рождается нами, - сердцем, и незачем искать ему причин - мы найдем только
предлог. Я хочу сказать, что Леде, по всей видимости, нечего было делать в
Женеве, кроме как гулять со мной целый день, очень солнечный, очень долгий и
очень счастливый. Мы любовались фонтаном, бьющим из озера, и рыбками в Роне;
обошли книжные магазины на Корратери и книжные магазины и лавки антикваров
на Гранд-Рю (я купил Леде стеклянное пресс-папье, внутри которого была
выложена из гранатов птица феникс), отдохнули в парке О-Вив и поужинали в
беарнском ресторане. Помню, еще в парке я предложил Леде пойти в
какой-нибудь отель. "Ты с ума сошел, - ответила она. - Для этого у нас есть
"Руаяль". Действительно, по возвращении в Эвиан она осталась у меня, и на
следующее утро мы завтракали на террасе. Леда предложила поехать в Лозанну;
я ответил, что готов отправиться хоть сейчас; тогда она очаровательно
улыбнулась и сказала: "Мы поедем последним вечерним пароходом. Жду тебя на
пристани в одиннадцать". Она поцеловала меня в лоб и упорхнула. Я решил не
поддаваться унынию, сколько бы пустых часов ни маячило впереди. Меня будет
вдохновлять память о недавнем счастье, и как-нибудь до одиннадцати я
дотерплю. Для начала я долго лежал в ванне, потом медленно одевался и
наконец спустился в парк. В вестибюле я натолкнулся на Бобби Уильярда. Ты
его знаешь? Нет? Ничего не потерял, потому что он кретин. Бобби затрещал как
сорока, разбранил Эвиан, назвав его второй могилой. "Первая - это Бат
{Курорт в Англии.}", - прохихикал он. Потом стал уверять, что "Руаяль"
совершенно пуст. "Здесь нет ни души, ни души", - повторял он. "Здесь Леда",
- отозвался я из тщеславия и потому, что нам приятно упоминать имя любимой
женщины. Лучше бы я этого не говорил. Бобби наклонился, дыша мне в лицо, и
воскликнул: "Знаешь, что мне сказали? Что она б... Готова на это с любым".
Кое-как я отделался от него и вошел в музыкальный зал, где никогда никого не
бывало. Долго сидел я там, приходя в себя. Трудно описать, как ранили меня
слова этого идиота. Наконец я собрался с духом и попросил у консьержа
проспекты лозаннских отелей. Прихватив с собой три-четыре, я вышел на
свежескошенную лужайку и бросился в обтянутое тканью кресло. Перед тем как
углубиться в чтение - я намеревался провести эти часы тихо и спокойно, - я
беззаботно огляделся по сторонам, засмотрелся на балкон Леды и вскоре
обнаружил в дверном стекле отражение моей приятельницы. Из полумрака комнаты
всплыло другое отражение; в стекле оба отражения соединились. "Леда целует
племянницу", - сказал я себе. Не знаю, сколько времени следил я за этими
фигурами, посмеиваясь над своим открытием, - благодаря интересному закону
оптики, наблюдателю, смотрящему под моим углом зрения, племянница казалась
одного роста с Ледой, пока не обнаружил совсем иное: Леда целовала мужчину.
Клянусь тебе, когда все увиденное дошло наконец до моего сознания, я ощутил
этот миг как границу между двумя мирами - привычным миром, в котором я был с
Ледой, и миром неведомым, достаточно неприятным, куда я вступал теперь
неизбежно и безвозвратно. В глазах у меня потемнело, я отбросил проспекты,
словно то были ядовитые твари. Любопытно: несмотря на ощущение хаоса, ум мой
работал быстро и четко. Прежде всего я направился к стойке портье и спросил,
где остановились миссис или мисс Браун-Сикуорд и приехавшая с ней девочка.
Мне ответили, что такие лица в отеле не проживают. Потом я попросил счет,
заплатил, поднялся в комнату. Там меня охватило настоящее отчаяние; собирая
вещи, я метался по номеру, наталкиваясь на стены, точно ослепшая летучая
мышь. В бешенстве выскочил я из этой несчастной комнаты и в автобусе,
принадлежащем отелю, отправился на пристань. До парохода оставался целый
час, и я принялся рассуждать. Я начал спрашивать себя (и спрашиваю до сих
пор), действительно ли Леда целовала мужчину. Меня подмывало остаться. Я
говорил себе: "А может, остаться - благоразумнее?" - и тут же возражал: "Это
не благоразумие, а трусость". Думаю, в глубине души я уже знал, что отныне
рядом с Ледой я буду чувствовать лишь тревогу и тоску; уверяю тебя - именно
оттого я и уехал (любая женщина скажет тебе, что меня толкало оскорбленное
самолюбие). На пароходике, пересекавшем озеро, я казался себе хозяином
собственной судьбы; но вдруг над головой пронеслись огромные белые птицы, и
на меня нахлынули дурные предчувствия. Все мы едем на пароходе неизвестно
куда, но мне нравится думать, что в те минуты мое положение было особенно
символично. Не спрашивай, где я остановился в Лозанне, - этого я не помню.
Помню лишь, что на протяжении этого странного, расплывчатого и бесконечного
дня я как зачарованный созерцал из окна своей комнаты противоположный берег.
Я мог бы нарисовать отель "Руаяль", так долго смотрел на него. Вечером
здание постепенно обозначилось рядами светящихся точек. Облокотившись на
стол у окна, я закрыл глаза, все еще представляя себе отель, и уснул.
Наверно, я был очень усталым, потому что наутро проснулся в том же
положении.
Должно быть, едва я закрыл глаза (подумай только: я сидел, уронив
голову на стол, напротив окна, выходящего на озеро, так что, открой я глаза
хоть на секунду, я увидел бы пожар), как отель "Руаяль" охватило пламя. В ту
ночь, конечно, никто не спал, кроме меня, у которого там, в отеле,
оставалась Леда.
Я бы сказал: некто, распоряжающийся моей жизнью с той минуты, когда я
ступил на палубу пароходика, усыпил меня. Наутро он же не дал мне взглянуть
в окно, увлек в глубь комнаты и, решив во что бы то ни стало увести меня от
Леды, закрутил в водовороте разных дел. Странно, не правда ли, что мне
удалось еще до завтрака соединиться с Лондоном. Я позвонил туда - все это
подстроила судьба - и сообщил, что возвращаюсь днем. Чтобы отрезать все пути
к отступлению, я хотел связать себя обязательствами, но оказалось, что я
связан крепче, чем предполагал. Мне сообщили, что этой ночью Коломбатти
выстрелил себе в голову и находится в больнице, при смерти. Я ответил:
"Возвращаюсь первым самолетом". Потом переговорил с портье и заказал билет.
В одиннадцать мне следовало быть в аэропорту. Я взглянул на часы. Половина
девятого. Я попросил подать завтрак; появилась швейцарка, очень молоденькая
и болтливая, она была настолько захвачена событием, что, даже не спросив,
знаю ли я о происшедшем, принялась трещать и трещать без остановки,
несколько раз повторив: "Все погибли". "Где?" - прервал я ее. Представляешь,
что я почувствовал, услышав: "При пожаре в отеле "Руаяль". Потом какой-то
промежуток времени выпал из моей памяти. Кажется, я глянул в окно; струйки
черного дыма, еще поднимавшиеся на том берегу, подтверждали самое худшее. Я
бы отправился в Эвиан первым пароходом, но лифтер заявил: "Жертв не было". Я
спросил у портье. Он, поддержанный лифтером и всеми служащими, утверждал то
же самое: "Жертв не было". Я все равно переехал бы озеро, чтобы поскорее
обнять Леду. После всего, что могло произойти, мне хотелось видеть ее,
коснуться ее. Пожар, ложные вести - это были знамения, ниспосланные мне,
дабы напомнить, что в жизни есть беды худшие, чем обман. Я уже начал было в
отчаянии оплакивать мертвую Деду; теперь, когда оказалось, что она жива,
упорствовать в оскорбленном самолюбии означало искушать судьбу.
Портье не отходил от меня, он похвалялся, что сумел-таки достать билет
на одиннадцатичасовой самолет, и, словно читая мои мысли, перескакивал на
другую тему и повторял: "В "Руаяле" не погиб ни один человек. Вы мне не
верите?" Со своей стороны, я подумал, что намерение обнять Леду вряд ли
осуществимо, если ее раздражит мое быстрое возвращение - может быть, она еще
не придумала, как скрывать одного от другого обоих своих любовников.
(Почему-то я пришел к выводу, что мой соперник - тот молодой человек с
кирпично-красными и дряблыми щеками.) Я говорил себе, что пока я возвращаюсь
в Эвиан, где я никому не нужен, Коломбатти - верный и надежный человек,
который в течение стольких лет вел мои дела и не разгибал спины, безвылазно
сидя в тесном кабинете с окном во двор, чтобы дать мне возможность
разъезжать по миру и жить в свое удовольствие, - умирает в лондонской
больнице без слова благодарности, без прощального пожатия дружеской руки,
брошенный всеми на свете.
Так судьба вновь увела меня от Леды. Я улетел одиннадцатичасовым
самолетом и прибыл вовремя, чтобы сказать Коломбатти слово благодарности.
Однако самоубийца ловко увернулся от прощального пожатия дружеской руки, ибо
в тот же час, быть может обратным рейсом моего самолета, сбежал на Ривьеру,
а точнее, как я подозреваю, в Монте-Карло. Говорят, он уехал с повязкой на
голове; но, что важнее, я, несомненно, давно уже жил в повязкой на глазах.
Ты не поверишь, но меня очень встревожило, как повлияет столь необдуманное
бегство на здоровье моего бывшего поверенного. Однако, даже ослепленный
глупостью, я не мог долго прятаться от правды. После обеда я узнал о беговых
лошадях, о пирах с икрой и о дорогих любовницах Коломбатти. Сев за стол в
его кабинете, я убедился, что он обокрал меня; можно сказать, в один
прекрасный вечер я оказался без гроша. Даже продав все, что у меня
оставалось, я не сумел бы оплатить долги.
В тот вечер я полностью забыл о Леде. Трудно описать, как действуют на
меня денежные затруднения. Быть может, оттого, что я не разбираюсь в делах,
они удручают меня и приводят в ужас. Я воспринял свое несчастье как
наказание, смутно ощущая, насколько я виноват, и отдался угрызениям совести.
Умри Леда в языках пламени, я не страдал бы сильнее; всю ночь я проворочался
в постели и заснул лишь под утро - наверное, перед самым появлением негра.
По всей видимости, он вошел абсолютно тихо, но какой-то шум все же был,
потому что я проснулся. Он сидел на стуле у кровати, одетый в смокинг, очень
чинный и очень черный. Пожалуй, больше всего меня встревожили его глаза,
такие круглые и блестящие. Я нажал кнопку звонка, но безрезультатно, ибо
верные слуги, узнав о положении дел, покинули дом, точно крысы, бегущие с
тонущего корабля.
Негр отнюдь не был призраком; он был человеком из плоти и крови и, сам
того не зная, составлял звено в цепи мелких обстоятельств, которые придают
неповторимый характер нашим судьбам; что бы там ни было, но одно несомненно:
мне его послало провидение. Он был дипломатом, точнее, атташе по вопросам
культуры при посольстве одной недавно возникшей африканской республики и
пришел, чтобы от имени своего правительства предложить мне пост директора их
музея; в его речи словно бы невзначай проскользнуло упоминание о фунтах,
которые они думают дать мне в качестве аванса, и хотя он произнес это между
прочим, я запомнил цифру, ибо более или менее в эту сумму оценивал свои
долги после продажи квартиры, двух домов и нескольких гектаров земли - всего
того, до чего не успели дотянуться руки Коломбатти. "Пост директора музея?"
- переспросил я. "Музея искусств, - ответил он и добавил, уточняя: - Музея
современного искусства". "А на кой мне это?" - спросил я. Не поняв
вульгарности моих слов, он ответил: "Мы приобрели картины, мы построили
здание - и я с гордостью могу заявить, что в нашей скромной столице самое
величественное здание - это храм искусств; теперь вы развесите, распределите
все, что у нас есть, но не сомневайтесь, настанет день, когда дело дойдет до
новых приобретений, и вот тут..." Сделав жест, примерно означавший "еще
успеется", я попросил его продолжать. "Как сказал наш президент, - вновь
заговорил дипломат, - мы - это мир будущего; время работает на Африку". Не
знаю, принадлежала ли последняя фраза президенту или ему самому. "Более
всего остального, - продолжал мой гость, - нам симпатична идея вкладывать
средства в завтрашний день"; он предсказал, что однажды, проснувшись поутру,
страна обнаружит, что эти произведения искусства - "быть может, довольно
уродливые, на взгляд невежды" - не уступают в цене золотым слиткам. "Мы
собрали больше Пикассо и Гриса, - утверждал он, - чем парижский Музей
современного искусства, больше чем вообще кто-либо на свете. А в довершение
всего, статуя Родины, стоящая перед музеем, - не сомневаюсь, что вам приятно
будет об этом узнать, - творение вашего славного соотечественника,
скульптора Мура". Он признал, что его предсказание может оказаться
ошибочным, но добавил: "Эту ошибку разделяют с нами не только сами художники
и известные торговцы картинами, но и все, кто разбирается в искусстве -
деловые люди, великосветские дамы, банкиры и промышленники! Быть может,
проснувшись, мы обнаружим не золото, а грубо подделанные банкноты, лишенные
всякой цены, дешевую мазню. Как порадуются тогда замшелые старики,
утратившие вместе с эластичностью мускулов гибкость ума, необходимую, чтобы
воспринимать новое искусство!" В конце тирады он не без достоинства заявил,
что предпочел бы - сам или вместе с президентом - пойти на дно вместе с
молодыми, чем всплыть, опираясь на помощь реакционеров, колонизаторов и
работорговцев.
Хотя реальность моего посетителя не оставляла сомнений, столь же
очевидно было, что он послан мне судьбой: ведь его предложение открывало
передо мной врата чистилища, где я мог бы искупать свои грехи; особенно
знаменательным представлялось мне совпадение обещанной суммы с суммой моих
долгов. Сознаюсь, именно последнее убедило меня, показалось настоящим
волшебством. "Ну хорошо, - сказал я. - И когда же мне выезжать?" "Когда
пожелаете, - отвечал он с широким жестом искушенного дипломата, как бы
предоставляя в мое распоряжение все время вселенной, пусть лишь на один миг.
- Сегодня среда? - продолжал он. - Если вам угодно, можно лететь субботним
рейсом - или вы предпочитаете завтрашний?" И я услышал свой ответ словно со
стороны, точно моим голосом говорил кто-то чужой: "До субботы я успею
сделать так мало, что на это мне вполне хватит и одного дня, если мы сейчас
же закончим разговор". Дипломат вручил мне чек, заявил, что завтра заедет за
мной в ноль часов - самолет вылетал в час двадцать, - дал несколько советов
относительно одежды, в том смысле, что самые теплые вещи в тропиках не
нужны, и простился.
Этим утром я посетил консула и адвоката; к последнему вернулся и после
обеда, чтобы подписать кое-какие бумаги, доверенность на продажу имущества и
оплату долгов. Я попросил его также продать с аукциона картины, мебель и
все, что оставалось в квартире, а вырученную от продажи сумму считать своим
гонораром. В квартире осталось почти все, я взял с собой один лишь чемодан,
уложив в него кое-что из одежды и единственную имевшуюся у меня фотографию
Леды. Сейчас я схожу в свою конуру и покажу ее тебе. Ты убедишься, что я не
преувеличивал, Леда действительно хороша; жаль только, она на втором плане и
немного смазана; впереди и особенно отчетливо на снимке вышла кошка.
Вот так, не дав себе времени на раздумья, я вошел в самолет, сел,
принял таблетку от головокружения и крепко заснул; проснулся я уже в
аэропорту. Там меня встречали местные власти с музыкой; затем мы все вместе
поехали к президенту, чтобы поднять там бокал во имя процветания республики,
а после того возложить венок на могилу Отца Отечества; наконец меня привезли
в музей и оставили одного. Там я очнулся, там начались мои горести.
Вид этих картин и статуй обращает человека к мыслям о себе самом, и я
постепенно понял, где я, что сделал, что оставил позади. Не по своей воле, а
по стечению непредвиденных обстоятельств я бросил Леду, ничего не зная о ее
судьбе. В Лондоне я не читал газет; оглушенный известием о мошенничестве
Коломбатти и мыслями о поездке в Африку, я занял те несколько часов, что у
меня были, формальностями и хлопотами и, хотя это покажется невероятным,
даже не проверил утверждение лозаннского портье, будто никто не погиб при
пожаре в отеле "Руаяль". Сомнения напали на меня в день приезда сюда.
Сомнения в том, жива ли Леда, действительно ли я видел ее с мужчиной и,
наконец, что же важнее - обман или сама любовь. Добавь ко всему этому, что я
не мог вернуться в Англию, что я был связан контрактом, и ты поймешь, в
каком настроении бродил я по моим залам с картинами конкретивистов,
фигуративистов и прочих художников. Я смотрел на полотна, как осужденный -
на стены камеры; нет ничего странного, что я возненавидел их.
Я сказал тебе, что очнулся, но то было лишь пробуждение во сне. Прошло
немало времени, пока все вокруг обрело некоторую реальность. Ты не поверишь,
но сейчас, вспоминая те первые дни, я представляю свои комнаты в левом крыле
музея, хотя знаю, что они находились в правом. Никто, наверно, о том не
догадывался, но я жил в состоянии бреда, ожидая бог знает чего. Во всяком
случае, я был поражен, когда однажды утром нашел на письменном столе
телеграмму на мое имя. Я открыл ее и прочел: "Лавиния погибла при пожаре. Я
очень одинока. Телеграфируй до востребования, едешь ли ты сюда или я туда.
Леда".
Прочтя телеграмму, я понял, что в одном мои сомнения были
необоснованны. Очевидно, что Леда не умерла, иначе получалось
несоответствие. А если говорить о доказательствах ее любви, то одно из них,
лежащее передо мной, было совершенно невероятно. И не потому, что мне
вспоминался эпизод в Эвиане; всегда, с самого начала, мне казалось
удивительным, что Леда любила меня. Вдумаемся же как следует: это был факт
поразительный, но реальный, счастливое обстоятельство, возникшее отнюдь не
благодаря каким-то моим заслугам, а лишь волею случая.
Конечно, в Лондоне уже ни для кого не было секретом мошенничество
Коломбатти и мое банкротство, значит, Леда была готова принять бедняка или
следовать за ним в Африку. Я знаю, есть женщины, которые живут минутой,
проживают не жизнь, а ряд минут, словно начисто забывают о прошлом и не
верят в будущее; такие женщины сжигают ради нас корабли, но это отнюдь
ничего не значит, потому что, когда приходит время, они пускаются вплавь;
однако было бы несправедливо включать Леду в их число. Для подобных
поступков необходимо какое-то умственное затмение, пусть даже
преднамеренное, а я не знал ума яснее, чем у этой молодой женщины. Я же,
напротив, был в совершенном смятении. К примеру, я истолковал телеграмму как
дар судьбы, переносивший всю ситуацию в иное, магическое измерение. Не
соответствовать этому измерению, не повиноваться буквально, послать вместо
телеграммы объяснительное письмо означало потерпеть полное фиаско.
Однако ты понимаешь, что не каждому дано стать выше трудностей и
преимуществ практической жизни. Передо мной был узел, предстояло разрубить
его - но как? Любое объяснение выходило за рамки телеграммы. Прежде всего
надо было рассеять какие-либо сомнения Леды относительно моих материальных
обстоятельств. Я был полностью разорен, превратился в бедняка, и наша жизнь
в Европе уже не могла бы протекать так, как прежде. Потом нужно было
объяснить ей, что меня связывает контракт. В течение года я не сумею
получить паспорт. Мне не дадут сбежать, а попытайся я это сделать, возможно,
меня арестуют. Наконец, я должен описать ей страну. Как бы ни велика была ее
самоотверженность, здесь она так соскучится, что от одного этого
возненавидит меня. Три-четыре экскурсии, а потом ей останется лишь спиртное
и, что еще вероятнее, чернокожие любовники. Какими словами растолковать ей
все это, чтобы ей не показалось, будто я отговариваю ее? Всю субботу и
воскресенье я писал письмо, рвал его, писал заново. Наконец отправил его и
принялся ждать. Я ждал телеграммы, письма, появления самой Леды. Ждал долгие
дни и долгие ночи, сначала спокойно, но уже очень скоро - в большой тревоге.
На первых порах уверенный в Леде, потом я стал колебаться, не обидел ли ее,
потом недоумевал, а потом испугался. Тогда я послал телеграмму: "Пожалуйста,
телеграфируй, едешь ли ты сюда или я туда". Как бы я поступил, если бы Леда
ответила, что ждет меня? Не знаю. Она так не ответила. Она никак не
ответила. Я прождал еще немало дней, и наконец ответ пришел в виде письма,
написанного, на первый взгляд, Лединым почерком, но за подписью Аделаиды
Браун-Сикуорд. Значит, эта кузина Аделаида Браун-Сикуорд все-таки
существовала. Сейчас я схожу за письмом и покажу тебе. Я читал его, ничего
не понимая. Я спрашивал себя, почему Леда не написала сама. Письмо,
участливое и твердое, дышало упреком. Ослепленный эгоизмом, утверждала
кузина, я не сумел оценить безграничную любовь Леды. Все мужчины одинаковы,
ради самолюбия они жертвуют любовью. Следующая фраза больно ранила меня, ибо
в ней заключалась правда: если однажды Леда поддалась слабости, то,
наказывая ее, я был слишком жесток. Я бросил ее в Эвиане. Я даже не
поинтересовался, пережила ли она пожар, и улетел в Лондон. На следующий день
Леда, вернувшись, обнаружила, что я уехал в Африку. Едва лишь узнав мой
адрес, она немедленно телеграфировала мне. Я не ответил ей телеграммой; я
послал письмо, и не сразу. В эти дни отчаяние Леды достигло предела.
Бедняжка не могла притворяться. Родители и муж видели ее мучения и,
возможно, догадывались о причине, но теперь это уже неважно, потому что
однажды утром - словно отказываясь верить, я перечел этот абзац несколько
раз, выходя с почты (она ходила на почту утром и вечером узнавать, есть ли
что-нибудь до востребования), она, видимо, стала переходить улицу, не
заметив приближавшегося грузовика, - свидетели говорят, что она бросилась
под колеса, - и вот так нелепо оборвалась ее жизнь.
Письмо упало на пол. Я остолбенел. Предположения о вероятной гибели
Леды вовсе не подготовили меня к ее смерти. Безо всякой иронии я спрашивал
себя, что я делаю в Африке, если Леды нет в живых. Я начал пить и целыми
днями слонялся по улицам. Может быть, я ждал, что и меня задавит грузовик.
Или что меня затянут городские трущобы или поглотит тропический лес. Работу
я бросил. Меня принялись искать, нашли, отвели в музей, разбранили,
пригрозили отдать под суд (здешние негры - большие сутяги). Потом им
надоело, и они забыли обо мне. В пьяном бреду я говорил себе, что в этих
нескончаемых предместьях, выраставших из тропических лесов, может
встретиться что угодно. Это лишь вопрос времени, ищи - и когда-нибудь ты
найдешь. Понимаешь, найдешь наверняка. Однажды я забрел сюда и с улицы
увидел Леду.
Я осведомился, кто здесь хозяин. Мне указали на двух огромных негров,
известных под прозвищем Концерн. Я спросил, нет ли у них работы. Они
ответили "нет". Однако с первого взгляда было видно, что они лгут, и я
остался. Работы хоть отбавляй. Вот уже три года я мою стаканы, поливаю пол,
убираю комнаты, где женщины занимаются своим ремеслом, и до сих пор не могу
переделать всего. Мне не платят ни гроша - в этом вопросе Концерн
непреклонен. Еда мерзкая, но объедки всегда остаются, так что я не жалуюсь.
А по ночам, я уже говорил, к моим услугам сарай. Тебе покажется странным, но
хотя я живу при баре, мне нечасто перепадает спиртное; здесь кто не платит,
тот не пьет; уж и не помню, когда я был пьян.
Надо пояснить, что та женщина была не Леда. Прежде всего, в одежде -
разве можно сравнивать. Леда всегда одевалась как истинная аристократка.
Здешняя носила дешевые яркие тряпки, такие, как на этих вот несчастных.
Потом прозвище. Я не знаю ее настоящего имени, но все называли ее Лето -
глупо, не правда ли. И так во всем. Она была не такой молодой, не такой
изящной, не такой красивой. Но в вечерних сумерках, после рюмки-другой
(тогда у меня еще водились деньги) я видел ее Ледой. Иллюзия была полной. Да
простит меня бог, но однажды вечером, глядя на ее лицо, я спросил себя,
променял бы я ее на настоящую и что выиграл бы при этом. Через миг я
опомнился, и меня бросило в дрожь.
Женщина оставила меня, и очень скоро. Она ушла к какому-то парню с
тупым взглядом. Теперь, вспоминая ее, я, даже очень постаравшись, не спутаю
ее с Ледой. Меня удерживала в этой конуре лишь сила привычки, но я остался,
точно дожидаясь чего-то. Год спустя, в этом феврале, после пожара в бараке,
который тут называли "Ковчегом", возникла кошка Лавиния. Для тебя все равно,
что одна кошка, что другая. Ты не разбираешься в кошках. А у специалиста
особый глаз. Врач умеет смотреть на больного, механик - на машину. Пусть это
звучит смешно, но я умею смотреть на кошек. И поэтому уверяю тебя, что эта
кошка - Лавиния, а не просто похожий на нее зверек. Не вздумай высчитывать
сейчас возраст кошки, которая, уцелев при пожаре в Эвиане, могла бы
неизвестно как, после нового пожара, оказаться в этом африканском кафе. Я
уже прикидывал: та Лавиния была бы теперь старой, а эта - стоит только
заглянуть ей в пасть - молодая кошка, ей два с половиной года - ровно
столько, сколько было Лавинии в Эвиане. Но не надо делать вывод, что это две
разные кошки. Здешняя кошка - Лавиния, это говорю тебе я, поначалу обжегшись
на Лето. Между подлинным и подобным - огромная разница. Если ты захочешь
объяснений, я напомню тебе про вечное возвращение, о котором говорит Ницше и
кое-кто еще. Перед нами пример вечного возвращения, пока что ограниченный
одной кошкой. Нежданный случай вновь соединил элементы, первоначально
слагавшие животное и рассеянные при пожаре отеля, и соединил их совершенно
так же, в точно таком же порядке. Чисто материальное объяснение положило бы
конец моим надеждам. Оно перечеркнуло бы малейшую вероятность того, что
дважды за короткий период моей жизни может случиться необычайное. Подумай