– Кто так говорит, кругом неправ. Нелепое, ложное суждение! То, что вы прославляете, не мужество, даже не пахнет им; это всего лишь дерзость и безумие – качества совсем иные.
   – И я скажу, – подтвердил Андренио, – что война ныне – для дерзких безумцев, недаром великий муж [452], славный в Испании своим благоразумием, оказавшись в первый и в последний раз на поле боя и услышав свист пуль, сказал: «Ужели моему отцу это было любо?» И многие разделяли его здравое мнение. Слышал я, что с тех пор, как Отвага и Благоразумие поссорились, мира меж ними нет и нет; Отвага вышла из себя и отправилась к Войне, а Благоразумие ушло к Разуму.
   – Нет, ты неправ, – сказал Мужественный. – Много ли свершит сила без благоразумия? Возраст зрелости – самая пора мужества, потому и зовется возмужалостью. Что для юности смелость, для старости опасливость, то для зрелости мужество: здесь оно на своем месте.
   Тут они подошли к зданию мощному и просторному. Назвали свое имя и обрели имя, ибо здесь обретают славу. А как вошли внутрь, их взорам явились чудеса, сотворенные отвагой, дивные орудия ратной силы. То была оружейная, собрание всех видов древнего и нового оружия, проверенного опытом, испытанного мощными руками храбрецов, что шли за военными штандартами. Великолепное зрелище являло сие собрание трофеев мужества, от изумления глаза разбегались и дух захватывало.
   – Подойдите поближе, – говорил Мужественный, – смотрите и восхищайтесь столь многообразным и грозным чудом, сотворенным ради славы.
   Но Критило вдруг объяла глубочайшая скорбь – так сильно сжалось его сердце, что увлажнились глаза. Мужественный, заметив это, осведомился о причине его слез.
   – Возможно ли, – сказал Критило, – что все смертоносные эти орудия – против хрупкой жизни нашей? Добро бы их назначением было охранять ее, тогда они заслуживали бы одобрения; но нет, чтобы увечить и уничтожать жизнь, чтобы губить сей гонимый ветром листок, чванятся своею силой все эти острые клинки! О, злосчастный человек, своею же бедой ты гордишься, как трофеем!
   – Клинок этой сабли, сударь, обрубил нить жизни славного короля дона Себастьяна, достойного прожить век сотни Несторов; вот этот сгубил злополучного Кира [453], царя Персии; эта стрела пронзила бок славному королю Санчо Арагонскому [454], a вон та – Санчо Кастильскому [455].
   – Будь прокляты все эти орудия смерти, да сотрется и память о них! Глаза бы мои на них не глядели! Пройдемте дальше.
   – Этот сверкающий меч, – сказал Мужественный, – прославленное оружие Георгия Кастриота, а вон тот – маркиза де Пескара.
   – Дайте мне ими налюбоваться.
   И, хорошенько их оглядев, Критило сказал:
   – Я чаял увидеть нечто более удивительное. Ничем не отличаются от прочих. Немало видывал я мечей лучшей закалки, пусть и не столь знаменитых.
   – Ну да, ты не видишь тех двух рук, что ими орудовали; в руках-то и была вся суть.
   Увидели они два других, и очень схожих, меча, обагренных кровью от острия до рукояти.
   – Эти два меча спорят, какой выиграл больше сражений.
   – А чьи они?
   – Вот этот – короля дона Хайме Завоевателя, а другой – кастильского Сида.
   Меня больше привлекает первый, он принес больше пользы, а второму пусть остается хвала, о нем сложено больше сказаний. Но где же меч Александра Великого? Очень хочется увидеть его.
   – Не трудитесь искать – его здесь нет!
   – Как это – нет? Ведь он победил весь мир!
   – Но не достало мужества победить себя, малый мир: покорил всю Индию, но не свой гнев [456]. Не найдете здесь и Цезарева меча.
   – Неужели? А я-то думал – он здесь первый.
   – Нет. Ибо Цезарь обращал свою сталь больше против друзей и косил головы людей достойнейших.
   – Я вижу здесь некоторые мечи, хоть и добрые, но коротковатые.
   – Вот чего не сказал бы граф де Фуэнтес [457], ему ни один меч не казался короток; надо лишь, говорил он, ступить еще на шаг к противнику. Вот три меча славных французов – Пипина, Карла Великого и Людовика Десятого.
   – И больше нет французских? – спросил Критило.
   – О других я не знаю.
   – Но во Франции было столько знаменитых королей, столько достославных пэров и доблестных маршалов! Где мечи двух Биронов [458], меч великого Генриха Четвертого? Неужто всего три?
   – Только эти три меча обратили свое мужество против мавров, прочие – против христиан.
   Заметили они меч, туго вложенный в ножны, – все остальные были обнажены, одни сверкающие, другие окровавленные. Смешным показалось это нашим странникам, но Мужественный молвил:
   – Меч этот воистину геройский – второе его название «Великий».
   – Но почему он не обнажен?
   – Потому что Великий Капитан, его хозяин, говаривал – высшая храбрость в том, чтобы не ввязываться в войну, не быть вынужденным обнажать меч.
   У одной шпаги был сверкающий наконечник чистого золота.
   – Этот наконечник, – молвил Мужественный, – надел на свою шпагу маркиз де Леганес [459], разбив и победив Непобедимого.
   Андренио пожелал узнать, какой же меч лучший в мире.
   – Это установить нелегко, – сказал Мужественный, – но я бы назвал меч католического короля дона Фердинанда.
   – А почему не мечи Гектора или Ахиллеса, – возразил Критило, – более знаменитые и поэтами воспетые?
   – Признаю это, – отвечал Мужественный, – но сей меч, пусть и не столь громкой славы, был более полезен и создал своими победами величайшую империю, какую знал мир. Клинок Католического Короля да броня короля Филиппа Третьего могут на любом поле брани показаться: клинок приобретет, броня сохранит.
   – Где ж она, геройская броня Филиппа?
   Им показали броню из дублонов и восьмерных реалов, уложенных вперемежку наподобие чешуи – что придавало броне вид богатейший.
   – Броня сия, – сказал Мужественный, – была самой прочной, самой надежной – второй защиты такой не видал мир.
   – В какой же войне облачался в нее великий владелец? Ведь отродясь не довелось ему вооружаться, ни разу его не вынудили воевать.
   – Броня эта скорее служила для того, чтобы не воевать, не создавать повода для войны. С ее помощью – но, главное, с небесной – сохранил он великое и цветущее свое государство, не потеряв ни единого крепостного зубца, а сохранить куда важней, чем завоевать. Один из умнейших его министров говаривал: «Владеющий – не судись, выигравший – за карты не садись».
   Среди блистательных этих клинков виднелась дубинка, корявая, но крепкая. Очень удивился этому Андренио.
   – Кто поместил сюда суковатую палку? – спросил он.
   – Ее слава, – отвечал Мужественный. – Принадлежала она не мужику какому-нибудь, как ты думаешь, но королю арагонскому, прозванному Великим [460], тому, кто стал дубинкой для французов, изрядно их отдубасив.
   С изумлением смотрели они на две черные, тупые шпаги [461] между многими белыми и преострыми.
   – На что они здесь? – спросил Критило. – Ведь здесь все не забава, а всерьез. Принадлежи они даже храброму Каррансе [462] или искусному Нарваэсу [463], они этого места не заслужили.
   – Шпаги эти, – был ответ, – принадлежат двум великим и могучим государям; после многолетней войны и многонощной бессонницы, потеряв уйму денег и солдат, остались эти короли при своих, ни один не выиграл у другого и пяди земли. Словом, то была скорее забава фехтовальщиков, чем настоящая война.
   – Не вижу я здесь, – заметил Андренио, – шпаг многих полководцев, знаменитых тем, что из простых солдат поднялись на высокие посты.
   – О, кое-какие из них тут есть – и им воздана честь. Вот шпага графа Педро Наварро [464], а вот – Гарсиа де Паредес [465]; вон та – капитана де Лас Нуэсес, столь громкую славу снискать – не орешки щелкать; а ежели которых нет, так потому, что орудовали не клинком, а крючком, побеждали не пиками, а червонными.
   – Куда подевался меч Марка Антония, достославного римлянина, соперника самого Августа?
   – Он и ему подобные валяются в пыли, разбитые на куски слабыми женскими руками. Меч Ганнибала найдете в Капуе [466] – был он стальной, но от наслаждений стал мягким, как воск.
   – Чей это меч, такой прямой и непреклонный, не сгибающийся ни вправо, ни влево, точно стрелка весов Справедливости?
   – Этот меч всегда разил по прямой. Принадлежал он поп plus ultra цезарей, Карлу V, обнажавшему его только во имя разума и справедливости. А вон те кривые сабли свирепого Мехмеда, Сулеймана и Селима [467] – во всем кривые, всегда сражались против веры и правды, права и справедливости, силою захватывая чужие государства.
   – Погоди-ка, что там за шпага с изумрудом на рукояти, сплошь позолоченная и вся испещренная жемчугами? Великолепная вещь! Чья она?
   – Эта шпага, – ответил, возвышая голос, Мужественный, – сперва окруженная соперниками, а потом – славой, так и не обретшая должного почета и награды, принадлежала Фернандо Кортесу, маркизу дель Валье.
   – Стало быть, это сна? – воскликнул Андренио. – Как я рад, что вижу ее! Она стальная?
   – Какой же еще ей быть?
   – А я слыхал, будто тростниковая, – дескать, сражалась с индейцами, которые орудовали деревянными мечами и потрясали тростниковыми копьями.
   – Ба, честная слава всегда побеждает зависть! Пусть люди болтают, что хотят, своим золотом шпага сия сделала все шпаги Испании стальными, лишь ей они обязаны победами во Фландрии и Ломбардии.
   Увидели они шпагу новешенькую и блестящую, проткнувшую три короны и грозившую прочим.
   – Поистине героически увенчанная шпага! – восхитился Критило. – Кто он, доблестный и счастливый ее хозяин?
   – Кому ж и быть, как не современному Геркулесу, сыну испанского Юпитера, прибавляющему к нашей монархии по короне в год?
   – А что там за трезубец, блещущий молниями среди вод?
   – Он принадлежит храброму герцогу де Альбуркерке [468], стремящемуся сравниться славою с великим своим отцом, мудрым правителем Каталонии.
   – Зачем здесь валяется на земле лук, изломанный в куски, и почему его стрелы тупы и без наконечников? Он так мал, словно это игрушка ребенка, но так тверд, словно сделан для руки гиганта?
   Это, – гласил ответ, – один из самых героических трофеев Мужества.
   – Эка невидаль, – возразил Андренио, – победить и обезоружить мальчишку! Не зови это подвигом, это просто пустяк. Можно подумать, сломана палица Геркулеса, разбита молния Юпитера, раздроблена в куски шпага Пабло де Парада!
   – Не говори так! Мальчишка-то строптив, и чем более обнажен, тем грозней его оружие; чем нежнее, тем сильнее; когда плачет – жесток; когда слеп – меток; право, победить того, кто всех побеждает, – великий триумф.
   – Но кто же его покорил?
   – Кто? Один из тысячи, феникс целомудрия, вроде Альфонса, Филиппа, Людовика Французского [469].
   А что скажете об этой чаше, тоже разбитой на куски, рассеянные по земле?
   – Хорош герб, – сказал Андренио, – да еще стеклянный! Ну и диво! Такие подвиги впору пажам, по сто раз на день свершаются.
   – А все же, – возразил Мужественный, – тот, кто этою чашей воевал, изрядно был силен и многих сразил. Любого силача валил с ног, будто комаришку.
   – Неужто чаша была колдовская?
   – Отнюдь, но многих околдовывала, даже с ума сводила. Сама Цирцея не подносила более дурманящего зелья, чем в этой чаше древний бог вина.
   – И во что она превращала людей?
   – Мужчин в обезьян, а женщин в волчиц. То был особый яд – он метил в тело, а увечил душу, попадал в желудок, а отравлял рассудок. Сколько мудрецов из-за него несло вздор! Хорошо еще, что побежденным было очень весело.
   – Да, правильно, что на земле валяется чаша, свалившая стольких; да будет она гербом испанцев.
   – А там что за оружие? – спросил Критило. – Видно, дорогое, раз его так ценят, что хранят в золотых шкапах?
   – Это наилучшее оружие, – отвечал Мужественный, – потому что оборонительное.
   – Какие нарядные щиты!
   – Да, щитов здесь больше всего.
   – Вот этот, среди них первый, он, кажется, зеркальный?
   – Ты угадал, любого врага сразу ослепит и покорит: это щит разума и истины, коим славный император Фердинанд Второй посрамил гордыню Густава Адольфа [470] и многих других.
   – А вот эти, небольшие, лунеподобные, чьи они? Какого-нибудь сумасброда лунатика?
   – Они принадлежали женщинам.
   – Женщинам? – удивился Андренио. – Зачем они здесь, среди атрибутов мужества?
   – Потому что амазонки без мужчин были отважней мужчин, а мужчины среди женщин – ничтожней женщин. Вот этот щит, говорят, заколдованный – сколько ни сыплется на него ударов, сколько ни летит в него пуль, на нем и щербинки нет; даже немилости Фортуны не в силах сломить терпение дона Гонсало де Кордова. А погляди-ка на тот блестящий.
   – Похоже, он новый.
   – И вдобавок непроницаемый. Это щит умнейшего и доблестного маркиза де Мортара, кто стойкостью и мужеством восстановил мир в Каталонии. Вон тот круглый стальной щит, где изображены многие подвиги и трофеи, принадлежал первому графу де Рибагорса [471], чья благоразумная доблесть сумела занять почетное место, блистая рядом с таким отцом и таким братом.
   С любопытством прочитали они на одном из щитов надпись: «Либо с ним, либо на нем».
   – Это благородный девиз великого победителя королей [472] – словами сими он хотел сказать, что вернется либо с победоносным щитом, либо мертвым на щите.
   Немало позабавил их щит, на котором эмблемой было зернышко перца.
   – Разве враг увидит это зернышко? – спросил Андренио.
   – Eще бы! – ответил Мужественный. – Славный адмирал Франсиско Диас Пимьента [473] так близко подходит к врагу, что вынуждает увидеть и даже отведать жгучей своей храбрости!
   Один щит имел форму сердца.
   – Наверно, он принадлежал страстно влюбленному, – сказал Андренио.
   – Вовсе нет. Его хозяин весь – сплошное сердце, что видно даже по щиту; это великий потомок Сида, наследник его бессмертной отваги, герцог дель Инфантадо.
   Был там круглый щит из странного материала – странники наши такого не видывали.
   – Он из слоновьего уха, – сказали им. – Щит сей носил равно доблестный и благоразумный маркиз де Карасена
   – О, какое блестящее забрало! – восхитился Критило.
   – Поистине блестящее, и за ним надежно скрывал свои замыслы король дон Педро Арагонский, – прознала бы о них сорочка его, он тотчас бы ее сжег.
   – А это что за шлем, такой просторный и прочный?
   – Он для большой головы, такой, как у герцога де Альба, мужа глубочайшей прозорливости, не позволявшего себя побеждать не только врагам, но и своим, не в пример Помпею, который дал бой Цезарю против собственной воли.
   – А этот ослепительный шлем – не Мамбрина ли [474]?
   – Пожалуй, он столь же непроницаем. Принадлежал он дону Фелипе де Сильва, о коем храбрый маршал Ламот сказал, что, хотя ноги его скованы подагрой, зато разум не ведает оков. Взгляни на шлем маркиза де Спинола, как надежно защищает он забралом несравненной проницательности, – недаром маркиз сумел метким словом озадачить быстрый ум Генриха Четвертого. Все сии доспехи – для головы, для мужей зрелых, не для юнцов зеленых; это нужнейшая часть брони, потому сие собрание называется «кабинет Мужества».
   Дальше они увидели изорванные в клочья карты, обрывки валялись на полу, королей и валетов топтали ногами.
   – Мне чудится, – сказал Андренио, – я уже слышу, как ты расписываешь разыгравшийся здесь великий бой и славную победу.
   – Во всяком случае, ты не станешь отрицать, – возразил Мужественный, – -что драка здесь была, звенели бубны, потом бряцали пики, и полетели колоды. Не думаешь ли, что немалое мужество требовалось человеку, который, взяв в обе руки колоду, в один раз ее переломал?
   – Это скорее смахивает на подвиг силача дона Херонимо де Айансо [475], – отвечал Андренио, – чем на деяние героя.
   – Как бы то ни было, в тот день ему достался самый крупный выигрыш. Уверяю тебя, величайшее мужество требуется, чтобы уйти от карт, и лучший выход из долгов – не ввязываться. Хочешь увидеть огромное мужество? Подойди и взгляни на растоптанные драгоценности, наряды, украшения.
   – Похоже, это женские побрякушки, – возразил Андренио. – Разве разоблачить женскую слабость, одолеть изнеженную красоту – такая Уж великая победа? Разве панцири здесь разбиты, шлемы раздавлены?
   – О, да! – гласил ответ. – То была победа над миром и удаление на небо редкостной красоты светлейшей сеньоры инфанты, Сор Маргариты де ла Крус [476], за которой последовала Сор Доротея [477], величайшая слава Австрии, – оставив чин ангельский, они, вступив в орден, стали серафимами. Вот и другой трофей великого мужества – разбросанные по земле павлиньи перья да хохолки надменной цапли, плюмажи ее гордыни, а ныне клочья побежденной тщеславной суетности.
   Однако наибольшее восхищение вызвала у наших странников разбитая в куски острая коса.
   – Вот это триумф! – воскликнули они. – У христианина Мора [478] и королевы Марии Стюарт достало мужества презреть самое смерть!
   Оба наши покорителя горы Виртелии решили вооружиться и стали выбирать себе оружие – отважные мечи света и истины, из коих, словно из огнива, исходили лучи, непроницаемые щиты терпения, шлемы благоразумия, панцири непобедимой стойкости. А главное, мудро Мужественный снабдил каждого многими благородными сердцами – нет лучших товарищей в беде. С удовольствием оглядывая свои доспехи, Андренио сказал:
   – Теперь мне нечего бояться.
   – Кроме зла, – был ответ, – и несправедливости.
   Критило не скрывал огромной своей радости.
   – Ты вправе радоваться, – сказали ему. – Прочие достоинства – знания, благородство, любовь окружающих, богатство, дружба, ум, – ежели их не сопровождает мужество, бесплодны и бесполезны. Без мужества шагу не шагнешь, дела не сделаешь; осмотрительность велит, прозорливость предупреждает, но, коли мужество не свершит, толку не будет. Потому-то мудрая Природа и устроила, что сердце и мозг человека образуются одновременно, дабы мысль и действие были едины.
   Так говорил Мужественный, но вдруг речь его прервали звуки военной тревоги, доносившиеся со всех концов. Друзья наши быстро схватили оружие и стали по местам. Что это было и что с ними произошло, о том поведает следующий кризис.

Кризис IX. Амфитеатр чудищ

   Меж двумя берегами струилась быстротечная река (река быстротекущего!), один берег украшали цветы, другой – плоды; на одном луг наслаждений, на другом приют покоя. На лугу среди роз таились змеи, среди гвоздик аспиды, и рычали голодные звери, рыща вокруг, кого бы сожрать. Меж всех этих столь явных опасностей гулял человек, ежели так можно назвать глупца; ведь мог он перейти реку и надежно укрыться на другом берегу, но нет, беспечно рвал он цветы, плел венки из роз, время от времени поглядывая на реку и созерцая быстрые ее воды. Его окликал благоразумный, напоминая об опасности и призывая перебраться на другую сторону, – нынче сделать это легче, чем будет завтра. Но тот, глупец глупцом, отвечал, что подождет, пока река течь перестанет, тогда, мол, можно будет ее перейти, не замочившись.
   О ты, насмехающийся над басенным глупцом, знай, что ты, глупец доподлинный, ты и есть тот самый, над кем смеешься, и глупость твоя беспримерна! Тебя убеждают уйти от опасностей порока, укрыться в пределах добродетели, а ты отвечаешь: обожду, пока перестанет течь поток бед. Спросите у юноши, почему он никак не поладит с разумом; он ответит, что ждет, пока не промчится поток страстей, – зачем-де сегодня вступать на путь добродетели, раз завтра все равно вернешься к пороку. Напомните девице о ее долге, о позоре для родных, о злословии чужих, она скажет, что живет, как все, так, мол, заведено, остепенится с возрастом. Этот не желает учиться – он, мол, не дурак корпеть над книгами, раз ученость не вознаграждается и заслуги не ценятся. Другой оправдывается тем, что он не хуже других, все идет к черту, добродетель никому не нужна, кругом все обманывают, льстят, лгут, крадут, мошенничают, вот и он дает себя увлечь потоку зла. Судья умывает руки – да, он не вершит правосудия, но ведь все кругом идет кувырком, не понять, с чего начать. Медля перейти на брег добродетели, каждый ждет, пока не утихнет натиск пороков. Однако пока в мире существуют люди, злу прекратиться так же невозможно, как реке остановиться. И самое правильное – это смело войти в воду и самому с твердой отвагой перебраться на ту сторону, в гавань надежного счастья.