В это время уже стали слышны голоса моряков и видны их лица. Крика и шума было много – грубая чернь окажет себя всюду, особливо же там, где дана ей воля. Спустили паруса, бросили якоря, и моряки стали выскакивать на берег. Велико было удивление и гостей и хозяев острова. На все вопросы Критило и Андренио отвечали, что они – моряки с другой флотилии, беспечно уснули на острове, а суда отчалили, вот и остались они тут. Моряки посочувствовали и любезно предложили взять их на борт.
   Суда простояли у острова три-четыре дня, пока матросы охотились и отдыхали; наконец, запасшись дровами и водою, флотилия подняла п-руса и, выстроившись в несколько рядов, взяла курс на желанную Испанию. Критило и Андренио, дружные во всем, взошли оба на большую карраку [35]– грозу для врагов, могучую помеху ветрам, покорительницу океана. Плавание было опасным и долгим, но коротать время обоим помогало Повествование Критило о его бедствиях, которое он урывками продолжал в таких словах:
   – Родился я, как уже тебе говорил, где-то здесь, над пучиной морской, средь бурь и опасностей. Случилось так потому, что родители мои, оба из знатных испанских семейств, отплыли в Индию, где отцу была пожалована высокая должность милостью великого Филиппа [36], правившего и награждавшего на всем земном шаре. Мать моя лишь подозревала, что носит меня во чреве (ведь бытие свое мы начинаем в виде крохотного комка гадкой слизи), но вскоре беременность стала явной и весьма тяжелой, роды же начались в открытом море, внезапно, средь ужаса и тревог, причиненных свирепою бурей, – стоны ветра вторили стенаниям роженицы. Я появился на свет в годину бедствий – предвестье будущих моих невзгод: уже тогда Фортуна принялась играть моей жизнью, швыряя с одного края света на другой. Наконец, мы пришли в гавань богатого и славного города Гоа [37], столицы католической империи на Востоке, монаршего престола вице-королей, всевластного правителя Индии и ее сокровищ. Там отец мой благодаря своей сметливости и высокой должности быстро нажил себе доброе имя и доброе состояние. Но я, одаренный всеми благами, воспитывался дурно – как богатый и единственный сын: родители больше пеклись о моем теле, чем о духе. И за радость, что я им доставлял, будучи дитятей, было справедливым возмездием горе, которое я причинил им, став юношей, когда пустился без узды разума вскачь по зеленым лугам молодости, пришпориваемый гнусными вожделениями. Я предался игре, в один день теряя то, что отец наживал годы, швырял сотнями то, что он копил по грошу. Потому ударился во франтовство, стал щеголять причудливыми уборами и манерами, наряжая тело и обнажая дух, лишая его единственно стоящего убранства – добродетели и мудрости. Терять деньги и совесть мне помогали дурные, фальшивые друзья, льстецы, драчуны, сводники и втируши, подлые паразиты богатства, моль, пожирающая и честь и совесть. Отец огорчался, пророча гибель своему сыну и дому, но я, убегая от его упреков, находил поддержку у потакавшей мне матери, и чем больше она мне мирволила, тем верней губила. Но что окончательно лишило моего отца всякой надежды, а вскоре и жизни, – это мои блуждания по темному лабиринту любви безумия увлекся одной дамой; она была знатна и от природы одарена многими достоинствами – красотой, умом, молодостью, – но обделена Фортуной, чьи дары ценятся нынче превыше всего. Как язычник поклонялся я своему кумиру, и дама отвечала мне благосклонностью. Насколько ее родители желали меня в зятья, настолько мои не желали ее в невестки. Они испробовали все средства и способы отвлечь меня от этой страсти, а, по их мнению, напасти; попытались даже сосватать другую невесту, по своему вкусу, но не по моему – я был слеп и глух. Ни о чем не думал, не говорил и не мечтал, кроме Фелисинды, – таково было имя дамы, несшее в себе залог блаженства [38]. Эти огорчения и многие иные укоротили жизнь отцу– – такова обычная кара родителям за потачки детям; он лишился жизни, я – поддержки, причем скорбь моя была не столь велика, как подобало. Мать зато плакала за двоих, горевала так сильно, что в короткий срок истек срок и ее жизни, а у меня прибавилось воли, но не печали. Я быстро утешился в потере родителей надеждой получить супругу, твердо в это веря и страстно желая; однако, дабы соблюсти подобающий сыну траур, я вынужден был сдержать свои чувства и подождать сколько-то дней, казавшихся мне веками. В этот краткий промежуток времени – о, изменчивость моей судьбы! – все перетасовалось так, что сама смерть, которая прежде помогала моим планам, создала им помеху, и непреодолимую. Случай, а вернее, злой рок пожелал, чтобы в этот краткий срок скончался брат моей дамы, юноша блестящий, единственный сын, наследник родового майората, – и наследницей всего стала Фелисинда. Подобно дивному фениксу заблистала она, когда к красоте присоединилось богатство; прелесть ее удвоилась, все вдруг о ней заговорили, проча самых завидных в столице женихов. Неожиданное это происшествие все переменило, все вывернуло наизнанку – одна Фелисинда не переменилась, разве что стала еще нежней. Родители ее и родственники, заносясь высоко, первыми охладели к моим намерениям, прежде поощряемым. Холод перешел в явную вражду, но мои и Фелисинды чувства от этого лишь разгорались. Она извещала меня обо всех домашних переговорах, я стал для нее и возлюбленным и поверенным. Вскоре объявилось немало искателей ее руки, людей знатных и влиятельных, но их любовь зажжена была стрелами из колчана приданого Фелисинды, а не из лука Амура. Как бы то ни было, я тревожился, ибо любовь – это сплошные тревоги и страхи. До беды же довел меня один из соперников, человек молодой, блестящий и богатый, вдобавок племянник вице-короля, а это в тех краях равно родству и кровной близости с божеством; угождать вице-королю – там святой долг, желания его исполняются прежде, чем он их задумает. Искатель руки моей дамы, уверенный в успехе и привыкший к покорности всех, сделал предложение. перва оба мы состязались открыто, ему помогала власть, мне – любовь. Но вот, он и его приспешники надумали действовать решительней, чтобы сокрушить мои домогательства, давние и упорные; план был составлен прехитрый: «пробудив спящего» [39], они посулили его милость и покровительство нескольким моим врагам, если те предъявят иск на самую существенную часть моего имущества; этим хотели прижать меня и отпугнуть родителей Фелисинды. И вот, я всеми покинут, по горло занят двумя мучительными тяжбами – денежной и любовной, причем вторая тревожила меня куда сильней. Страх лишиться состояния не заставил меня ни на шаг отступить в моей любви; подобно пальме, она, встречая препятствия, пуще росла. Но если меня угроза не смутила, на родителей и родственников дамы она подействовала; зарясь на прибыли и почести, они сговорились… Но решусь ли произнести это слово? Нет, лучше умолкну. Андренио стал просить его продолжать, и Критило сказал:
   – Да, это слово – смерть! Они решили меня убить, а мою жизнь, даму моего сердца, отдать сопернику. Об этом известила меня она сама в тот же вечер, выйдя, как обычно, на балкон. Советуясь со мною и умоляя что-нибудь придумать, она рыдала так горько, что от слез ее в сердце моем вспыхнул пожар, целый вулкан отчаяния и ярости. На другой день, не думая об опасностях и угрозах для чести и жизни, ведомый слепой страстью, я опоясался шпагой, нет, разящей молнией из колчана Амурова, выкованной из стали и ревности. Не медля, разыскал я соперника, и слова уступили место делам, язык – руке; шпаги наши забыли о ножнах и милосердии; мы сошлись, и после нескольких выпадов мой клинок пронзил ему сердце, отняв у него и жизнь и любовь. Он упал наземь, а я попал в тюрьму, ибо меня тотчас облепил рой стражников; одних влекло честолюбивое желание угодить вице-королю, большинство – надежда поживиться моим имуществом. Итак, меня упрятали в застенок и заковали в цепи – расплата за сладостные цепи любви! Печальная весть дошла до слуха, вернее, до сердца родителей юноши – слезам и воплям не было конца. Родственники призывали к мщению, люди благоразумные взывали к правосудию, вице-король метал громы и молнии. В городе лишь об этом толковали, большинство меня осуждало, меньшинство защищало, но все скорбели о беспримерном нашем злосчастье. Только моя дама ликовала, прославляя на весь город мою отвагу и ныл. К разбирательству дела приступили с величайшей свирепостью, хотя с виду и соблюдая закон. И прежде всего, под предлогом секвестра, учинили сущее разграбление моего дома, утоляя жажду мести моим достоянием, – так, разъяренный бык кидается на плащ ускользающего тореадора; уцелело лишь немного драгоценностей, хранившихся в казне одного монастыря. Но Фортуне было мало, что меня преследуют как уголовного преступника, – вскоре был вынесен приговор и по гражданскому моему делу. Я лишился имущества и друзей – две эти потери всегда случаются вместе. И все бы еще не беда, не свались последний удар, сокрушивший меня вконец. Родители Фелисинды, изнемогши от сыпавшихся на них бед – ведь в один год потеряли они и сына и зятя – и от страданий своей дочери за меня, решили покинуть Индию и вернуться в нашу столицу, уповая на обещанную ее отцу, в награду за заслуги и при содействии вице-короля, высокую должность. Обратив свое имущество в золото и серебро, они со всей челядью и домочадцами погрузились на первый же отплывавший в Испанию флот, увозя от меня…
   Тут рассказ Критило прервался, голос его задрожал от рыданий.
   – Увозя от меня два сокровища моей души. Горе мое было вдвойне смертельно: у меня отняли не только Фелисинду, но и младенца, которого она носила в своем лоне, существо обреченное уж потому, что его отцом был я. Суда подняли паруса, я же вздохами помогал ветру; суда ушли в море, а я утонул в море слез. Остался я, навеки заточенный в темнице, нищий и всеми – но не врагами – позабытый. Как человек, катящийся с отвесного утеса, теряет, падая, здесь шляпу, там плащ, глаза, нос, пока, разбившись насмерть, не потеряет в пропасти и жизнь, так я, поскользнувшись на этой беломраморной круче – тем более опасной, что она заманчива, – пошел катиться ниже и ниже, из одной беды в другую, оставляя на каждом выступе здесь честь, там богатство, здоровье, родителей, друзей, свободу, пока не очутился погребенным в узилище, этой бездне горя. Но нет, я неправ – за все беды от богатства вознаградила меня своими благами бедность. Могу сказать это с полным правом, ибо здесь я нашел мудрость, о коей прежде не ведал; здесь обрел трезвость ума, опытность, здоровье телесное и духовное. Увидев, что друзья живые меня покинули, обратился я к мертвым, стал читать, учиться и воспитывать в себе личность тогда как прежде жил жизнью неразумной, животной; теперь я питал душу истинами, украшал достоинствами. Да, я достиг мудрости и благой жизни – когда разум озарится светом, он без труда направляет слепую волю; итак, мой разум обогатился знаниями, а воля – добродетелями. Правда, глаза мои раскрылись тогда, когда не на что уже было смотреть, но ведь обычно так и бывает. Я изучил благородные искусства и возвышенные науки, особенно же усердно занимался моральной философией, этой пищей разума, сутью справедливости и жизнью благоразумия. Теперь у меня были куда лучшие друзья – какого-нибудь вертопраха сменял я на сурового Катона, глупца на Сенеку; сегодня слушал речи Сократа, завтра – божественного Платона. Так жил я без скуки и даже с удовольствием в этой могиле для живых, в лабиринте, где похоронили мою свободу. Сменялись годы и вице-короли, но не менялась злоба врагов моих; они не забывали о моем деле, желая – раз не удалось добиться другой кары – обратить для меня тюрьму в могилу. Целую вечность терпел я и страдал, пока из Испании не пришел приказ – тайно исходатайствованный моей супругой – переправить туда мое дело и мою особу. Новый вице-король, не более милостивый, но не столь враждебный ко мне, исполняя приказ, отправил меня с первым же уходившим в Испанию флотом. Меня препоручили капитану судна как узника, наказав не столько опекать, сколько охранять. Покинул я Индию последним нищим, но так был счастлив, что морские опасности показались мне забавой. Вскоре я приобрел друзей – мудрость помогает найти друзей истинных, – особенно же сблизился с капитаном; эту удачу я весьма ценил и часто думал, как верна поговорка: перемена места – перемена судьбы. Но тут я должен удивить тебя рассказом о чудовищном обмане, о неслыханном коварстве; узнаешь, сколь упорно терзала меня враждебная Фортуна и преследовали злосчастья, Этот самый капитан, дворянин, по званию своему обязанный вести себя достойно, поддался, видно, соблазну честолюбия, голосу родства с прежним вице-королем, моим врагом, ко более всего, как я полагаю, гнусной алчности, сулившей ему мои деньги и драгоценности, остатки былого богатства (на что не толкает сердца человеческие мерзкая страсть к золоту!), и решился на такое подлое предательство, о каком свет не слыхал. Kак-то вечером, когда мы с ним прохаживались вдвоем по мосткам на корче, наслаждаясь беседой и тишиной моря, он вдруг столкнул меня, ни о чем дурном не думавшего и ничего не подозревавшего, в пучину вод. Потом сам же поднял крик, представляя свое злодейство как несчастный случай; он даже оплакивал меня – конечно, как утонувшего, а не утопленного. На крик сбежались мои друзья; стремясь меня спасти, принялись бросать за борт канаты, веревки, но все было тщетно – быстрый корабль успел уйти далеко вперед, а я остался позади, борясь с волнами и вдвойне горькой смертью. Как последнее средство, кинули несколько досок, одна из них стала для меня якорем спасения – сами волны, сжалившись над невинностью моей и бедой, поднесли эту доску к моим рукам. С благодарностью и отчаянием ухватился я за нее и, облобызав, воскликнул: «О ты, последняя кроха, брошенная Фортуной, хрупкая опора моей жизни, прибежище последней надежды! Быть может, ты принесешь хоть малую отсрочку моей смерти!» Поняв, что мне не догнать быстро удалявшееся судно, я отдался на волю волн, предоставив себя прихоти злобной Фортуны. Она же, лютая мучительница, не довольствуясь тем, что ввергла меня в пучину бед, и не давая отдыха своей свирепости, напустила на меня стихии, подняв страшную бурю, – дабы конец моих злоключений был вполне торжественным. Волны то подбрасывали меня так высоко, что я боялся зацепиться за рог месяца или разбиться о небосвод, то швыряли вниз, в самые недра земные, – тут я уже боялся не утонуть, а сгореть. Но то, что мнил я погибелью, оказалось счастьем – порой беда, до крайности дойдя, обращается в удачу. Говорю это потому, что ярость ветра и бурное течение прибили меня к островку, ставшему для тебя родиной, а для меня райской обителью; иначе бы мне никогда до него не добраться – так бы и погиб средь моря от голода и стал бы пищей морских зверей. Беда принесла благо. Скорее силою духа, чем тела, сумел я добраться до гавани твоих объятий, на которые готов теперь ответить и сто и тысячу раз, дабы дружбу нашу скрепить навеки.
   Так заключил Критило свою повесть, и они обнялись горячо, как в в первый раз, испытывая друг к другу тайную симпатию, согретую любовью и радостью.
   Остаток плавания оба провели в полезных занятиях. Кроме приятных бесед, что были для Андренио сплошным поучением, Критило сообщал ему знания о мире, знакомил с науками, которые возвышают и обогащают дух: занимательной историей, космографией, астрономией, сочинениями древних и – необходимой для личности – моральной философией. С особым усердием Андренио изучал языки: латинский – этот неисчерпаемый кладезь мудрости; испанский – столь же всеобъемлющий, как его империя; ученый французский и красноречивый итальянский – дабы овладеть сокровищами, на ник написанными, а также уметь говорить на них и понимать, когда придется странствовать по свету. Любознательность Андренио была равна прилежанию – он неустанно расспрашивал и допытывался о разных краях, республиках, королевствах, правительствах и народах, все время что-то узнавая, рассуждая и размышляя о новых и нужных предметах, стремясь достигнуть совершенства в знании и поведении.
   За столь увлекательными занятиями тяготы плавания были менее докучны, и в положенный срок корабль доставил обоих в нашу часть света. Куда именно и что там с ними приключилось, нам расскажет следующий кризис.

Кризис V. Вход в мир

   Хитро, даже коварно, обошлась природа с человеком, вводя его в этот мир: устроила так, чтобы, появляясь на свет, он ни о чем не имел понятия и потому не мог воспротивиться. На ощупь, вслепую, начинает он жить, не сознавая, что живет, и не зная, что такое жизнь. Подрастает ребенок – тоже дурачок; коль заплачет, безделкой угомонят, игрушкой развеселят. Мнится, ведут его в царство утех, а на самом деле – в рабство бед. Когда же, наконец, у него откроются глаза духа и он поймет, сколь жестоко обманут, оказывается, он уже бесповоротно залез, по уши увяз в грязи, из которой и слеплен. Что тут делать? Топчи ее, барахтайся, старайся как-нибудь выбраться. Да, я убежден, что без вселенской этой плутни никто не пожелал бы и вступить в наш полный обманов мир, мало кто согласился бы войти в жизнь, если б знал, какова она. Ну кто, зная о ней все, захотел бы попасть в этот мнимый чертог, а на деле – острог, и терпеть столь многие и различные страдания? Тело страждет от голода и жажды, от холода и жары, от усталости, наготы, болей, недугов; дух – от обманов и гонений, от зависти и презрения, от бесчестья, нужды, печали, страха, гнева, отчаяния; а в конце концов мы обречены на жалкую смерть и должны лишиться всего – дома, денег, имущества, почестей, друзей, родных, братьев, сестер, родителей, самой жизни, когда она милей всего. О, природа знает, что делает, человек же не знает, что получает. Пусть тот, кто тебя, жизнь, не изучил, тобою дорожит; но человек, тебя постигший, предпочтет, чтобы его переместили сразу из колыбельки да в могилку, из пеленок да в пелены. При рожденье мы плачем – верное предвестье наших скорбей; хотя счастливчики и рождаются в сорочке, участь ждет их незавидная, и трубой, под звуки коей человек-царь вступает в мир, служит его же плач – пророчество, что все его царение будет полно скорби. И может ли иною быть жизнь, что начинается под вопли матери, ее дающей, и под плач дитяти, ее получающего? Хоть знания нет, зато есть предчувствие бед; дитя их еще не сознает, но предугадывает.
   – Вот мы и в мире, – сказал разумный Критило неопытному Андренио, когда оба сошли на землю. – Жаль, что вступаешь в него, уже много о нем зная, – теперь он наверняка тебе не понравится. Все, что создано Верховным Мастером, столь совершенно, что там нечего улучшать, но То, что добавлено людьми, весьма несовершенно. Бог сотворил мир, полный порядка, а человек все смешал – я разумею, все то, что было ему под силу, а куда его власть не достигает, там он тщится все перевернуть хотя бы в своем воображении. До сих пор ты видел творения природы и по праву ими восхищался; теперь увидишь творения человеческие и будешь изумляться. Ты созерцал создания Бога, теперь узришь создания человека и поймешь разницу. О, сколь отличающимся покажется тебе мир людей от мира природы, человеческое от божественного! Предупреждаю об этом, дабы ты ничему увиденному не дивился, ни при каких испытаниях не отчаивался.
   Они двинулись по дороге, хорошо проторенной, к тому же единственной и изначальной. Андренио, однако, заметил, что ни один из человеческих следов на ней не повернут назад, – все направлены вперед, стало быть, никто не возвращался. Невдолге увидели они зрелище веселое и занятное: беспорядочную ораву ребятишек, целую толпу детей разных сословий и наций, как можно было понять по их одеждам шум и гам стояли невообразимые. Детей созывала и вела вперед женщина редкой красоты, с улыбчивым лицом, веселым взглядом, нежными устами и сладкой речью; руки у нее были ласковые-преласковые, и вся она излучала нежность, доброту и благодушие. При ней было множество служанок такого же облика и обхождения, они ей помогали и прислуживали – одни несли младенцев на руках, другие вели малышей на помочах, а детишек постарше – за руку, и все стремились вперед. Трудно вообразить, с каким радушием всеобщая эта мать баловала детей, угадывая их желания и прихоти! Чтобы их забавлять, за нею несли тысячи разных игрушек и груды лакомств – стоило малышу захныкать, она спешила его приласкать, шутками и нежностями утешить, давая все, что ни пожелает, лишь бы не плакал. С особой заботой пеклась она о тех, кто был одет получше, – видимо, то были дети знатных родителей, этим ни в чем не было отказа. Так нежно и любовно она их пестовала, что сами родители приводили к ней своих деточек и отдавали на ее попечение, доверяя ей больше, чем самим себе.
   Очень понравилось Андренио это пестрое и веселое сборище детей – с восхищением глядел он и любовался человеком-ребенком. И, взяв на руки одного спеленутого младенца, он сказал Критило:
   – Возможно ли, что это человек! Кто бы поверил, что из этого, почти бесчувственного, тупого и жалкого существа вырастет человек, столь разумный, быть может, столь просвещенный и проницательный, как Катон, Сенека или граф де Монтеррей [40]!
   – Человек – весь из крайностей, – сказал Критило. – Вскоре ты увидишь, как трудно стать личностью. Животные сразу достигают полного развития, сразу начинают бегать, прыгать, от человека же требуются усилия великие, ибо он велик.
   – Больше всего восхищает меня, – заметил Андренио, – необыкновенная нежность этой дивной женщины. Какая чудная мать! Сколько в ней чуткости, сколько любви! Увы, я был лишен этого блаженства, я рос в лоне горы, в логове зверя, надрывался там от плача, лежа на жесткой земле, голый, голодный, беззащитный, не ведая, что такое ласка!
   – Не завидуй, – сказал Критило, – тому, чего не знаешь, и не зови блаженством, пока не узнал, чем оно завершится. В мире придется тебе повидать много кое-чего, что с виду одно, а на деле совсем другое. Ты только начинаешь жить, а поживешь, всякое увидишь.
   Хотя двигаться в толпе было нелегко, они шли все вперед без остановки по разным местам, нигде не задерживаясь, и все под гору, а предводительница войска малюток неустанно следила, чтобы никто не утомлялся и не был в обиде. Кормила она их один раз в день, зато целый день.
   Наконец дошли, спускаясь в долину, до глубокого ущелья, с обеих сторон огражденного высочайшими горами – как бы вратами на этой всечеловеческой дороге. Здесь стояла темная ночь, жуткий, непроглядный мрак. В страшной этой пропасти коварная предводительница приказала остановиться и, глянув направо и налево, подала условный знак. Тотчас – о, злодейство невообразимое, предательство неслыханное! – откуда ни возьмись, полезли из зарослей и пещер полчища зверей: львов, тигров, медведей, волков, змей и драконов; да как накинутся на это беззащитное стадо ягнят, чиня страшное опустошение и кровавую бойню, – одних волокли прочь, других разрывали на куски, грызли, убивали, пожирали всех, кто попадется. Иное чудовище хватало двух детей разом и, не вполне еще проглотив, тащило двух других; а вот хищный зверь терзает клыками одно дитя и рвет когтями другое, не давая передышки своей ярости. По жуткой этой арене рыскало зверье с окровавленными пастями и когтями. Хватая по двое, по трое самых крохотных малюток, звери уносили их в норы, чтобы накормить ими своих таких же свирепых зверенышей. Смятение и ужас царили в ущелье – то было зрелище страшнее, душераздирающее. А наивность и глупость детей была так велика, что удары когтистых лап казались им ласками, а укусы злобных клыков – игрой, и они, смеясь, сами манили зверей и тянули к себе в объятья.
   Пораженный, устрашенный, смотрел Андренио на ужасное побоище, на немыслимую эту жестокость; укрывшись, по настоянию Критило, в безопасном месте, он восклицал:
   – Ах, злодейка! Ах, мучительница! Лживая ты бабища, ты хуже самого свирепого зверя! Неужто все твои нежности имели эту цель? Ради этого расточала ты заботы и ласки? О, невинные ягнятки, как рано стали вы жертвою злого рока! Как быстро очутились на плахе! О, мир обманов! Таковы твои порядки? Таковы твои дела? Нет, я должен своими руками отомстить за столь неслыханную подлость.