стать сумасшедшим. Он выбрал последнее.
   Странников тут громко окликнул человек, сидевший в клетке для недовольных. Очень связно и последовательно стал он жаловаться на то, что его здесь держат без причины. Доводы его были столь убедительны, что почти покорили слушателей
   – Досточтимые господа, – говорил он, – разве кто-нибудь доволен своей участью? Ежели ты беден, тебя терзают тысячи злыдней; ежели богат – заботы; женатого изводят огорченья; холостого – одиночество; ученого – зависть; невежду – неудачи; благородного – оскорбления; простолюдина – унижения; молодого – страсти; старика – недуги; без родни – беззащитность; с большой родней – беспокойство; начальника – сплетни; подчиненного – труды; затворника – меланхолия; общительного – пренебрежение. Помилуйте, что же делать человеку, особливо если он – личность? Скажите, кроме блажного, кто блажен? Разве я не прав? Вот и мне удачи нет, хоть умом не обделен.
   Тут-то понятен стал его недуг, недуг весьма серьезный и распространенный, – сколько людей, довольных своим умом и недовольных своей судьбой!
   – О, как часто, – молвил Критило, – мы видим во всем свое злосчастье, а не свое недоумие!
   Некто беспечно пришел позабавиться, поглазеть на клетки, а его тут же хвать, и смирительную рубашку надевают. Отбиваясь, кричал он: за что? Ведь он не музыкант, не влюбленный, поручительства не давал никому, хоть бы и Крезу, мужчинам не доверял, женщинам не доверялся; не женился заглазно, по-старинке, ни наощупь, по-нынешнему, подсчитав приданое; не украшал себя ни перьями, ни виноградными лозами; не убивался из-за того, что другой живет; не огорчался от того, что других смешит; не терял дружка ради красного словца; не хвастал своим краем; короче – он не знает за собою никакой вины. Ничего не помогло.
   – В клетку его! – кричал главный надзиратель.
   А он:
   – За что?
   – За то, что считаешь, что ты один в здравом уме. Пусть ты и не сумасшедший, мы вправе тебя держать за такого – дело это нынче весьма обычное. И знайте все – будь семи пядей во лбу, если вокруг твердят: «Вот сумасшедший!», то либо с ума сведут, либо до сумы доведут.
   Андренио приметил, что там были одни мужчины – ни детей, ни подростков.
   – А те еще не влюблялись, – ответил один.
   Другой прибавил:
   – Как потерять то, чего еще не имеешь?
   Некий ученый врач утверждал, что безумцы хворают от разжижения мозгов; но философ сказал верней – от беспечального и беспечного житья. Сбиры [516] приволокли немца, тот вопил, что это ошибка, – верно, что его хворь не от сухости в мозгах, а от избытка жидкости, но когда он пьян, тогда-то он и умен. На вопрос, откуда это ему известно, он простодушно признался, что во хмелю все, на что глядит, видится ему вверх ногами, шиворот-навыворот, кверху дном, а так как в мире все идет наоборот, то, значит, когда видишь мир наоборот, тогда-то и видишь и понимаешь мир правильно. Рассуждая, свалился он в ров; со смехом ему сказали: хоть и видишь все вверх ногами, сам ходи вверх головой, – и поместили в клетку весельчаков.
   Куда ни глянут наши странники, всюду безумные, полоумные, мир полон пустоголовия.
   – Я прежде думал, – сказал Андренио, – что всех умалишенных можно уместить в одном уголке мира, что их собрали там под кровом всемирного Нунция, а теперь вижу, что заполонили они весь шар земной.
   – На это можно бы ответить, – сказал кто-то, – словами жителя некоего славного и цветущего города. Однажды показывал он чужеземцу тамошние красоты и достопримечательности; а было их много и весьма любопытных: великолепные здания, обильные рынки, прелестные сады и величественные храмы. Под конец гость сказал, что все же не видел одного дома, который хотел бы осмотреть. «Какого же? Тотчас сведу вас туда». – «Дома для тех, у кого не все дома». – «О, сударь, – был ответ, – нам не надо такого нарочитого дома, весь наш город – такой дом!» Андренио диву давался, что немало тут безумцев большого ума.
   – Эти, – сказали ему, – самые-самые безнадежные, для них нет лекарства. Есть тут у нас один, величайшего ума человек, второго такого поискать, но чтобы от ума так мало было пользы, тоже редко встретишь.
   – О, дом господень, обитель блажных! – воскликнул Критило.
   И едва он это вымолвил, как накинулись на странников наших сумасшедшие со всех сторон, безумцы всех стран. Вмиг окружили кольцом – ни отбиться, ни вразумить! Тогда Гигант достал из-за пояса рог из чистой слоновой кости и, приложив к устам, затрубил. Для безумцев так нестерпимы оказались эти звуки, что все они тотчас повернулись спиною и вразброд пустились наутек. Путь был свободен, можно теперь идти, не страшась ярости безумцев. Удивленный Андренио спросил, не славный ли то рог Астольфо [517].
   – Нет, его двоюродный брат, и куда более моральный. Могу вам открыть, что мне он дан самой Правдой. Не раз выручал он меня из страшных бед – сами видели, как, услышав правду, люди отворачиваются, разбредаются кто куда и оставляют меня в покое. Только начни резать правду-матку, тотчас онемеют, постараются исчезнуть, да побыстрей. Скажи спесивцу, что знатностью нечего чваниться, пусть вспомнит о своем дедушке, – вмиг остынет; посоветуй гранду не сопрягать величие с пороком, – сразу скривится; скажите даме, что она вовсе не так хороша, как себя малюет, – будь она ангелом, глянет на вас чертом; напомните богачу о долге милостыни, о том, что бедняки его проклинают, – замашет руками и отмахнется; солдату посоветуйте охранять и свою совесть, не давать ее врагу на потраву; Убальди – не быть продажным, не браться за любое дело; зрелому мужу – зреть в оба; врачу – не убиваться, что еще не всех убил; судии – себя не путать с Иудой; девице, что дурное сулят презенты, а даме – комплименты; замужней красавице – не красоваться перед чужим мужем; все от вас сбегут. Как зазвучит ненавистный рог правды, родственник отречется, друг удалится, господин невзлюбит, как один все вас покинут с криком «Прочь! Прочь!»: слышать не в мочь.
   Итак, путь жизни очищен, и странники наши направились к седым Альпам, в край леденящего Стариковства. О том, что с ними там произошло, поведает часть третья, посвященная морозной Зиме Старости
 
Конец второй части

Часть третья. ЗИМА СТАРОСТИ

Дону ЛОРЕНСО ФРАНСЕСУ де УРРИТИГОЙТИ [518], досточтимому декану собора в Сигуэнсе
   Третью часть сего слова о жизни человеческой, старость трактующую, кому же посвятить ее, как не мужу преклонного возраста, человеку степенному, рассудительному и прозорливому? Посему посвящение это отнюдь не случайно и, с гордостью скажу, хорошо обдумано. Немало лет прошло, как Ваша милость вступила в возраст зрелости. Иной раз течение сезонов нарушается, один забирается во владения другого – осень слишком рано переходит в зиму, весна захватывает часть лета. И также у некоторых людей старость, наступив до времени, отымает большую часть у возраста зрелости, а зрелость – у юности.
   Последняя из моих Критик, описывая старость достойную, без дряхлости, взяла за образец совершенную старость Вашей милости. В ней нашел я пример достоинств бесспорных, всем известных, но недостаточно признанных. Перо мое, однако, робеет, что не под силу ему создать верный портрет тех премногих достоинств, тех блистательных способностей, коими, соперничая, одарили Вашу милость благосклонная природа и усердное трудолюбие. Посему надумал я применить уловку одного изобретательного живописца. Взявшись написать портрет совершенной во всех смыслах красавицы и поняв, что, как ни старайся, кисть его не сможет отобразить сию дивную красоту со всех четырех сторон (напишешь с одной стороны – упустишь красоты остальных трех), он придумал способ сделать изображение полное. Со всею тщательностью написав красавицу с лица, он изобразил за ее спиною прозрачный источник, в кристальных водах коего виднелась противоположная сторона во всем ее изяществе; сбоку поместил большое зеркало, поверхность коего отражала профиль красавицы справа, а с другого боку – блестящий щит, в коем изображался ее профиль слева. Остроумная выдумка помогла представить взору дивные прелести во всей полноте. А ведь нередко величие предмета превосходит наши способности.
   Так и я, дабы не утратить ни одно из совершенств, не упустить ни одно из достоинств, коими восхищаюсь в Вашей милости (одни прирожденные, другие приобретенные, но ни одного заимствованного!), описав
   мужество, благоразумие, ученость, рассудительность, миролюбие, великодушие, любезность, благородство, знатность, в Вашей милости блистающие подлинным, не мнимым светом, я хотел бы их сопоставить с источником – на сей раз не рисованным, но настоящим, – с сиятельными родителями Вашими: с сеньором Мартином Франсесом, красою дома, светочем знаменитого града Сарагосы, мужем славным набожностью, великодушием, кротостью и образованием – в нем все было великим, – и с матерью Вашей, образцом благородной и благочестивой матроны, достоинства коей доказывают ее плоды – сыновья, что взяли и числом и способностями. Да, с большим правом, нежели славная римлянка [519], она могла бы сказать: «Мои сыновья – вот мои наряды, украшения и драгоценности».
   Затем, по правую руку поставлю я не одно зеркало, но целых четыре – четырех братьев, что все посвятили себя служению богу в знаменитейших капитулах Испании. Первым будет достославный сеньор дон Диего Франсес, епископ в Барбастро, зерцало просвещенных прелатов – по благочестивой жизни и неусыпному рвению, по учености печатных трудов и щедрости пожертвований. Вторым да будет сеньор де Вальпуэста, настоятель храма в Бургосе, также зерцало священнослужителей и на кафедре, и на амвоне, и в настоятельском кресле, с примерным усердием отправляющий службы, не пропуская ни единого дня, хотя недуги не отпускают его ни на единый час. Третий (он мог бы быть и первым) – это сеньор архидиакон в Сарагосе, всеобщий великий благодетель: знати – советами, бедноте – подаяниями и трудами в должности управителя Главного Лазарета, лицам духовным – наставлениями, людям ученым – своими книгами, всей пастве – великолепными храмами, его иждивением сооруженными, да капеллами, им основанными; короче, всепочитаемый. он рожден на благо всем. Венцом веры да будет преподобный отец фрай Томас Франсес, факел серафического ордена [520], что сияет на амвоне красноречием (пример тому – его великопостные проповеди в Королевском Лазарете Сарагосы, в сем ристалище талантов), на кафедре – глубоким знанием теологии, в печатных трудах – обширной эрудицией, а также рвением на разных должностях, особливо же в сане Секретаря двух Генералов Ордена, – двойное доказательство великих его заслуг.