Клац. Красный свет. И снова с заученно-методичным и равнодушно – праздным видом собравшиеся заводят хорошо знакомое: «Че – да, Рико – нет!». Клац. Желтый. Маурицио выходит вперед; во второй раз его встречают ритмичными хлопками наподобие сигналов азбуки Морзе. Очередное клацанье светофора возвещает зеленый свет. Маурицио подносит микрофон ко рту: – Следовательно, Рико, ты признаешь себя виновным в доносе, предательстве, саботаже и других контрреволюционных действиях? – Да, признаю.
   – Что же побудило тебя к этому? – Непреодолимые пережитки буржуазного духа.
   – А точнее? – А точнее – вот что. Я – профессиональный сценарист, вот уже десять лет связанный с коммерческим кинопроизводством. Ваш фильм представляет собой вызов всему тому, чем я жил до сих пор. Это вызов идеологический, политический, нравственный и социальный. Как часть этой системы я сразу понял, что ваш фильм подрывает самые ее устои, а следовательно, и мои тоже. Он угрожает моим заработкам, моим амбициям, моим идеям, окружающему меня обществу. Я пришел в неописуемую ярость, меня переполняла темная, бессильная злоба. Я почувствовал, что вы «положительные», а я «отрицательный» и что моя «отрицательность» должна, да, должна приложить усилие к тому, чтобы уничтожить вашу «положительность». И вот, с одной стороны, я притворился, будто примкнул к вашим идеям, и в этом своем притворстве дошел до того, что внес на нужды группы пять миллионов лир, а с другой стороны, делал все, чтобы навредить вам, причинить как можно больше зла. Первым делом я попытался саботировать фильм, написав размытый сентиментальный сценарий из частной жизни,- одним словом, буржуазный сценарий. Затем, когда Маурицио догадался о моей уловке и разоблачил ее, заставив меня принять его единственно правильную версию, я решил нанести вам удар со стороны продюсера. Я отправился к Протти, уединился с ним и объяснил, что фильм в том виде, в каком вы его задумали, носит явный антибуржуазный и антикапиталистический характер. Наконец, чтобы еще больше настроить его против вас, я наплел, будто в качестве прототипа экспроприированного капиталиста вы взяли именно его, Протти.
   Ну вот, дело сделано. Слава Богу, я сумел сдержать слезы. Я говорил внятно, с толком, с расстановкой. Сказал ли я правду? В смысле наших взаимоотношений с группой, пожалуй, да; ну, а безотносительно, конечно, нет. Впрочем, в моей исповеди было одно место, в котором правда и ложь перемешались настолько, что одну невозможно было отличить от другой; я имею в виду то место, когда я заявил: меня-де обуяла бессильная злоба оттого, что они положительные, а я, видишь ли, отрицательный. Пока я это говорил, я вдруг отчетливо понял, что подобное противопоставление с легкостью можно перевернуть. То же оправдание, которым я воспользовался, чтобы выдать их Протти, а именно мое отчаянное желание стать режиссером, вполне могло быть не чем иным, как бессознательной маской той положительности – отрицательности, носителем и выразителем которой я попеременно являлся. Но какой положительности и какой отрицательности? Разумеется, не политической или общественной, буржуазной или пролетарской, правой или левой. Нет, здесь все гораздо глубже, необычней, таинственней; здесь положительность и отрицательность, которые я, как правило, приписывал соответственно сублимации и десублимации; однако на сей раз они оказались необъяснимым образом перепутаны и двойственны.
   Пока эти мысли проносятся в моей голове, я замечаю, что Маурицио с одного бока, а Флавия – с другого смотрят на меня так, словно ждут еще одного, заключительного, признания. Собрав остаток сил, я заявляю: – В итоге я признаю, что действовал как контрреволюционер, доносчик и предатель.
   Странное дело: теперь, после того как я наговорил кучу всяких небылиц и обозвал себя последними словами, мне стало гораздо лучше, во всяком случае, физически. Конечно, я соврал, но, как видно, вранье иногда очень даже полезно для здоровья. Напоследок я добавляю: – Короче, перед вами отпетый негодяй и червяк.
   Клац. Красный свет. Хор подхватывает мое последнее слово: – Чер-вяк, чер-вяк, чер-вяк! – не забывая притопывать об пол. При этом на лицах сохраняется все то же заученнопраздное выражение; надо думать, то, что я червяк, для них совершенно очевидно.
   Скрестив руки на груди, я достаточно равнодушно жду, когда они закончат. Флавия искоса поглядывает на меня и ехидно улыбается уголком рта. Маурицио стоит ко мне в профиль; теперь это вновь ренессансный паж с маленького поясного портрета из музея. Поскольку сидящие в гостиной безостановочно напоминают мне о том, что я червяк, Флавия, движимая каким-то внезапным, непреодолимым порывом, направляется к микрофону и, прежде чем я успеваю отойти назад, протискивается между мной и столом. Однако расстояние это совсем узкое, так что попутно Флавия невольно касается задом моего паха.
   Только этого «он», судя по всему, и ждал. Чувствую, как тут же меняются «его» размеры (ничего не поделаешь: такова «его» манера выражаться); лихорадочно «он» шепчет: «- Ну, что я тебе говорил? Что ты теперь скажешь? Кто был прав? Это она, ясное дело, нарочно. В саду она на меня глаз положила. А теперь, вишь, решила пощупать.
   – Ладно заливать-то! – Насчет чего? – Насчет пощупать.
   – Уж если я говорю… – Не надо мне ничего говорить. И в саду на тебя никто не смотрел, и сейчас никто тебя не щупал. Ты просто неисправимый фантазер.
   – А если я представлю доказательства, что… – Знаем мы твои доказательства. Опять наврешь с три короба: с тебя станется.
   – Да ты только поддержи меня, и я… – Отвяжись! А ну как твой замысел рухнет? И Флавия осрамит меня перед этим, с позволения сказать, трибуналом? Я так и слышу, как она изрыгает: «Мало того, что этот червяк предал нас, так он еще прямо здесь выкинул очередной номер – позволил себе непристойную выходку по отношению ко мне! Ну и так далее и тому подобное… Нет уж, уволь».
   Тем временем Флавия, нагнувшись к микрофону, говорит: – Рико выступил с самокритикой. Теперь вам предстоит решить, принимаете ли вы ее и согласны ли с тем, чтобы он продолжал работать с Маурицио. Или вы за то, чтобы Маурицио взял себе другого соавтора.
   Клац. Желтый свет. Молодые люди хлопают Флавии теми же неравномерными хлопками, напоминающими морзянку; точь-вточь как хлопали недавно Маурицио. Хотя теперь аплодисменты длятся гораздо дольше: видимо, это еще и приветствие хозяйке дома. В общем, у меня появляется возможность уделить «ему» немного внимания. Никак не отреагировав на мое предупреждение, «он» явно пытается представить доказательства того, что Флавия с «ним» заодно. Закончив говорить, Флавия осталась в прежней позе – подавшись вперед и уперевшись ладонями о стол. В этом выжидательном положении ее тело образует прямой угол, а зад приметно выпячен. Что же делает «он»? Прекрасно понимая, что Флавия встала в эту позу ненамеренно, «он» все равно тащит меня к ней. «Ему» наверняка удалось бы войти с ней, по «его» извечному выражению, «в прямой контакт», если бы после первого замешательства я не остановил это отчаянно-неуместное продвижение и не дал бы столь же энергичный задний ход. Обозленный и обиженный, «он» протестует: «- Ну зачем? Ведь она только этого и ждет. Смотри, как раскорячилась! А все ради меня. И чего ты бздун-то такой? – Сам ты бздун. Обойдусь и без твоих дурацких доказательств. По крайней мере, здесь.
   – А почему бы и не здесь? – Потому что не надо путать Божий дар с яичницей. Здесь меня ненавидят, заманили в засаду – пусть. Но хочешь не хочешь, а у сегодняшнего собрания есть своя цель, свой порядок, и его надо… как бы это поточнее сказать… уважать, что ли. Вместо этого ты, как заправский садист, решил все испоганить, а заодно и натянуть кого посподручней.
   – Ну, теперь всех собак на меня навешает! – Не надо, не надо,- ты личность известная. И желания у тебя не такие, как раньше – наивные, плоские, грубые. Теперь тебе лишь бы на ком-нибудь отыграться, да посмачней, позабористей: ах так, мол, вы на меня давите, решили облагородить? Так я вам покажу: накинусь прямо у вас на глазах на попку Флавии, а там посмотрим, чья возьмет. Признайся по совести, что я прав.
   – Да не в чем мне признаваться. А насчет Божьего дара и яичницы вот что я тебе скажу: когда ты наконец уяснишь, что Божий дар – это про меня, а яичница – это как раз про них?» Во время нашей, как всегда быстротечной, перепалки светофор переключается с желтого на зеленый. Аплодисменты затихают. Флавия распрямляется и произносит: – Ливио.
   Ливио встает из второго ряда, подходит к столу и занимает место у микрофона. Это невысокий, щупленький паренек, узкоплечий и узкобедрый, с крохотной, змееподобной головкой и приплюснутыми, сглаженными чертами смуглого лица. Одет в желтую майку и зеленые брюки. Говорит скороговоркой, не глядя в мою сторону: – По моему мнению, Маурицио должен поменять соавтора. Рико признал, что он червяк. Спрашивается: какой смысл работать с червяком? Полноценный! Сверхполноценный! Я чувствую это по исходящей от него колкости, необщительности, сухости, прагматичности. Светофор переключается, желтый свет; по гостиной разносится продолжительная, ритмичная овация. Ливио бросает на меня странный вызывающий взгляд, вздергивает худосочными плечиками и возвращается на место. Снова меняется свет. Флавия объявляет: – Эрнесто.
   А вот и Эрнесто. Блондин с красным лицом и светло-голубыми глазами. Приземистый, широкоплечий, в белой футболке с засученными рукавами и свободных полосатых штанах, как у южноамериканского плантатора. Заголенные сильные руки покрылись багровым летним загаром. В глазах и форме рта что-то бесшабашно-разнузданное. Ясно, что и он такой же раскрепощенный и полноценный, как Ливио, с той лишь разницей, что у него послабее мозги и посильнее мускулы. Грубоватым и одновременно блеющим голосом он изрекает: – В каком-нибудь Конго одни наемники бьются не на жизнь, а на смерть ради денег. Другие наемники бьются ради тех же денег в куда более спокойных местах – например, в итальянском кино. Меняется только место действия – условия остаются прежними. Я согласен с мнением Ливио: отправим наемника домой.
   Клац. Желтый свет. Эрнесто садится под те же ритмичные аплодисменты, какими до него провожали Ливио, но на сей раз, пожалуй, более одобрительные. Очевидно, сравнение с наемником пришлось аудитории по вкусу. Вспыхивает зеленый свет, и Флавия возглашает: – Бруно.
   Появляется самый настоящий медведь. Огромный, тучный, усталый, медлительный, в тонкой черной водолазке, прилипшей к груди и животу. В черных же расклешенных брюках и плетеных сандалиях. Полоска белой кожи отделяет водолазку от брюк. Ступни тоже белые как снег. Толстая шея, раздуваясь, выпирает над воротом, поддерживая от подбородка и выше медвежье лицо со сплющенным носом, низким лбом и коротко стриженным ежиком. Секунду Бруно смотрит на меня молча. Этого мгновения вполне достаточно, чтобы применить к нему мою теорию сублимации, которую я сформулировал в отношении Протти,- теорию, основанную на половой импотенции, а то и попросту атрофии. С красноречивой словесной ленью, будто давая понять, что на такую шваль, как я, не стоит тратить лишних слов, Бруно выставляет вперед здоровенную белую руку с зажатым кулаком и опущенным вниз большим пальцем. Все это весьма живо напоминает эпизод из исторического фильма о Римской империи или картинку из школьного учебника истории. На некоторое время он застывает в такой позе, дабы все верно истолковали ее значение, затем опускает руку, трясет головой, совсем как медведь, проглотивший рыбешку, неуклюже поворачивается и отходит от стола. Гляжу на него со спины и поражаюсь почти полному отсутствию зада, усугубленному косолапой поступью столбовидных ног. В гостиной раздаются привычнообязательные аплодисменты. Желтый свет сменяется зеленым. Флавия продолжает: – Патриция.
   Сидящая в первом ряду Патриция подходит к столу, сделав всего шаг. И эта полноценная? Еще бы. Вид у нее туповато – забитый, как у девушки, выросшей в обычной семье и воспитанной родителями единственно для удачного замужества. Каштановые волосы, миловидное личико правильной формы с розоватым оттенком, точно у фарфоровой куколки или восковой мадонны; большие, черные, приветливые глаза; маленький носик со скошенным кончиком и губки бантиком. Плавный контур груди слабо оттопыривает полосатую майку цвета морской волны. Светлые брюки в облипочку подчеркивают форму ног, казалось бы, выточенных на токарном станке. Явно взволнованная, даже немного запыхавшаяся Патриция пристально смотрит на меня по-детски ненавидящим взглядом. Впрочем, возможно, она ненавидит собственную руку, которую засунула в один из передних карманов брюк и, глядя на меня, пытается вынуть, но, увы, безуспешно. Внезапно рука с остервенением вырывается наружу. Кулак зажат, как будто Патриция что-то выхватила из кармана. Глотая слоги, она выпаливает: – Вот мой ответ! – размахивается и швыряет мне в лицо горсть монеток по десять лир.
   Но что это? Внутри меня вдруг что-то лопается и высвобождается. Затем стремительно поднимается все выше и выше – до самого мозга, словно живительная струя творческой энергии, бьющая из подножия спины, и, змеясь, втекающая по позвоночному хребту до теменной вершины, туда, где зарождается мысль. Неужели это и есть сублимация? Так или иначе, меня охватывает чувство небывалой новизны, легкости и широты. Повинуясь непередаваемому стихийному порыву, я наклоняюсь вперед и плюю в лицо грациозной метательницы монет.
   Плевок попадает ей на щеку под правым глазом. Патриция опускает руку в карман, достает из него платок и медленно вытирается. Затем это миловидное создание подходит ко мне вплотную, почти нос к носу, и шипит мне в лицо: – Буржуй! Я так доволен и горд моим неожиданным и триумфальным вступлением в клуб «возвышенцев», что и не думаю обижаться на оскорбление Патриции. Более того, пока она возвращается на место, энергично и одновременно изящно виляя округлыми бедрами, я провожаю ее взглядом, исполненным благодарности. Я обязан ей ни много ни мало тем, что совершил качественный скачок от самой беспросветной ущербности до полной и, надеюсь, окончательной раскрепощенности. Как сквозь сон слышу очередное клацанье светофора, возвещающее о переключении света; звучат дежурные аплодисменты: два хлопка, пауза и снова два хлопка. Молодые люди аплодируют, уже стоя, и скандируют: – Фла-ви-я, Фла-ви-я, Фла-ви-я! Флавия опять выходит вперед и становится прямо передо мной. В гостиной продолжают выкрикивать ее имя; она несколько раз поднимает длинную, веснушчатую руку, как бы прося тишины. Несмотря на это, аплодисменты не утихают; тогда Флавия нагибается над столом, упирается ладонями о сукно и принимает недавнюю позу, согнув тело под прямым углом и выставив зад. Искренняя радость от того, что в один миг и без малейших усилий я осуществил столь долгожданный переход от ущербной зажатости к раскрепощенной свободе, несколько расслабила и отвлекла меня. Зато не отвлекла «его». Видеть склонившуюся Флавию и возбуждаться – для «него» одно и то же. При этом с неподдельным ужасом, с невыразимой и бессильной растерянностью я чувствую, что струя творческой энергии, оросившая мое сознание и пробудившая его к иной, полноценной, жизни после того, как я плюнул в личико Патриции, струя, казавшаяся вечной и неистощимой, вдруг иссякла, излилась из моей бедной головы и побежала вниз по камушкам позвоночника, совершая спуск по едва осиленному подъему. Мне хочется остановить ее, хочется крикнуть ей, чтобы возвращалась обратно, хочется ухватить ее за ускользающий хвостик – все напрасно. Она необратимо стремится вниз, лишь убыстряя свой бег. И чем ниже она стекает, тем больше, внушительнее и тверже становится «он», воодушевленный и как бы подпитанный смачными ягодицами Флавии.
   Между тем прихлопывание кончилось. Не меняя позы, Флавия наклоняется к микрофону и говорит светским, снобистским, слегка высокомерным и вместе с тем обольстительновзволнованным голосом: – Спасибо, спасибо, сердечное спасибо вам за оказанное доверие. Я мало что могу сказать. Однако чувствую, что должна, как говорится, разобрать свое персональное дело. Вероятно, вы уже знаете, что, создавая сценарий, мы с Маурицио взяли в качестве прототипа Изабеллы меня, вашу скромную согруппницу. Кто я такая? Точнее, что я из себя представляю и кем собираюсь стать? Так вот – кем угодно, только не пошленькой мещанской куклой. Не подумайте, будто у меня слишком большое самомнение, но куклой я не была и не буду. Вот и наша Изабелла тоже не была куклой, наоборот. Кто такая Изабелла? Изабелла – член революционной ячейки. После неудавшейся попытки экспроприации ячейка поручила ей подготовить для обсуждения критический отчет о причинах провала акции. Закадровый голос Изабеллы, читающей доклад, должен был пояснять события фильма, который оказывался единой вспышкой воспоминаний, но воспоминаний прежде всего самокритичных. По окончании доклада заканчивался и фильм. Затем ячейка признавала попытку экспроприации неудавшейся и, поблагодарив Изабеллу за доклад, принимала единогласное решение – создать специальную комиссию по разработке и подготовке новой операции. Такой виделась нам Изабелла по нашему сценарию. Скажу без ложной скромности, товарищи, что образ Изабеллы был навеян моими реальными мыслями и чувствами. Что же сделал Рико? Начнем с того, что Изабелла не читает никакого доклада и нет никакой революционной ячейки. Изабелла – молодая, богатая женщина из буржуазной среды, мать двоих детей, замужем за Родольфо, давно уже остепенившимся, ставшим частью этого общества и работающим преподавателем в университете одного из провинциальных городов. Несмотря на то, что у Изабеллы есть деньги, дети, муж, прекрасный дом с великолепной библиотекой и всевозможными удобствами, несмотря на все это, ей скучно. И тут она предается воспоминаниям. За кадром звучит ее ностальгический голос, воскрешающий эпизод далекой молодости. Что и говорить: для нее это было ни с чем не сравнимое время. По выражению Рико – героический момент всей ее жизни, когда даже такие люди, как Изабелла, обреченные на вегетативное существование, верят в самые невероятные и бессмысленные вещи, например, в то, что мир можно изменить к лучшему. И совершают массу несуразных и неосмотрительных поступков, например, создают революционную ячейку. Под конец воспоминаний о героической молодости из университета, где только что прочел удачную лекцию о каком-нибудь классике итальянской литературы, возвращается усталый и счастливый муж. Изабелла и Родольфо обнимаются, и все заканчивается нежным супружеским поцелуем, как в фильмах тридцатых годов. Я сказала, что намерена разобрать свое персональное дело. И это чистая правда. Поэтому я спрашиваю вас: неужели вы действительно полагаете, что через несколько лет я выйду замуж за Маурицио, который к тому времени полностью остепенится, став неотъемлемой частью этого общества, поселюсь в провинции, нарожаю детей и буду вспоминать о теперешнем времени как о героическом моменте моей жизни, и прочее, и прочее? Скажите, не должна ли я расценивать подобную трактовку моей скромной персоны как личное оскорбление? Не стану отрицать, возможно, у меня уйма недостатков, и все же я никак не вписываюсь в образ, выведенный Рико в его сценарии.
   Спасибо вам за то, что терпеливо выслушали разбор моего персонального дела. Еще раз сердечное всем спасибо.
   Клац. Флавия замолкает, по-прежнему нагнувшись вперед. Зеленый свет сменяется желтым, что вызывает всеобщую слаженно-размеренную овацию.
   Склонившись над столом, она неожиданно меняет положение ног, чтобы размять затекшие колени. Правая нога была подогнута вперед, левая выставлена назад. Флавия сгибает левую ногу и отставляет правую.
   И тут вопреки моему желанию происходит проклятый «прямой контакт», о котором, несмотря на все мои запреты, «он», разумеется, не переставал думать все это время.
   В то самое мгновение, когда Флавия, меняя позу, делает резкие движения тазом – одно вправо, другое влево,- «он» застигает меня врасплох и неудержимо толкает вперед. Оказавшись точно посредине этой ягодичной рокировки, «он» получает два боковых удара: справа и слева, наподобие свисающей с потолка овальной груши во время тренировок боксеров.
   Двойная оплеуха длится не более секунды. Флавия, конечно, почувствовала неуместную и нахальную близость и резко выпрямилась как ошпаренная.
   Не на шутку обозленный «его» непослушанием, я восклицаю: «- Так тебе и надо: повыпендриваться захотел – вот и получи. Хотя достанется, как всегда, опять мне. Скажи на милость, как я буду объяснять Флавии твою неслыханную выходку?» Не отвечает. На миг я наивно приписываю «его» молчание вполне объяснимому стыду.
   Увы! Я жестоко ошибаюсь. Внезапно, к моему невыразимому замешательству, исподтишка, легко, самопроизвольно и неощутимо, как смола, сочащаяся из ствола, «он» разряжается или, точнее, растекается у меня меж ног. И делает это с такой безболезненной, привычной непринужденностью, что я ни о чем бы и не догадался, если бы не почувствовал на внутренней части бедра горячую, густую струю спермы.
   Трудно описать все мое негодование. Какое гнусное предательство! У-у, бан-дюга! Пользуется тем, что идет собрание революционной группы и рядом со мной за дискуссионным столом стоят Флавия и Маурицио. Будь я один – завопил бы благим матом, искусал бы себе руки, исцарапал лицо, стал бы рвать волосы на голове, биться о стену, кататься по полу. А еще, глядишь, исполнил бы давнишнюю угрозу: схватил бы бритву и отчикал бы «его» под корень одним махом.
   Одновременно я начинаю испытывать мучительные угрызения совести, вроде тех, что терзали когда-то отшельников в тиши глухих скитов или пещер, когда им не удавалось отвадить от себя искушения, тонко подстроенные лукавыми бесами и изощренным воображением. Весь взмокший, с перемазанными и слипшимися волосами в паху, остолбенев от испуга и смущения, не в состоянии собраться с мыслями, стою ни жив ни мертв, слабо соображая, что происходит вокруг.
   К счастью, события принимают совершенно непредвиденный оборот и близятся к скорому завершению благодаря весьма банальному, хотя и показательному недоразумению.
   Рукоплескания в адрес Флавии не стихают, поскольку на светофоре по-прежнему сияет вызвавший их желтый свет. Так продолжается довольно долго: молодые люди хлопают в ладоши; Флавия, уже не согнувшись, а вытянувшись, как по стойке «смирно», с опущенными по швам руками, снисходительно принимает аплодисменты; Маурицио стоит, не шелохнувшись, с непроницаемым видом; я торчу между ними, ежусь от неудобства и снедающей меня злобы.
   Хлопки почему-то длятся дольше обычного. Желтый свет горит, как и горел; однако в ритме аплодисментов уже нет четкости: они звучат как-то вяло, вразнобой.
   Светофор упрямо показывает желтый. И вот некогда стройные аплодисменты окончательно распадаются. Одни хлопают в прежнем ритме, другие не следуют никакому ритму, а третьи и вовсе не хлопают. Внезапно чей-то одинокий голос, шутя, протестует во всей этой неразберихе: – Эй, не пора ли кончать? И так уже ладони поотбивали.- Аплодисменты моментально прекращаются. В наступившей тишине Флавия спрашивает: – В Чем дело, Паоло? На другом конце гостиной регулировщик светофора яростно нажимает на все кнопки пульта.
   Отчаявшимся голосом Паоло отзывается: – Да не фурычит эта штука! – Попробуй еще.
   – Пробовал: ее заклинило на аплодисментах.
   – То есть на желтом свете? – На нем.
   Не растерявшись, Флавия спокойно обращается к Маурицио: – Светофор вышел из строя. Думаю, что сегодняшнее заседание можно закрыть.
   Маурицио кивает в знак согласия, подходит к микрофону и говорит: – Из-за технических неполадок мы вынуждены прервать наше заседание. Поэтому я предлагаю принять к сведению самокритичное выступление Рико и вынести по нему окончательное решение на следующем заседании. Пока же мы с Рико продолжим работу над сценарием и будем придерживаться его строгой первоначальной трактовки, разработанной в свое время Флавией и мною и единогласно одобренной общим собранием группы.
   Маурицио замолкает и отходит назад. Флавия тут же подлетает к микрофону и объявляет: – А теперь искренне и горячо поприветствуем нашего любимого председателя.
   Все вскакивают и лупят в ладоши. Светофор уже выключен, поэтому аплодируют стихийно, порывисто. Несмотря на смущение, я, не удержавшись, тихонько спрашиваю у Флавии: – А кто председатель? – Маурицио.
   Аплодисменты длятся полторы минуты: украдкой я засекаю время по наручным часам. Закончив хлопать, участники собрания гурьбой выходят под шум раздвигаемых стульев через дверь в глубине гостиной. Смотрю на них, как в дурмане. Вдруг «его» голос, нет-нет, я не ошибся, именно «его» голос шепчет мне: «- Да ладно, чего там, скажи честно: клево было, а?» В моем скотском состоянии я даже не знаю, что на это ответить. «Он» настаивает: «- Будет дуться-то. Неужели не понял, что в тот самый момент, когда этот молодняк поносил тебя на чем свет стоит, Флавия захотела, чтобы ты стал ее властелином? Неужели не почувствовал, что, когда все хором ополчились на тебя и устроили заранее подготовленный суд Линча, Флавия как будто кричала, и это был крик ее души: «Да, вот мой король, а я его королева»?» Даже не хочу «ему» отвечать. А если бы ответил, то примерно так: «Я все равно считаю, что Флавия тут ни при чем. Если же ты и прав, то и тогда это не имеет ко мне никакого отношения. И прошу не ввязывать меня в эту историю. Я об этом и знать ничего не желаю. Все, что произошло, касается только тебя и Флавии». Но ответить «ему» означало бы, по сути дела, принять «его» всерьез. А принять всерьез значит простить. Между тем именно сейчас я зол на «него»; я презираю и ненавижу «его». Сжав зубы и нахмурив брови, молча выхожу из гостиной вслед за Маурицио и Флавией. Какой-то предмет, застрявший за воротничком рубашки, натирает мне шею. Поднимаю руку и достаю… одну из тех десятилировых монеток, которые моя миловидная обвинительница Патриция недавно швырнула мне в лицо в знак презрения.