Шеф -- румяный сорокалетний мужик с высоким красивым лбом, поездивший по стране и заграницам, кропал теперь докторскую и нацеливал Фирсова на последнюю главу своей диссертации -- она должна была подтвердить высокую экономическую эффективность предлагаемой им модели. Шеф не хотел идти на поклон к институтским экономистам и интриговал стажера-исследователя возможными перспективами. "Если ты разберешься во всей этой музыке, организую под тебя оркестр! Будешь дирижировать целой темой! Купим ЭВМ, организуем лабораторию -- прикладная экономика выходит сейчас на передний план. Давай, давай, не ленись. Аспирантуру и кандидатскую я тебе гарантирую".
   Игорь не понимал, за какие заслуги шеф берет перед ним столь повышенные обязательства, и, скрепя сердце, заново осваивал нотную грамоту экономики: то, что им читали на лекциях, годилось разве что для экзамена. После обеда кафедра пустела, и он спускался в читальный зал или ехал в Публичку -- просматривать реферативные журналы и готовить обзоры текущей литературы. Шеф не докучал мелочной опекой: "Мне не нужна ваша усидчивость, -- провозглашал он на собраниях. -- Мне нужна работа".
   В разговорах с молодыми сотрудниками, а их на кафедре числилось трое: аспирант второго года обучения Лось -- хмурый бородач, от которого частенько попахивало перегаром и мятой, жизнерадостный и говорливый ассистент Паша Рудников, с золотистым пушком на румяных щеках, и немногословный, нравившийся Фирсову изысканными манерами инженер Белозерский, его тянуло назвать князем, -- в коридорных разговорах с этой троицей Игорь однажды обмолвился, что живет один. И был незамедлительно наказан визитом. Сколь полезным для дальнейшей работы: ему коротко и емко объяснили, кто на кафедре есть кто, столь и разрушительным: остекление нижних полок стеллажей было разнесено вдребезги -- Лось (это не Лось, а какой-то олень стокопытый) с утробным визгом демонстрировал боевые приемы каратэ.
   Кафедра возликовала, обретя надежную площадку для празднования запрещенных на службе банкетов. Вскоре и шеф-демократ переступил порог комнаты своего подчиненного и покинул ее только на следующие сутки, прихватив для прочтения "Историю кавалера де Грие и Манон Леско" французского сочинителя аббата Прево и уведомив Фирсова, что в их сплоченном коллективе принято рассказывать исключительно о собственных похождениях. Игорь кивнул сдержанно и по случаю субботы отправился в пивной бар -- устранять мерзкую головную боль, навеянную ночными портвейнами. Многоопытный шеф почему-то считал, что дамы больше всего любят портвейны...
 
   Игорь откладывал книгу -- князь Нехлюдов искал в арестантском доме Катюшу Маслову, -- закуривал, натягивал одеяло и прилаживал пепельницу на живот. Похрапывали хулиганы: хулиган Коля Максимов, успевший вернуться из самоволки до вечерней проверки -- он ездил подглядывать в окно своей любовницы Наташки и чуть не свалился с обледенелой крыши, и хулиган Валерка Балбуцкий -- тот уже давно никуда не ездил, мать собиралась замуж, и он вечером мастерил цветомузыку или слонялся по общежитию. Максимов, ровесник Фирсова, всхрапывал резко и нервно, ворочался, сотрясая гулкую стенку и скрежетал зубами, словно и там, во сне, продолжал беспокойную слежку; Балбуцкий храпел тоненько и длинно, будто рвал на лоскутки новую, но непрочную материю -- какой-нибудь сатин или ситец, рвал неспешно и обстоятельно, но к концу полоски чуть мешкал, словно раздумывал -- а нужно ли ему это? -- и, решившись, тянул до конца.
   До чего же мерзкая и никчемная жизнь была, думал Фирсов, щурясь на огонек сигареты в откинутой с кровати руке. Но тогда казалось, что все о'кей, все прекрасно, так только жить и надо: все веселы, дружны, все друг друга знают и любят. Джексоны, Алики, Вовчики, Славуны, Генашки... Милочки, Аллочки, козочки, телки, котята... Сергунчики-фуюнчики... И ведь вели какие-то разговоры, находили темы. О чем? о чем говорили все эти семь или даже десять лет? Ни одного стоящего разговора не осталось в душе -- так, болтовня одна. Сегодня вспоминаем, что делали вчера, завтра будем вспоминать, как чудили сегодня.
   Да полно! Не может быть! Неужели ему тридцать? Ужели прошли лучшие годы в пьянках, гулянках и подготовке к настоящей жизни? И что это -- почему он лежит на казенной кровати, вдали от дома, за забором, и за ним надзирает милиция?..
   Однажды среди ночи он вышел на холодную кухню, зажег газ и сел писать "бумагу" -- не зная еще, на чье имя и куда, но подразумевая, что попадет она к умному и толковому человеку, который только покачает головой: "Вот ведь наши мозгокруты как могут человека засадить" -- и тут же отдаст распоряжение, кому следует, чтобы отпустили условно осужденного Фирсова со строек народного хозяйства; но не дописал -- изорвал в мелкие клочья и спустил в унитаз. Сидел долго на кухне и курил, поглядывая на фыркающие огоньки конфорок. Что толку писать? Кто читать будет? Клерк, у которого таких прошений два мешка ежедневно?.. В лучшем случае перешлют в прокуратуру, чтобы разобрались.
   А что разбираться, если по совести?.. Нет, не о деле том, не о суде-спектакле речь, а о прошлой жизни его, о прогулках по жизни -- веселых и беззаботных. Он щурился на синие струи горящего газа, вспоминал Петроградскую и пытался разобраться: не с той ли комнаты, не с этих ли чужих вещей, доставшихся ему задаром, началось у него легкое отношение к жизни, появилась привычка идти не прямо и не в сторону, терпеливо обходя препятствие, а как-то... наискосок. Да, да, именно наискосок. Вроде бы и вперед -- упрекнуть себя не в чем, но все же в сторону от цели; в сторону... Тогда почему-то казалось, что наискосок ловчее, тропка умнее дорога, казалось, он сокращает путь, но потом выяснялось, что уловка тщетна: и времени уходило больше и сил... Словно кто-то подталкивал его: "Жми наискосок -- прорвешься! Пока все крюка дают, ты уже в дамках будешь". Прорывался. Бывало. Но случалось и спотыкаться, падать, подскальзываться, шлепать по лужам, плутать в темноте, скатываться кубарем и снова вставать, торопливо отряхивая одежду... И разве этот дурацкий суд (уж теперь-то ему ясно, что это был элементарный "микст", как говорят адвокаты и знающие люди, -- максимальное использование клиента сверх таксы, -- никто бы ему три года не дал, а брать по блату и со знакомых всегда удобнее -- они жаловаться не побегут), -- разве этот суд не был дорожкой наискосок? Был. И вспоминалась французская поговорка: "Если любому человеку дать десять лет тюрьмы, он будет знать, за что". Ну, десять, может быть для него и много, но то, что он, Игорь Фирсов, получил, -- его. Удаль, лихость, поза, нетерпеливость -- за все надо платить. И уже не казался случайным тот вечер, когда он сел за руль, изображая из себя бывалого водителя, подмигнув на прощание Насте и небрежно набросив ремень. Но почему это случилось сейчас, когда у него любимая жена и малыха-сын, когда он бросил пьянки-гулянки, стал остепеняться, -- почему сейчас, а не тогда, когда он ходил по проволоке и, пробуждаясь, ужасался вчерашнему -- как не загремел, как не сорвался? Что это -- расплата за безрассудство тех лет? Проценты за аванс, выданный некогда судьбой? "Возьми все, что хочешь, -- сказал Бог. -- Возьми. Но заплати за все".
   Брал...
 
   То было летом, в колхозе. Речка, оводы, теплое молоко в бутылках из-под водки, высокое синее небо, которое он вспарывал руками, прыгая с мостков в воду, и влекущая улыбка Инги, инженера с соседней кафедры. Ему хотелось женщину -- не девчонку, а именно женщину -- опытную в ласках, пахнущую дорогой косметикой и уютную. Инга смотрела на него загадочно и улыбалась. Он выходил на покатый глинистый берег, встряхивал мокрыми волосами и находил ее глаза -- она сидела на расстеленном одеяле с девчонками из планового отдела и кусала травинку. Он видел ее подтянутые к подбородку загорелые колени, видел треугольный мысок купальника, темневший у одеяла, меж сомкнутых ног, и смотрел на него и знал, что она видит его взгляд.
   И потом он, поражаясь собственной дерзости, подошел к ней после ужина у столовой и, взяв за мизинец и больно сжав его, -- она дернула рукой, но он удержал палец, -- сказал, что хочет встретиться с ней наедине. И она, не отводя черных, чуть улыбающихся глаз, сказала, что согласна. Он поцеловал ее побелевший мизинец и пошел догонять своих.
   И потом они выпросили поодиночке отгулы у бригадира, встретились у станции и пошли в залитый солнцем лес. Он старался держаться уверенно, играть роль бывалого соблазнителя, Инга смеялась чуть нервно, пока они выбирали место, часто оглядывалась, спрашивала, не боится ли он, что их выследит ее ревнивый муж, который обещал приехать к ней на мопеде, он целовал ее, прижимал к себе, она вздрагивала, а потом расстелила в глубине кустов прихваченное с собой одеяло и сама разделась, скомандовав ему только один раз: "Отвернись".
   Потом он лежал, задумчиво подперев голову ладонью, стрекотали кузнечики, она водила кончиками пальцев по его плечу и спрашивала, не придет ли ему в голову похвастаться перед мужчинами своими успехами. Он смотрел на нее серьезно и молча, и она вдруг прижала его к земле, стала целовать в шею, в грудь, ее волосы щекотали ему кожу, и он зарычал, переворачивая под себя Ингу. "Подожди, дурачок, порвешь..." И позднее, когда вдали захрустели ветки -- то шел одинокий грибник, свернувший к оврагу, -- он, чтобы успокоить ее, сказал полушутя-полусерьезно, что женится на ней в случае домашних неприятностей. Она промолчала.
   Они вернулись поздно вечером порознь и следующей ночью опять встретились в березняке за карьером, куда Игорь еще днем отнес две фуфайки. Фирсову нравилось ощущать себя молодым неотразимым соблазнителем красивой замужней женщины. На Ингу заглядывались и другие мужчины, пытались вести умные разговоры, говорили комплименты, но досталась она ему...
   В воскресенье Игорь уговорил Ингу не ездить домой, и они ушли на целый день в лес, прихватив пару корзинок и продуктов с кухни. "Он убьет меня, если узнает, -- прикрыв глаза, шептала Инга. -- Ты не представляешь, что это за человек. Он ревнует меня к каждому столбу, хотя я ни разу ему не изменяла... Убьет..." -- "Перестань, -- говорил Игорь. -- Никто тебя не убьет. Я женюсь на тебе и усыновлю твоего Вадьку..." -- "С ума сошел, -- открывала глаза Инга и смотрела на верхушки елей. -- Я старше тебя на пять лет..." -- "Вот это и хорошо. -- Игорь клал голову ей на плечо и целовал в подбородок. -- Мне с тобой нравится". -- "Мне тоже..." -- Инга целовала его чуть посиневшими от черники губами, и Фирсов чувствовал тепло, разливающееся внутри. Потом он рассказал ей об Ирине, как застал ее после ухода любовника, и Инга тронула губами его щеку: "Не надо, не вспоминай. Тебе же больно, я вижу... -- она положила голову ему на колени. -- Ты хороший, Игорек. Но я не должна ничего менять. Не должна. Не имею права..."
   Они долго выбирались на лесную дорогу, шли по ней, и Инга поминутно смотрела на часы. "А мы не заблудились? -- тревожно спрашивала она. -- Разве мы здесь шли?.." -- "Сейчас выйдем на проселок, -- успокаивал ее Игорь и пытался обнять за талию. -- Скоро уже просека." -- "Только ты там уже не иди со мной, -- ускользала от него Инга и шагала торопливо. -- Нас могут увидеть. Лучше тебе подождать полчасика, а потом прийти незаметно. Ладно?.. -- она скашивала глаза на дно корзины, где болталось несколько сыроежек и качала головой: -- Зря я сегодня не поехала. Вот будет кошмар, если он сам приехал..."
   Игорь пересыпал ей свои грибы, чмокнул в щеку и опустился на покатый склон канавы -- дальше дорога выходила на проселок, и сквозь листву осинника были видны крайние дома деревни с солнечными отблесками в окнах. Доносились голоса ребятишек, гоняющих за околицей мяч, велосипедные звонки, мычала корова.
   Он видел из-за кустов, как Инга шла по бугристой дороге к деревне, привязанная к своей длинной ломкой тени, -- и видел, как она помахала рукой мужчине, который поднялся из травы возле заброшенного колодца и стоял теперь, приложив ко лбу козырек ладони. Мужчина сложил на груди руки и, покачивая плечами, вышел на середину дороги. Инга пошла медленнее. Муж!..
   Фирсов лежал на краю канавы и чувствовал, как по растопыренным пальцам ползают муравьи. Вот она подошла, стала что-то говорить ему, показала корзинку.... Муравьи уже разгуливали по запястьям. Мужчина смотрел на нее окаменело. Мелькнула рука, Инга отшатнулась, упала корзинка... Еще взмах -- Игорю_показалось, что он слышит размашистый шлепок ладони по лицу и злой голос мужчины, -- голова Инги дернулась вбок, она словно оборачивалась, чтобы крикнуть его на помощь, и Игорь взвился из канавы. Он бежал через скошенное поле, высоко выбрасывая колени, как не бегал давно, и сшиб мужчину первым же толчком, сзади, когда тот уже занес ногу, чтобы пнуть сжавшуюся на земле Ингу, -- и, не удержавшись, упал сам. Они вскочили на ноги одновременно, и мужчина со злым недоумением оглядел Игоря: "А-а, понятно... Ну, держись, сука! Щас я вам покажу... грибочки!" Игорь отпрыгнул назад, и рифленая подошва кеды не дотянулась до его груди самую малость. "Щас я вам..." Мужчина прыгнул вновь, делая в воздухе "ножницы" и метя ногой в пах, -- Игорь закрылся левым бедром, устоял и ответил правым прямым: удар кулака пришелся чуть ниже уха. Мужчина взмахнул руками, словно споткнулся, и рухнул на дорогу. Игорь подождал, пока он поднимется и, быстро скосив глаза на зашевелившуюся Ингу, спросил с угрозой: "Успокоился?"
   -- Я тебя убью, суку! -- мужчина, пошатываясь и тяжело дыша, двинулся на Игоря. -- Обоих убью!..
   Игорь пружинисто качнулся на носках и встал в стойку.
   От домов к ним бежали детишки. Весело вызванивал на ухабах дороги велосипедный звонок. Тявкала собачонка.
   -- Убью!.. -- Мужчина озирался, подыскивая что-нибудь в руки.
   -- Дяденьки, дяденьки, там участковый идет! Забеpeт, дяденьки! -- запыхавшиеся пацаны с тревожным любопытством смотрели на взрослых.
   По пригорку пылил мотоцикл с коляской. Рыжая собачонка облаивала Игоря. Мужчина бешено сплюнул, поддал ногой пустую корзинку и пошел к деревне. "Домой не приходи!" -- обернулся он к Инге. Игорь помогал ей подняться. У нее из губы сочилась кровь. Мужчина постоял, катая желваки и словно раздумывая, не вернуться ли ему, гневно махнул рукой: "Суки!" -- и решительно зашагал прочь.
   "Что ты наделал... -- сказала Инга плачущим голосом. -- Кто тебя просил лезть в мои дела?.."
   Участковый притормозил, сигналя разбегающимся ребятишкам, и проехал не останавливаясь.
   Занавес.
   Инга в тот же вечер уехала из колхоза, запретив Игорю провожать себя, и больше он ее не видел. Еще летом она уволилась из института, и по телефону, номер которого Игорю удалось раздобыть на ее кафедре, отвечал низкий мужской голос: "Алле! Алле! Нажмите кнопку! Вас не слышно!" Игорь не знал -- принадлежит ли голос ее мужу, и муж ли он ей теперь. А хоть бы и знал -- что скажешь? "Позовите Ингу"? А если они помирились? Игорь крутил диск и вешал трубку.
 
   Дубина! Самая настоящая дубина...
   Чего только не натворил -- по молодости, по глупости, по незнанию жизни... И не хотел делать людям плохого, а получалось. Словно черт ходил рядом и нашептывал: "Бери, парень! Ты молод, красив, силен. Кому, как не тебе, наслаждаться жизнью! Посмотри, как все хорошо складывается, -- тебя любят женщины, ты умеешь зарабатывать деньги, умеешь их тратить весело и легко, находчив, остроумен. Бери!"
 
   Временами, устав от компаний, Игорь уезжал на залив и бродил в одиночку по берегу, размышляя о своей душе и прислушиваясь к ней. "В бога, что ли, начать верить? -- думал Фирсов, шагая по влажной гальке и вдыхая свежий запах моря. -- Нельзя же без идеала, без веры, на одних лишь мелких принципах, которые и принципами не назовешь, а так -- житейские правила. "Взял в долг -- перезайми, но отдай в срок", "Не плюй в колодец", "Не рой другому яму", "Не пей на работе"..."
   Иногда он заходил в церковь, покупал, стесняясь, три свечки и ставил их: Христу, Божьей матери и приглянувшемуся ему святому. Стоял в уголочке, слушал пение хора, и что-то возвышенное и удивительно приятное пронзало его. Он не смог бы объяснить это словами. Сам факт, что он нашел время, переборол стеснение и зашел в церковь, стоит на виду у пожилых людей и признает свою зависимость от высших сил, которые знают его, Игоря Фирсова, от пяток до макушки, со всеми его сомнениями, колебаниями, светлыми порывами и необузданностью плоти, знают все его помыслы и дела, знают все добро и зло, содержащееся в нем, и верят, что добра в нем больше, верят, что он хороший в общем-то парень, но не всегда умеет совладать с собой, и корит себя после дурного поступка, и мучится, оставаясь один, и хочет жить ясно и просто, не делая никому плохого, но это ему не удается, -- сам факт, что кто-то думает о нем и понимает его, наполнял душу тихой радостью и покоем. Его немного пугали старушки -- все в черном, согбенные, неистово молившиеся на коленях и стукавшиеся лбами об пол, -- он словно заранее причислялся к их компании, но он старался не смотреть в их сторону и не замечать их взглядов. Не крещенный в детстве и выросший в семье, где о Боге и вере никогда не вспоминали, Игорь смущался перекреститься перед иконой или при входе в церковь и думал при этом, что Бог, если он есть, -- а он, пожалуй, есть -- поймет его затруднения и простит: суть не в том, чтобы стукаться лбом об пол, а в том, чтобы чувствовать Бога, верить в него...
   Игорь шел вдоль берега, поглядывал на парящих вблизи чаек и думал о том, что не знает, как жить правильно, и никто из его знакомых не знает... И вспоминал, как доказывал недавно еще в меру пьяной компании, что все собравшиеся за столом -- простые советские идиоты, некоторые -- и он в их числе -- идиоты с высшим образованием. "Мы не знаем, зачем живем, и не знаем, как жить! -- горячился Игорь. -- И самое поразительное, что и знать не хотим! Есть выпивка -- и нет проблем! Мы не знаем истории, не знаем мировой культуры... ничего не знаем! Простые советские идиоты. Маяки пятилетки. Ударники коммунистического труда. Народные дружинники. Кто еще?.. Эти... -- он пощелкал пальцами. -- Авангард мирового пролетариата! Творцы светлого будущего!" Компания не хотела признавать своего идиотизма, и Игорь, устав приводить случайные примеры, махнул рукой: "Давайте лучше выпьем! За Маркса-Энгельса-Ленина, которые, как известно, учились только на пятерки с плюсом и обрекли нас на прекрасное будущее! За коммунизм к восьмидесятому году!" Милка, сидевшая напротив, поправила очки и сказала серьезно: "Осел, осознавший себя ослом, -- уже философ..." Игорь выпил, обошел стол и влепил Милке вкусный поцелуй в румяную щеку: "Умница! А я все время думал, за что я тебя люблю? Молодец!" -- "Игорек, а я думала, ты любишь меня за что-нибудь совсем другое", -- сказала ему вслед Милка и тоже выпила.
   Весь вечер он танцевал только с ней, сидел на диване тесно, плел какую-то ерунду о роли прессы, Милка крутила головой, не соглашаясь, и компания с улыбками и перемигиваниями стала разбредаться. Господи, да Милка -- свой в доску парень, какие с ней могут быть амуры!
   Когда они неожиданно остались вдвоем, Милка вытащила из-за шторы припрятанную бутылку венгерского рислинга и закрыла на защелку дверь. "Гулять так гулять! -- сказала она. -- Открывай!" -- "Подожди". -- Игорь понес на кухню грязные тарелки. Когда он вернулся, Милка в свете торшера лежала на диване и, запустив руки под юбку, стягивала с себя колготки.
   -- Ну где ты ходишь! -- сказала она игриво и кинула что-то на стул. -- Девушки разделись и просят...
   Игорь подошел к столу, взял штопор и стал открывать бутылку.
   -- Ну! -- Милка капризно забарабанила пятками по дивану. -- Сначала иди сюда... -- она уже потянулась рукой к кисточке торшера.
   -- Одевайся, Мила, -- не оборачиваясь сказал Игорь. -- И двигай домой. Дочка ждет...
   -- Что?..
   Игорь молча налил в два бокала и отошел со своим к окну. Отдернул слегка штору.
   -- Ну ладно, мать твою... Я тебе этого не забуду.
   Игорь слышал, как она в бешенстве шлепает босыми ногами к столу, натягивает, вскинув юбку, белье, вжикает молнией сапог, видел в стекле ее мечущееся по комнате отражение -- она искала сумку -- и знал, что через полчаса будет жалеть об ее уходе.
   -- Импотент несчастный! -- Милка взялась за ручку двери. -- Не хрен было прижиматься, если не можешь! Я думала, ты мужик! Сопля! Идиот!.. -- Она сорвала с вешалки дубленку и застучала каблуками по коридору. Грохнула дверь. Игорь допил свой бокал, закрыл входную дверь на крюк и вымыл посуду.
   Может быть, и идиот.
   Глухо рокотала зеленоватая вода залива. Чернел купол кронштадтского собора у горизонта. По песку ходили чайки и с его приближением дружно взмывали в серый воздух, кричали лениво и недовольно.
   Он готовился тогда к кандидатскому экзамену по языку и носил с собой стопку бумажных карточек, перетянутых резинкой: английское слово -- на обороте перевод. В удачные дни, когда в трамвае выпадало место у окна, удавалось запомнить слов двадцать. Дел на кафедре все прибавлялось, и он ценил редкие побеги -- озябшей электричкой -- к заливу: мокрая дорожка в осеннем лесу, заколоченные фанерой ларьки и дачи; сложенные в штабеля пляжные скамейки, хруст тростника под ногами, безлюдье. Игорь брел меж перевернутых лодок, всходил на вылизанные хлестким ветром дюны, щурился в сизую даль, где небо смыкалось с водой, и вразумлял себя тем, что лёт времени незаметен, годы бегут -- или он в них вбегает? -- другой жизни ждать бессмысленно, никто ее не даст, он уже живет, и надо взяться за себя самым серьезным образом...
   Он вспоминал, как совсем недавно ему казалось: стоит кончить школу, поступить в институт, и начнется жизнь совершенно другая -- интересная, наполненная недоступными пока делами и мыслями, в нем самом, как по взмаху волшебной палочки, произойдет что-то значительное и чудесное. Но канули институтские годы, особых перемен не обнаружив, -- он поставил на цифру "25" -- в ней ожидалась некоторая краеугольность, от нее веяло безобманной взрослостью -- "двадцать пять лет!". Справили "четвертак", он пробормотал с улыбкой: "Да-а, годы жмут. Есть над чем задуматься..." -- и на следующий день стало казаться: нет, по-настоящему взрослый человек -- это лет 26-27, до этого возраста -- все чепуха, молодость и забавы. Игорь догадывался, что, назначая себе некие даты, с которых следует резко изменить свое бытие, а вместе с ним и сознание, он занимается искуснейшим самообманом, и позднее, листая после крутого штопора томик Толстого -- трещала башка, и вилась бесовская мыслишка: "А не загнать ли старика? Больно нудно пишет..." -- он нашел подтверждение своим догадкам. Из статей, резанувших глаз чудными названиями -- "Учение Господа, преподанное народам двенадцатью апостолами" и "Христианское учение", он узнал, что подобные ожидания и обещания самому себе начать новую жизнь были известны без малого за две тысячи лет до его рождения и назывались соблазном приготовления. Присев к липкому столу, он прочитал:
   "243. Первый и самый обычный соблазн, который захватывает человека, есть соблазн личный, соблазн приготовления к жизни вместо самой жизни. Если человек не сам придумает себе это оправдание грехам, то он всегда найдет это оправдание, уже вперед придуманное людьми, жившими прежде него.
   244. Теперь мне можно на время отступить от того, что должно и чего требует моя духовная природа, потому что я не готов, -- говорит себе человек. -- А вот я приготовлюсь, наступит время, и тогда я начну жить уже вполне сообразно со своей совестью.
   245. Ложь этого соблазна состоит в том, что человек отступает от жизни в настоящем, одной действительной жизни, и переносит ее в будущее, тогда как будущее не принадлежит человеку"...
   Текст был отпечатан с ятями, и на пожелтевших страницах виднелись карандашные отметки. Игорь закурил, придвинул пепельницу и перевернул страницу:
   "Ложь этого соблазна отличается тем, что если человек предвидит завтрашний день, то он должен предвидеть и послезавтрашний и после, после..." "Вред же этого соблазна в том, что человек, подпавший ему, не живет не только истинной, но даже и временной жизнью в настоящем и переносит свою жизнь в будущее, которое никогда не приходит..."
   "249. Для того, чтобы не подпасть этому соблазну, человек должен понимать и помнить, что готовиться некогда, что он должен жить лучшим образом сейчас, такой, какой он есть..."
   Игорь докурил, закрыл книгу и принялся копаться в книжных завалах дальше.
   В скупку в тот день уехали Роже Мартен дю Гар и Константин Федин.
   Толстого Игорь положил на торшерный столик и стал почитывать на ночь, быстро привыкнув к старинному шрифту.
   Ах, Ким Геннадьевич, Ким Геннадьевич, загадочный вы человек... Где вы сейчас и что с вами?..
   Книга оказалась на редкость интересной.
 
   Иногда на Игоря словно находила блажь: все пили, он не пил. Жарил мясо, выносил пепельницу, слушал рассказы, смеялся, если было смешно, рассказывал сам, но рюмка его стояла не пригубленной: "Не хочу!" -- "Подшился, -- перемигивались за столом, -- или ампулу проглотил..." И были удивлены немало, узнав, что на следующий день Игорь в одиночку убрал целую батарею сухого вина и до двух часов ночи слушал "Болеро" Равеля. Когда к нему постучался Гена, заметивший в окнах свет, мрачно-пьяный Игорь допивал последнюю бутылку, а из стереоколонок мощно нарастали раскатистые звуки малого барабана, приближаясь к заключительному форте. Фирсов угостил Гену остатками вина, но пить с ним дальше отказался и выпроводил гостя, сославшись на то, что ему еще надо учить английский. И вновь поставил своих заунывных барабанщиков, под которых ни петь, ни плясать невозможно. Гена ушел в недоумении.