Теперь, когда мы встречаемся, мы испытываем бурную радость, приступ
сердечности и тоски о прошлом, повторяем одни и те же слова о воображаемых
воспоминаниях детства и былой дружбе, а дальше уже не знаем, о чем говорить.
Любовь к Уэльсу, прочные кельтские привязанности кончились с жизнью его
отца. Иренео преспокойно стал аргентинцем, и ко всем иностранцам относится с
равным равнодушием и пренебрежением. Даже внешность у него типично
аргентинская (многие считают его южноамериканцем) : красивый малый,
стройный, тонкокостный, с черными волосами - тщательно приглаженными,
блестящими - и острым взглядом.
Увидев меня, он как будто взволновался (никогда я не видел его
взволнованным; даже в ночь смерти отца). Заговорил он ясно и четко, как бы
стараясь, чтобы его хорошо слышали люди, игравшие в домино: - Дай руку. В
этот час испытаний ты показал себя настоящим и единственным другом.
Это представилось мне несколько чрезмерной благодарностью за мой
приход. Моррис продолжал: - Нам есть о чем поговорить, но, сам понимаешь, в
таких обстоятельствах, - он мрачно посмотрел на тех двоих, - я предпочитаю
молчать. Через несколько дней я буду дома; тогда с удовольствием приму тебя.
Я счел эти слова прощанием. Но Моррис попросил, чтобы я, "если не
тороплюсь", остался еще на минутку.
- Чуть не забыл, - продолжал он. - Спасибо за книги. Я что-то
пробормотал в ответ. Понятия не имел,
за какие книги он благодарит меня. Случалось мне совершать ошибки, но
только не посылать книги Иренео.
Он заговорил об авиационных катастрофах; опроверг мнение, будто
существуют местности - Паломар в Буэнос-Айресе, Долина царей в Египте, -
которые излучают токи, способные вызвать несчастный случай.
Слова "Долина царей" в его устах показались мне невероятными. Я
спросил, откуда он о ней знает.
- Все это теории священника Моро, - возразил Моррис. - Другие говорят,
что нам не хватает дисциплины. Она противоречит характеру нашего народа,
если ты понимаешь меня. Гордость креольского авиатора это и самолеты и люди.
Вспомни только подвиги Миры на "Ласточке", прикрученную проволокой
консервную банку...
Я спросил Морриса о состоянии здоровья, спросил, его лечат. Теперь уже
во весь голос заговорил я чтобы меня слышали эти, играющие в домино: - Не
соглашайся на инъекции. Никаких инъекций. Не отравляй себе кровь. Принимай
депуратум, а потом арнику 10 000. У тебя типичный случай для приема арники.
Не забудь: дозы микроскопические.
Я ушел с чувством, что одержал небольшую победу Пробежали три дня. Дома
ничего не изменилось. Теперь, по прошествии времени, мне, пожалуй, кажется,
что племянница стала более исполнительна, чем когда-либо, и менее сердечна.
Как обычно, два четверга подряд мы ходили в кино; но когда в третий четверг
я заглянул к ней в комнату, ее там не оказалось. Она ушла, она забыла, что
сегодня вечером мы идем в кино!
Потом я получил весточку от Морриса. Он сообщал, что уже дома, и просил
как-нибудь навестить его.
Принял он меня в кабинете. Должен сказать без околичностей: Моррис
оправился после болезни. Есть натуры, обладающие таким несокрушимым
здоровьем, что даже самые страшные яды, изобретенные аллопатией, им не
вредят.
Когда я вошел в комнату, мне показалось, будто время повернуло вспять;
я чуть ли не удивился, не увидев старого Морриса (умершего десять лет
назад), изящного, благодушного, с удовольствием вкушающего чашечку мате.
Ничто не изменилось. Те же книги стояли в библиотечных шкафах; те же бюсты
Ллойд Джорджа и Уильяма Морриса, наблюдавшие мою беспечальную праздную
юность, наблюдали за мной и сейчас; на стене висела страшная картина,
терзавшая меня в мои первые бессонные ночи: смерть Грифитта ап Риса,
известного как "светоч, и мощь, и отрада мужей Юга". Я поторопился сразу
начать интересовавший Морриса разговор. Он сказал, что должен лишь добавить
некоторые подробности ко всему изложенному в его письме. Я не знал, что и
ответить; никакого письма от Иренео я не получал. Решившись, я попросил
рассказать, если ему не трудно все с самого начала.
И тут Иренео Моррис поведал мне свою таинственную историю.
До 23 июня он был летчиком-испытателем военных самолетов. Первое время
выполнял эти обязанности на военном заводе в Кордове; потом добился перевода
на авиабазу Паломар.
Он дал мне честное слово, что как испытатель был человеком известным.
Он осуществил больше испытательных полетов, чем любой летчик Америки (Южной
и Центральной). Выносливость у него из ряда вон выходящая.
И столько раз он повторял эти испытательные полеты, что в конце концов
автоматически проделывал одно и то же.
Вытащив из кармана записную книжку, он начертил на чистом листке
множество зигзагообразных линий; тщательно обозначил цифры (расстояния,
высоту, градусы углов); потом вырвал листок и преподнес мне. Я поспешил
поблагодарить. Моррис объявил, что теперь я обладаю "классической схемой его
испытаний".
В середине июня ему сообщили, что на днях предстоит испытание нового
одноместного истребителя, "Брегет-309". Речь шла о машине, сконструированной
на основе французского патента двухлетней или трехлетней давности, и
испытание будет секретным. Моррис отправился домой, взял записную книжку -
"так же, как сегодня", - начертил схему - "ту, что сейчас у тебя в кармане".
Затем принялся усложнять ее; затем - "в этом самом кабинете, где мы с тобой
дружески беседуем" - продумал все добавления к первоначальной схеме и
закрепил их в памяти.
День 23 июня - начало увлекательного и зловещего приключения - выдался
хмурый, дождливый. Когда Моррис приехал на аэродром, машина еще была в
ангаре. Пришлось ждать, пока ее выкатят. Пилот стал прохаживаться, чтобы не
озябнуть, но только промочил ноги. Наконец появился "Брегет". Это был
обыкновенный моноплан, "ничего потустороннего, уверяю тебя". Моррис бегло
осмотрел самолет. Тут он взглянул мне прямо в глаза и шепотом добавил:
сиденье было узкое, очень неудобное. Как он помнил, стрелка топливо-мера
показывала, что баки заполнены, а на крыльях "Брегета" не было никаких
опознавательных знаков. Рассказал еще, что приветственно помахал рукой, и
почему-то движение это показалось ему неуместным. Самолет пробежал
каких-нибудь пятьсот метров, оторвался от земли и начал выполнять "новую
схему испытания".
Моррис считался самым выносливым испытателем Республики. Редкая
физическая выносливость, заверял он меня. Он хочет рассказать мне чистую
правду. Хотя это совершенно невероятно, но у него вдруг потемнело в глазах.
Тут Моррис воодушевился; он говорил не умолкая. Я же позабыл о тщательно
причесанном "дружке", сидевшем против меня, и только следил за рассказом:
едва он начал применять новые методы, как у него потемнело в глазах; он
услыхал собственные слова: "стыд какой, я теряю сознание"; погрузился в
какую-то огромную темную массу (возможно, в тучу), потом перед ним возникло
мимолетное радостное видение, словно видение лучезарного рая... Он едва
успел выровнять самолет перед самой посадкой.
Моррис пришел в себя. Все тело у него болело, он лежал на белой койке в
высокой комнате с белесыми голыми стенами. Жужжал шмель; на какое-то время
ему показалось, будто он отдыхает днем, в лагере. Потом узнал, что ранен;
что его задержали; что он находится в Военном госпитале. Все это его не
удивило, он не сразу вспомнил об аварии. А когда вспомнил, вот тут-то он
удивился по-настоящему; понять не мог, как это он потерял сознание. Однако
он потерял его не один-единственный раз... Об этом я расскажу потом.
Рядом с ним сидела женщина. Он посмотрел на нее. Это была сиделка.
Наставительно и придирчиво он заговорил о женщинах вообще. Это было
неприятно. Он сказал, что всегда существует тип женщины или даже
одна-единственная определенная женщина для того скота, что таится внутри
каждого мужчины; и добавил, правда не очень ясно, что встретить такую
женщину было бы несчастьем, потому что мужчина почувствует ее решающее
влияние на свою судьбу, станет обращаться с ней боязливо и неловко, обрекая
себя в будущем на тревоги и постоянное отчаяние. Он уверял, что для
"настоящего" мужчины между остальными женщинами нет особой разницы и они ему
не опасны. Я спросил, соответствовала ли сиделка его типу. Моррис ответил,
что нет, и объяснил: она женщина матерински мягкая, но довольно красивая.
Потом продолжил рассказ. Вошло несколько офицеров (он назвал их чины).
Солдат принес стол и стул; вышел и вернулся с пишущей машинкой. Потом уселся
перед машинкой и застучал на ней при общем молчании. Когда солдат
остановился, офицер спросил Морриса: - Ваше имя?
Вопрос не удивил его. "Чистая формальность", - подумал он. Назвал свое
имя и почуял первый признак страшного заговора, который непонятным образом
опутывал его. Все офицеры расхохотались. Никогда он не предполагал, что его
имя может быть смешным. Он вспылил. Другой офицер заметил: - Могли придумать
что-нибудь более правдоподобное, - и приказал солдату с машинкой: - Пишите,
пишите.
- Национальность? - Аргентинец, - заявил он твердо.
- На военной службе состоите?
Он иронически улыбнулся: - Авария произошла со мной, а пострадали,
кажется, вы.
Они посмеялись (между собой, как будто Морриса тут и не было).
Он снова заговорил: - Я состою на военной службе в чине капитана,
седьмой полк, девятая эскадрилья.
- А база в Монтевидео? - с издевкой спросил один из офицеров. - В
Паломаре, - ответил Моррис.
Он назвал свой домашний адрес: улица Боливара, 971 Офицеры ушли. На
следующий день вернулись вместе с какими-то новыми. Когда он понял, что они
сомневаются или делают вид, будто сомневаются в его национальности, ему
захотелось вскочить с койки и отколотить их. Боль в ране и мягкое
противодействие сиделки остановили его. Офицеры пришли на другой день и еще
раз, наутро. Стояла изнуряющая жара; все тело у него болело; он признался
мне, что готов был дать любые показания, лишь бы его оставили в покое. Что
они задумали? Почему не знают, кто он такой? Почему оскорбляют его, почему
делают вид, будто он не аргентинец? Он был растерян и взбешен. Как-то ночью
сиделка взяла его за руку и сказала, что он не очень умело оправдывается. Он
ответил, что оправдываться ему не в чем. Ночь он провел без сна, то впадая в
ярость, то решая обдумать положение с полным спокойствием, то снова гневно
отказываясь "вступать в эту нелепую игру". Наутро он хотел попросить у
сиделки прощения за свою грубость; он понял, что намерения у нее были
добрые, "и она очень недурна, понимаешь?"; но поскольку просить прощения он
не умеет, то сердито спросил у нее, что она ему посоветует. Сиделка
посоветовала заявить, что он хочет дать показания ответственному лицу. Когда
пришли офицеры, он сказал, что он друг лейтенанта Крамера и лейтенанта
Виеры, капитана Фаверио, полковников Маргариде и Наварро.
В пять часов вместе с офицерами явился его ближайший друг, лейтенант
Крамер. Моррис смущенно сказал что "после потрясения человек становится
другим" и что при виде Крамера он почувствовал на глазах слезы. Признался,
что поднялся на койке и раскрыл объятия, едва тот вошел. И крикнул ему: - Ко
мне, брат мой!
Крамер остановился и невозмутимо взглянул на него. Офицер спросил: -
Лейтенант Крамер, знаете ли вы этого человека?
В тоне было какое-то коварство. Моррис ждал - ждал, что лейтенант
Крамер, не выдержав, сердечно откликнется на его призыв и объяснит свое
участие в этой глупой шутке... Крамер ответил с излишним жаром, словно
боялся, что ему не поверят: - Никогда его не видел. Даю слово, никогда не
видел его.
Ему сразу поверили, и возникшее на несколько секунд напряжение
разрядилось. Все вышли. Моррис услыхал смех офицеров, искренний смех Крамера
и чей-то голос: "Меня это не удивило, поверьте, ничуть не удивило. Ну и
наглость!"
С Виерой и Маргариде в основном повторилось то же самое. Но его
прорвало. Книга - одна из тех книг, что я ему послал, - лежала под одеялом,
на расстоянии руки, и он запустил ее Виере в лицо, когда тот притворился,
будто они не знакомы. Моррис описал это подробнейшим образом, но я поверил
ему не до конца. Поясню: я ничуть не сомневался ни в его ярости, ни в
прославленной быстроте реакции. Офицеры решили, что незачем вызывать
Фаверио, который был в Мендосе. Тут Морриса осенило; он подумал, что если
удалось угрозами толкнуть на предательство молодежь, то ничего у них не
выйдет с генералом Уэтом, старым другом его семьи, который всегда относился
к нему как отец или, вернее, как строгий, справедливый опекун.
Ему сухо ответили, что в аргентинской армии нет и никогда не было
генерала с такой странной фамилией.
Моррис не испытывал страха. Возможно, если бы он почувствовал страх, он
защищался бы лучше. К счастью, его интересовали женщины, "а вы знаете, как
они любят преувеличивать опасность, как всего боятся". Однажды сиделка опять
взяла его за руку и попыталась убедить, что ему грозит опасность; тогда
Моррис посмотрел ей прямо в глаза и спросил, в чем смысл этого сговора
против него. Сиделка повторила то, что ей удалось услышать: его утверждения,
что 23 июня он проводил в Паломаре испытание "Брегета", - ложь; в Паломаре в
этот день никаких испытаний не было. "Брегет" был недавно принятым в
аргентинской армии типом самолета, но названный им номер не соответствует ни
одному самолету аргентинских воздушных сил. "Меня что же, считают шпионом?"
- спросил он, сам себе не веря. И почувствовал, как снова закипает в нем
гнев. Сиделка робко ответила: "Полагают, что вы прилетели из какой-нибудь
братской страны". Моррис, как истый аргентинец, поклялся ей, что он
аргентинец, что он не шпион; она как будто была тронута и продолжала так же
робко: "Форма совсем как наша; но установлено, что швы другие. - И добавила:
- Непростительная оплошность". Моррис понял, что и она ему не верит. Он
просто задохнулся и, пытаясь скрыть свою ярость, обнял ее и поцеловал в
губы.
Через несколько дней сиделка сказала ему: "Выяснилось, что ты дал
неправильный адрес". Моррис напрасно спорил; женщина знала точно: в том доме
живет сеньор Карлос Гримальди. Моррис ощутил не то какое-то неясное
воспоминание, не то, напротив, потерю памяти. Имя это, казалось, мелькало
где-то в далеком прошлом; но уловить, с чем оно связано, не удавалось.
Сиделка растолковала ему, что люди, занимавшиеся его делом, разделились
на две партии: одни считали, что он иностранец, другие считали его
аргентинцем. Яснее говоря, одни хотели выслать его; другие - расстрелять.
- Настаивая на том, что ты аргентинец, - сказала женщина, - ты
помогаешь тем, кто требует твоей смерти...
Моррис признался ей, что впервые почувствовал у себя на родине
"беззащитность, какую чувствуют люди на чужбине". Но он по-прежнему ничего
не боялся.
Женщина так рыдала, что в конце концов он согласился исполнить ее
просьбу. "Можешь считать это смешным, но мне хотелось доставить ей
удовольствие". Она просила его "признаться", что он не аргентинец. "Это был
ужасный удар, меня словно ледяной водой окатили. Я пообещал, ей в угоду,
ничуть не собираясь выполнить свое обещание". Он заговорил о возможных
препятствиях: - Допустим, я скажу, что я из такой-то страны. На следующий же
день из этой страны ответят, что мои показания - ложь.
- Неважно, - уверяла сиделка. - Ни одна страна не признается, что она
засылает шпионов. Но если ты дашь такие показания, а я пущу в ход некоторые
влиятельные связи, то сторонники высылки могут одержать верх. Не было бы
только слишком поздно.
На следующий день пришел офицер взять у него показания. Они были
наедине; офицер сказал: - Дело уже решено. Через неделю подпишут смертный
приговор.
Моррис объяснил мне: - Как видишь, терять мне было нечего...
Тогда он сказал офицеру, "чтобы посмотреть, что из этого получится": -
Признаю себя уругвайцем.
Вечером сиделка призналась Моррису, что все это было хитростью; она
боялась, что он не выполнит обещанного; офицер этот был другом, и ему
поручили добиться нужных показаний. Моррис коротко заметил: - Будь это
другая женщина, я бы избил ее!
Его показания запоздали, положение осложнилось. По словам сиделки,
оставалась единственная надежда на некоего сеньора; она с ним знакома, но
имя его открыть не может. Сеньор этот хочет с ним увидеться, прежде чем
выступить в его защиту.
- Она сказала откровенно, - сообщил мне Моррис, - что пыталась
отклонить встречу. Боялась, как бы я не произвел дурное впечатление. Но
сеньор желал меня видеть, и на него была единственная наша надежда. Она
посоветовала мне быть сговорчивее.
- В госпиталь сеньор не придет, - сказала сиделка.
- Что ж, тогда делать нечего, - с облегчением ответил Моррис.
Сиделка продолжала: - В первую же ночь, когда на часах будут стоять
надежные люди, отправишься к нему на свидание. Ты уже здоров; пойдешь один.
Она сняла с пальца кольцо и протянула ему.
"Я надел его на мизинец. В оправе был не то камень, не то стекло, не то
бриллиант с изображением лошадиной головы в глубине. Я должен был повернуть
кольцо камнем внутрь, и часовые дадут мне уйти и вернуться, притворившись,
что ничего не видят".
Сиделка дала ему точные наставления. Он выйдет ночью, в половине
первого, и должен вернуться не позже четверти четвертого. На клочке бумаги
она написала адрес сеньора.
- Бумага у тебя? - спросил я.
- Да, думаю, да, - отвечал он и, пошарив в бумажнике, неохотно протянул
ее мне.
Это был голубой листок; адрес - Маркеса, 6890 - написан твердым женским
почерком (сестры из монастыря Сердца Христова, с неожиданной
осведомленностью заявил Моррис.)
- Как зовут сиделку? - спросил я просто из любопытства.
Моррис как будто смутился. Потом наконец сказал: - Ее звали Идибаль.
Сам не знаю, имя это или прозвище.
Он продолжал свой рассказ. Пришла ночь, назначенная для выхода из
госпиталя. Идибаль не появлялась. Он не знал, что делать. В половине первого
решился выйти.
Ему подумалось, что нет надобности показывать кольцо часовому,
стоявшему у дверей палаты. Но тот поднял штык. Моррис показал кольцо и
свободно прошел. Он прижался к двери: вдали, в глубине коридора, он заметил
капрала. Потом, следуя наставлениям Идибаль, спустился по служебной лестнице
и увидел входную дверь. Показал кольцо и вышел.
Он взял такси; дал адрес, указанный в записке. Они ехали более
получаса; обогнули по улице Хуана Б. Хусто-и-Гаона мастерские Западной
железной дороги и по длинной аллее продолжали путь до самой окраины города.
Миновав пять или шесть кварталов, они остановились перед церковью; белея в
темноте ночи, она возносила свои колонны и купола над окрестными низенькими
домишками.
Моррис подумал, что произошла ошибка; сверил номер по записке: то был
номер церкви.
- Ты должен был ждать снаружи или внутри?
Об этом не говорилось; он вошел. Никого не видно. Я спросил Морриса,
какова была эта церковь. Такая, как все, ответил он. Потом уже я узнал, что
некоторое время он стоял перед бассейном с рыбками, куда падали три водяные
струи.
К нему вышел священник "из тех, кто одевается в обычное платье, как
члены Армии спасения", и спросил, кого он ищет. Моррис сказал: никого.
Священник ушел; потом снова появился. Так повторилось три или четыре раза.
Морриса удивило любопытство этого человека, и он уже готов был потребовать
объяснения, когда тот сам к нему обратился, спросив, есть ли у него "кольцо
содружества".
- Кольцо чего?.. - спросил Моррис. И объяснил мне: "Сам понимаешь, как
мне могло прийти на ум, что он спрашивает о кольце Идибаль?"
Священник внимательно посмотрел на его руки и приказал: - Покажите это
кольцо.
Моррис хотел воспротивиться; потом показал кольцо.
Священник повел его в ризницу и попросил изложить суть дела. Выслушал
рассказ, не возражая. Моррис пояснил: "Как более или менее ловкую выдумку; я
стал уверять, что не собираюсь обманывать его, что он услышал чистую правду,
мою исповедь". Убедившись, что Моррис больше ничего говорить не будет,
священник рассердился и закончил беседу. Сказал, что постарается что-нибудь
сделать.
Выйдя из церкви, Моррис стал искать улицу Ривадавии. Он остановился
перед двумя башнями, похожими на вход в замок или старинный город; на деле
это был вход в пустоту, теряющуюся в бесконечном мраке. Ему чудилось, будто
его окружает какой-то зловещий, сверхъестественный Буэнос-Айрес. Он прошел
несколько кварталов; устал, добрался до Ривадавии, взял такси и назвал свой
адрес: улица Боливара, 971.
Он отпустил такси на углу улиц Независимости и Боливара; подошел к
двери дома. Еще не было двух. Времени оставалось достаточно.
Он хотел вставить ключ в замок; ничего не получилось. Нажал кнопку
звонка. Никто не открывал; пробежали десять минут. Он возмутился тем, что
служанка, воспользовавшись его отсутствием - его бедой, - ночует не дома.
Изо всей силы нажал звонок. Услыхал доносившийся как будто очень издалека
шум; потом уловил приближавшийся ритмичный стук шагов - один громкий, другой
приглушенный. Появилась мужская фигура, в полумраке казавшаяся огромной.
Моррис опустил поля шляпы и отступил в темный угол подъезда. Он сразу узнал
этого взбешенного, сонного человека и подумал, уж не спит ли он сам. Да, да,
хромой Гримальди, Карлос Гримальди. Теперь он вспомнил это имя. Теперь, как
ни невероятно, он стоял перед жильцом, занимавшим дом, когда его купил отец
Морриса, более пятнадцати лет назад. Гримальди грубо спросил: - Чего надо?
Моррис вспомнил, на какие только хитрости не пускался этот человек,
упорно не желая уезжать из дома, вспомнил бессильное негодование отца,
который то грозился, что "вывезет его на свалку", то осыпал подарками, лишь
бы тот убрался с глаз.
- Дома сеньорита Кармен Соарес? - спросил Моррис, "чтобы выиграть
время".
Гримальди выругался, захлопнул дверь, погасил свет. В темноте Моррис
услышал, как удаляются неровные шаги; потом, дребезжа стеклами, гремя
колесами, проехал трамвай, потом наступила тишина. Моррис с облегчением
подумал: "Не узнал он меня". Но тут же испытал стыд, удивление, негодование.
Ему хотелось вышибить ногой дверь, выгнать этого наглеца. Словно пьяный, он
заорал во все горло: "Да я в полицию заявлю!" И вдруг, забыв о Гримальди,
задумался, что, собственно, означает эта враждебность, какую один за другим
проявили к нему все его товарищи. Он решил посоветоваться со мной.
Если застанет меня дома, то еще успеет рассказать обо всем, что
произошло. Он остановил такси и велел везти его в проезд Оуэна. Шофер о
таком никогда не слышал. Моррис сердито спросил, чему только их учат. Он был
зол на всех: на полицию, которая позволяет, чтобы в наши дома врывались
всякие проходимцы; на иностранцев, которые портят нашу страну и не умеют
водить машину. Шофер предложил ему взять другое такси. Моррис велел ему
ехать по улице Велеса Сарсфильда и пересечь железнодорожные пути.
Тут их задержали шлагбаумы; по путям маневрировали бесконечно длинные
серые поезда. Моррис велел объехать станцию Сола по улице .Толл. Вышел на
углу улиц Австралии и Лусурьяги. Шофер потребовал, чтобы он заплатил, не
может он ждать его, нет здесь такого проезда. Моррис не ответил, он уверенно
зашагал по улице Лусурьяги на юг. Шофер ехал за ним, ругаясь на чем свет
стоит. Моррис подумал, что, попадись навстречу полицейский, оба они будут
ночевать в участке.
- Кроме того, - сказал я, - выяснилось бы, что ты сбежал из госпиталя.
У сиделки и всех, кто тебе помогал, были бы неприятности. - Это меня мало
беспокоило, - отмахнулся Моррис и продолжал рассказ.
Он прошел квартал - проезда не было. Прошел другой квартал, третий.
Шофер по-прежнему ругался; не так громко, но с еще большей издевкой. Моррис
зашагал обратно, свернул на Альварадо, дальше был парк Перейра, потом улица
Рочадале. Он пошел по Рочадале; в середине квартала, справа, дома должны
были расступиться и открыть проезд Оуэна. Моррис почувствовал, что сейчас
ему станет дурно: дома не расступались, он оказался на улице Австралии.
Высоко, на фоне ночных туч он увидел водонапорную башню, стоявшую на
Лусурьяги, - проезд Оуэна должен быть напротив, его не было. Моррис взглянул
на часы. Оставалось едва лишь двадцать минут.
Он пустился чуть не бегом. Но тут же увяз в глубокой, скользкой грязи
перед рядом одинаковых мрачных домишек, сам не понимая, где он. Хотел
вернуться к парку Перейра, не нашел его. Моррис боялся, как бы шофер не
понял, что он заблудился. Тут он увидел прохожего, спросил у него, где
проезд Оуэна. Человек жил в другом районе. Моррис в отчаянии двинулся
дальше. Показался другой прохожий. Моррис бросился к нему. Шофер выскочил из
машины и тоже подбежал. Моррис и шофер, крича во все горло, стали
добиваться, не знает ли прохожий, куда девался проезд Оуэна. Человек
перепугался, очевидно приняв их за грабителей. Он ответил, что никогда не
слышал о таком проезде, хотел еще что-то сказать, но Моррис грозно посмотрел
на него. Было уже четверть четвертого. Моррис велел шоферу везти его на угол
Касероса и Энтре-Риос.
У госпиталя стоял другой часовой. Моррис раза два прошелся перед
дверью, не смея войти. Наконец решился испытать судьбу: показал кольцо.
Часовой пропустил его.
Сиделка появилась только на следующий вечер.
Она сказала: - На сеньора из церкви ты произвел неблагоприятное
впечатление. Ему пришлось принять твой обман: всегда он порицает за это