Как знать, возможно, в это же самое мгновение гениальная творческая мысль высыхает, увядает, умирает, становится муторной, клейкой тянучкой, пристающей к волосам в паху и на бедрах. Думая об этом, одновременно понимаю: смешно так отчаиваться из-за того, что надрочил (а именно это я непроизвольно и сделал). В конце концов встаю, иду на кухню, открываю один за другим краны и, убедившись, что все они пересохли, кое-как обмываюсь минералкой. Изничтожив меня, этот мерзавец, естественно, молчит. Чуть позже я рухну на кровать и просплю до самого вечера.
 
III ОХМУРЕН!
 
   Иду в банк снимать пять миллионов, которые по «его» вине Маурицио сумел выудить у меня с помощью политического шантажа.
   Иду прямо к открытию, после полудня. Стоит великолепный летний день. Над головой – голубое, сверкающее небо. По улицам разгуливает морской ветер, ероша навесы еще закрытых магазинов. Несмотря на всю эту историю с пятью миллионами, на душе у меня легко и весело.
   Говорю «ему»: «- Смотри, какой чудесный день. Природа плевать хотела на классовую борьбу и революцию. Чудесный день чудесен для всех – неважно, революционер ты или контрреволюционер. Вот было бы здорово оставить все как есть: Маурицио, пять миллионов, фильм, полноценность, неполноценность – и гулять в свое удовольствие, наслаждаться жизнью, не зная забот и печалей».
   Должно быть, воодушевленный моим доверительно-дружеским тоном, «он» с ходу выдает себя: «- Да, да, да, давай прогуляемся. Хватит с нас политики и кино. Закадрим-ка лучше какую-нибудь иностранную туристочку, скажем, вон ту, что бредет к Пьяцца-дель-Поло одна-одинешенька. Помнишь, в прошлом году? Подъехали мы к одной немочке, хоть и не первой свежести, зато с шилом в заднице. Как бишь ее? Труда. У нее еще был пунктик насчет буйных оргий древних римлян и сладкой жизни нынешних. Ну мы ее и ублажили. Поехали за город, в лес под Рончильоне, вышли на опушку к самому полю, подальше от нескромных глаз, и устроили там – как ты это назвал? – хеппенинг в языческом духе. Короче, оттянулись на славу. Ты, голый волосатый червяк, просто умора, с гордо вздернутой головой, увенчанной поверх лысины полевыми цветочками, – ни дать ни взять цезарь на закате империи. Я, в пике формы, тоже с потрясным венком из полевых цветов, скажем так, на шее. А немочка, этакая Гретхен в белом лифчике и трусиках, с непривычки обгорела на солнце, и вся красная, как рак" носится с фотоаппаратом и без передыху щелкает нас с тобой. Ты еще пустился в пляс босиком по траве, и я, как мог, отплясывал с тобой, а немочка покатывалась со смеху и назвала тебя… как она тебя называла? – Бог Пан.
   – Точно, бог Пан. А потом мы стали ее догонять, ты и я, а немочка все убегала, через кусты ежевики… хотя убегала она скорее для вида, на самом деле искала подходящее местечко, чтобы развлечься. И нашла – под деревом, в густой траве, там уже побывали другие парочки, трава была хорошенько примята, тут же валялся использованный презерватив, короче, готовое ложе. Немочка взвизгнула, упала и замерла, расставив в ожидании меня ноги и прикрыв глаза ладошкой. Ах, какой чудесный денек! Ну я и позабавился! Весь был разбит и выжат как лимон, но счастлив, да, счастлив.
   – Вот ты каков, – холодно замечаю я. – Стоило мне сказать, что сегодня чудесный день, а ты уж подбиваешь меня на какие-то дешевые потехи с потрепанными туристками. Пойми же наконец, что многое – нет, все изменилось внутри меня, а значит, и между нами! Никаких туристок. Сейчас мы снимем деньги, вернемся домой и немедленно примемся за работу.
   – Ты хотел сказать: «Сниму деньги, вернусь домой и примусь за работу», – язвит «он».
   – Ах так, значит, когда тебе нужно, ты говоришь «мы», а когда нет – переходишь на «ты».
   – Извини, но какое я имею отношение к твоим политическим поползновениям и творческим амбициям? – Какое отношение? В этом-то и заключается наша трагедия. К сожалению, никакого. Зато если бы ты выполнял свой долг как следует, то имел бы отношение, и еще какое.
   – О каких это долгах речь? Никому я ничего не должен.
   – Твой долг – не загребать одному себе весь жар любви, коль скоро ты один из тех, кто им согревается.
   – Интересно, а кто же еще, кроме меня? – Я.
   – Снова-здорово: сублимация.
   – Именно. Отказываясь подчиниться процессу сублимации, ты только обнаруживаешь свою антисоциальность.
   – Анти… чего? Это еще что за фрукт? – Противоположность социальности.
   – Социальность, антисоциальность: для меня все это сплошная абракадабра.
   – Однако ради этой абракадабры некоторые люди готовы умереть.
   – Вот-вот, как раз это меня и поражает. Тому, что есть, что существует, люди предпочитают то, чего нет, что не существует.
   – А то, что есть и существует, – это, надо полагать, ты? – Пожалуй».
   По ходу этой милой беседы я пересек центр города, припарковался на небольшой площади и пешком направился к банку. Вот и он: оштукатуренный, напыщенный барак; фасад пестрит нишами, карнизами, статуями. Прохожу в портал между двумя коринфскими колоннами, миную вход между двумя мраморными стенами, оставляю позади четыре стеклянные двери вестибюля и спускаюсь по широкой лестнице, сползающей размашистой спиралью под землею. Камера хранения находится в самом низу. Спускаюсь медленно, опираясь на мраморные перила, холодные и гладкие. Такое чувство, будто схожу в церковный склеп, но не только потому, что камера хранения расположена под землей. В действительности банк – это храм, в котором почитают чуждое мне божество. Божество тех, против кого я, как революционер, должен, по идее, бороться. Вместо этого я приплелся сюда с поджатым хвостом, хоть на лице – всегдашняя маска высокомерия; и теперь вот запалю свечу перед алтарем враждебного божества.
   Меня пронизывает острое чувство вины; на сей раз она целиком лежит на мне, а не на «нем». Иначе как шутом меня и не назовешь: с одной стороны, доказываю Маурицио, какой я бунтарь и революционер; с другой – скупаю акции, ценные бумаги, доллары, делаю сбережения, держу в камере хранения (хрене-ния!) именной сейф. Между тем сохранить себя я смогу – если буду до конца последовательным – только в идеологии. «Он»-то, ясное дело, думает совсем по-другому.
   Неожиданно «он» вопит: «- Да здравствуют деньги! Что бы я делал без денег? – Да уж худо-бедно выкрутился бы. И все было бы куда яснее, красивее, чище.
   – Тоже мне, выискался мораль читать! Без денег я как безрукий калека. Деньги – мой самый надежный и безотказный инструмент, а заодно и отличительный знак. Взамен затасканных морденей так называемых великих людей на казначейских билетах полагалось бы оттиснуть меня таким, каков я есть в минуты наивысшего возбуждения.
   – Лихо придумано: вместо… не знаю там, Микеланджело или Верди – тебя. Лихо, хоть и не очень практично.
   – Деньги – это я, а я – это деньги. Когда ты насильно всовываешь в маленькую ручку свернутый трубочкой банкнот – это все равно что всовывать меня – ни больше ни меньше.
   – Ничего я никуда не всовывал.
   – Короткая же у нас память. А ну-ка, напрягись. Год назад. У тебя дома. Тогдашняя кухарка – чернявенькая, от горшка два вершка, сама поперек себя шире, ты еще прозвал ее «жопаньей» – стоит у плиты в длиннющем переднике и орудует деревянным черпаком в кастрюле с полентой. А ты суешь ей в карман передника трубочку банкнотов, пятитысячных, как сей час помню, чтобы она тебе, а точнее, мне дала».
   Бесполезно. Память у «него» железная. «Он» помнит решительно все, и, главное, то, чего я не хотел бы помнить. Тем временем я уже спустился. Подхожу к стойке, выполняю необходимые формальности и следую за служащим, который подводит меня к толстой железной решетке; еще несколько ступенек, и мы в камере хранения. Служащий, этакий сгорбленный пономарь с бледно-желтым, приплюснутым затылком и редкими волосенками, облепившими череп, отпирает решетку, идет впереди меня по ступенькам, берет мой ключ и просит подождать, пока принесет сейф.
   Стою посреди камеры хранения и оглядываюсь. Стены сплошь обшиты металлическими шкафами; поверху тянется галерея, на которой до самого потолка другие шкафы. Некоторые из них открыты. Внутри виднеются ряды совершенно одинаковых стальных ящиков, каждый со своим номером и замком. На ум снова приходит образ подвальной часовенки, возможно, благодаря запаху бумажных денег, словно витающему в воздухе (он отдаленно напоминает терпкий запашок ладана и церковных свечей).
   Да, говорю я себе, место и впрямь святое, культовое. И служитель не случайно показался мне пономарем – он и есть пономарь. И ящички не случайно кажутся погребальными нишами в какой-нибудь монастырской пещере, где хранятся мощи святых и мучеников, – это и есть погребальные ниши. Для полноты картины недостает разве жреца или жрицы.
   Тут, бодреньким голоском, «он» вставляет: «- И это имеется.
   – Что – это? – Жрица».
   Поднимаю глаза в указанном «им» направлении и всматриваюсь. В зале четыре стола, каждый из которых разделен на четыре отсека зелеными стеклянными перегородками, покрытыми слоем толченого наждака. Столы освещены лампами под стеклянными абажурами в форме тюльпанов. В зале никого, кроме «жрицы», сидящей за одним из столов. Она повернулась ко мне спиной. Голова почти как у мужчины, золотистые волосы коротко подстрижены, чтобы не сказать «обкорнаны», под мальчика. Шея круглая, белая, сильная. В вырезе черного платья глянцевито белеют плечи.
   Говорю «ему»: «- С чего ты взял, что это жрица? Что в ней жреческого? – Я тебя умоляю, загляни под стол.
   – Ну и?..
   – Ноги. Неужели не видишь, какие у нее ноги? – Что особенного! Ну, короткая юбчонка, а дальше ноги в колготках телесного цвета.
   – И все? – Ну, прямые, ничего не скажешь, ладненькие, правда, тонкими их не назовешь, скорее крепкие. В общем, нормальные ноги взрослой, хоть и молодой еще женщины.
   – Не в этом суть.
   – А в чем тогда? – Неважно, сядь напротив нее.
   – Зачем? – Говорят тебе, сядь напротив нее».
   Делаю, как «он» велит, и усаживаюсь напротив «жрицы». Разделяющее нас матовое стекло все же позволяет рассмотреть сквозь налет наждака, что она делает: вооружившись ножницами, она отрезает купоны облигаций. Тем временем служащий кладет на стол мой индивидуальный сейф, вставляет ритуальным движением ключ в замок, но не поворачивает его и уходит.
   Я открываю сейф. Он доверху наполнен аккуратно свернутыми трубочкой облигациями – разноцветными и с витиеватым рисунком. Доллары сложены на дне, под облигациями. Мои сбережения. Сбережения революционера, бунтаря, мятежника, вложенные, как говорится, в промышленные акции и автоматически причисляющие упомянутого революционера к капиталистам – обладателям средств производства. Да, я мятежник и был им всю жизнь, тем не менее эти бумажки свидетельствуют о том, что я одновременно адепт «системы», пусть и ничтожный.
   Вздохнув, начинаю извлекать из сейфа свитки облигаций. Снова спрашиваю себя, что лучше: отдать пять миллионов в долларах или продать облигации? Конечно, за доллары проценты не идут, а за облигации идут. С другой стороны, неоднократно предрекаемое обесценивание лиры может одним махом снизить стоимость облигаций на десять или даже двадцать процентов, меж тем как о падении курса доллара пока и речи нет. В конце концов возвращаюсь к первоначальному решению: продать облигаций на пять миллионов.Но каких? Шесть с половиной процентов «Государственных Железных Дорог»? Пять процентов «Пиби-газ»? Шесть процентов «Извеимера»? А может, «Романа Элетричита»? «Илва»? «Алиталия»? «Фиат»? Вновь вздыхаю с наигранно-откровенным чувством вины и выбираю пять с половиной процентов «Ири Сидера». Вынимаю из витка десять оранжевых бумажек по полмиллиона каждая, откладываю их в сторону и загружаю обратно в сейф остальные облигации. Однако за всеми этими раздумьями я отвлекся. Чувство вины заставило меня позабыть на какоето время о «жрице». Но «он» гнет свое. Как одержимый, «он» шепчет: «- Урони на пол одну бумажку, нагнись и глянь на ее ноги! – Сдались тебе эти ноги! – Ты нагнись, нагнись – не пожалеешь.
   – Да зачем? – Затем, что твое чувство вины сгладится, а то и вовсе исчезнет после того, как ты обнаружишь «истинную» причину твоего прихода в банк.
   – Истинная причина моего прихода в банк – снять пять миллионов для Маурицио.
   – Э-э, нет, на самом деле ты пришел сюда для того, чтобы встретиться с этой женщиной. Ну, чего ждешь, нагибайся!» Нехотя я подчиняюсь. Локтем сбрасываю со стола одну из облигаций; бумажка падает на пол; нагибаюсь ее поднять и задерживаюсь на мгновение, чтобы рассмотреть ноги «жрицы». На сей раз, настороженный «его» настойчивостью, я невольно подмечаю некоторые особенности. Прежде всего понимаю, что ошибся: на ногах нет колготок, они голые. Меня поражает их безупречная, лоснящаяся, сверкающая белизна, какая бывает у иных блондинок. Такая белизна, неожиданно ловлю я себя на мысли, кажется мне загадочным образом порочной, именно благодаря своему блеску и своей непорочности. Тут «он» спрашивает: «- Ну что, прав я был?» Делаю вид, что не понимаю: «- Да, прав: ножки что надо.
   – Не в этом дело.
   – А в чем? – Неужели не видно, что ножки-то… блудливые? – Это еще почему? – Потому что «заперты».
   Так и есть. Мое определение «порочный» и «его» «блудливый» объясняются тем, что обе ноги, упирающиеся в перекладину под столом, действительно «заперты», то есть плотно сжаты, словно герметически подогнаны одна к другой, как челюсти капкана. «Он» поясняет: «- Блудливые они потому, что хоть и «заперты», а так и просят, чтобы их открыли. Прямо как устрица в своей раковине: чувствуется – что-то она там прячет и изо всех сил будет сопротивляться, если ее захотят открыть, но именно поэтому и возникает желание раскрыть раковину и посмотреть, что она так ревностно защищает».
   «Он» лихорадочно нашептывает мне свои соображения, а сам тем временем становится, к моему всегдашнему изумлению, огромным.
   «- Насчет устриц это ты неплохо придумал, – отвечаю я. – Только теперь нам пора».
   С этими словами я подбираю бумажку, выпрямляюсь и продолжаю укладывать в сейф трубочки облигаций. И снова «он» меня подначивает: «- Сними сандалию с правой ноги.
   – Что-что? – Или с левой, неважно.
   – С какой стати? – Ясно с какой: чтобы засунуть разутую ногу между коленками «жрицы» и протолкнуть ее вперед, докуда сможешь.
   – Совсем, что ли, спятил? Кто так делает? Представляяешь, какой будет скандал? – Может, и будет. А если не будет, то…
   – То? – То, значит, делают».
   Снова подчиняюсь «ему», хоть и с опаской. Нагибаюсь, протягиваю руку к правой ноге, стаскиваю сандалию и бесшумно ставлю ее на пол. Затем протискиваю ступню между ступнями «жрицы», сдвинутыми на нижней перекладине стола. О чудо! Она не только не убирает ноги, но и не сопротивляется. Под напором моей ступни – не таким уж и сильным – они размыкаются. Беспрепятственно поднимаюсь между лодыжками, затем между икрами. Чем выше я проталкиваю ступню, тем как бы «естественнее» раздвигаются ее ноги, сопротивляясь ровно настолько, насколько это необходимо, чтобы создать впечатление, будто они не подчиняются ничьей воле, а раскрываются только потому, что моя ступня их раскрывает. Продолжаю восхождение. Чувствую по бокам голени твердость колен. Мгновение – и они тоже уступают, не спеша, с той величественной и таинственной медлительностью, с какой растворяются врата пещеры с сокровищами в историях о Синдбаде-Мореходе. Однако «жрица» сидит от меняслишком далеко, чтобы я смог дотянуться ногой выше ее колен. Тут «он» вмешивается с уже готовым советом: «- Сдвинься на краешек стула, чтобы как можно дальше вытянуть ногу.
   – А если сюда войдут и увидят, как я разлегся на стуле и запустил разутую ногу между ногами клиентки, что обо мне подумают? – Что ты смелый, предприимчивый мужчина без всяких предрассудков».
   Подхалим! Ладно, придется довести это дело до конца; посмотрим хотя бы, чем все кончится. Озираюсь: в зале попрежнему пусто; сквозь наждачное стекло вижу, как руки «жрицы» невозмутимо отрезают купоны. Съезжаю на самый край стула, почти растягиваюсь и проталкиваю ступню как можно дальше, чуть ли не до лобка. Но до лобка все же не достаю. Сколько ни сжимаю пальцы в носке, пытаясь определить, где нахожусь, все равно не чувствую мягких завитков лобковой поросли. Вместо этого – вот так сюрприз! – совершенно неожиданно обе ляжки, словно все те же ревнивые створки раковины или предательские челюсти капкана, плотно стискивают щиколотку так, что она намертво застревает в их объятиях. Не могу понять: то ли моя щиколотка покрылась потом, то ли это потеют сжимающие ее ляжки? Как бы то ни было, влажная и вместе с тем на удивление «холодная» испарина выделяется из этого живого телесного футляра.
   «Он» не отчаивается и подбадривает меня в своей неунывающей, бесшабашной манере: «- Не боись, раскроются. Если, конечно, раскроются.
   – Допустим, только не могу же я торчать так вечно, развалившись на стуле и намертво застряв в этих богатырских мускулах? Прямо как вор в курятнике, угодивший ногой в капкан! – Вот увидишь, скоро они раскроются».
   И точно: раскрываются. Но с единственной целью вытолкнуть меня. Внезапно зажим ослабевает, и моя ступня срывается в пустоту. «Жрица» садится ко мне боком и закидывает ногу на ногу. Я прихожу в бешенство.
   «- Опять я из-за тебя лопухнулся! И все без толку».
   Злой как черт, я наклоняюсь, нащупываю сандалию и надеваю ее. Затем поднимаю, сгибаю вчетверо облигации и кладу их в карман. Через стекло вижу, как руки «жрицы» закрывают ящичек. Делаю то же. Появляется служащий, берет у нее ящичек, относит его в ячейку, возвращается и вручает женщине ключ. Теперь она спокойно могла бы уйти: ей здесь уже нечего делать. Но нет, «жрица» сидит на месте, подперев ладонями подбородок; кажется, она наблюдает за мной сквозь стекло. «Он» ликует: «- Она ждет, чтобы пойти вместе с нами!» Так и есть. Смотритель приносит мне ключ; я встаю, только после этого встает и «жрица». Иду впереди и слышу, как она поднимается за мной по лесенке; на пороге отхожу в сторону, уступая ей дорогу: она благодарит кивком. Перед стойкой повторяется та же сцена: она первой получает свою карточку и ждет, когда я получу мою. Наконец мы вместе спускаемся по парадной лестнице. Я замедляю ход, чтоб оказаться сзади и получше ее рассмотреть.
   В этот момент она поворачивается ко мне вполоборота, словно желая убедиться, что я иду следом и вижу ее лицо. Энергичное, мужское лицо с большим ртом, впалыми щеками и резко очерченным носом. У нее темно-синие, невидящие, ночные глаза и огромные, неподвижные зрачки. Лицо худое, чего нельзя сказать о фигуре, скорее грузноватой и одновременно какой-то детской. Или мне это только кажется изза коротенькой, девчачьей юбочки, обхватившей мускулистые ноги вполне зрелой женщины? В любом случае вид у «жрицы» по-детски комичный, как у взрослой замужней женщины (наверняка у нее «по крайней мере» один ребенок), шутки ради нарядившейся под девчонку.
   Мы уже на улице. Незнакомка шагает впереди. Неожиданно я решаю, что с меня хватит, пускай идет себе своей дорогой, а я, пожалуй, заверну в кафе. «Он» тут же визжит: «- Да ты чего? За ней, за ней! Разве не заметил, как в банке, пока ты получал карточку, она опустила глаза и посмотрела на меня с нескрываемым жгучим любопытством?» О небо! Опускаю в свою очередь глаза и вижу, что ширинка поднялась и натянулась, как на распорке. Быстро сую руку в карман и разворачиваю «его» на пол-оборота вверх, словно остановившуюся стрелку часов, показывающих неправильное время. «Он» снова протестует: «- Оставь как есть! Пусть видит, тебе-то что? Я хочу, чтобы она меня заметила. Не цапай!» Но я не слушаю «его», прибавляя шагу, и вот уже иду почти вровень с ней. Меж тем осматриваю себя: куртка цвета ржавчины с открытым воротом, зеленые расклешенные брюки, плетеные сандалии. Лысая башка, низенький рост, выпяченное брюшко, короткие ножки. Наконец, непременная рука в кармане. Только такой самонадеянный клоун мог осмелиться на подобную выходку в банке; только такой наглец способен преследовать на улице хорошенькую женщину.
   «- Не робей и не терзайся, – поднимает «он» мой дух. – Смазливеньким нравятся ладно сколоченные мужички вроде тебя. Так что смелее вперед!» Ну, смелости мне не занимать. Она направляется на ту самую площадь, где я недавно припарковался, подходит к иномарке с номерным знаком «CD» и открывает дверцу. Я мигом обхожу машину со стороны капота, открываю вторую дверцу, усаживаюсь рядом с ней и выпаливаю: – Добрый день.
   Она смотрит на меня выжидающе. Я уже готов к очередному проколу. Но нет. Еще мгновение, кажущееся мне непомерно долгим, – и она отвечает: – Добрый.
   У нее чистый, ровный голос, слегка ироничный, но явно не враждебный. Она заводит мотор и выруливает задним ходом, повернувшись на сиденье. При этом движении ее груди вздымаются над декольте, упругие и округлые, к тому же необычайно твердые, как будто под белой, блестящей кожей кроется не мягкая гроздь нежнейших желез, а клубок сильных мужских мускулов. Мы выезжаем на Корсо, и тут меня охватывает страх. Что я, собственно говоря, делаю в этой машине рядом с незнакомой мне женщиной? По «его» словам, «жрица» взглянула на «него» в банке с «нескрываемым, жгучим любопытством». Но сейчас она везет меня к себе домой, где в лучшем случае я вынужден буду подыскать подходящий предлог, чтобы смотать удочки, и, таким образом, снова сяду в лужу.
   «- Доверь это дело мне, – встревает «он».
   – А вот этого я и хотел бы избежать, – огрызаюсь я.
   – Положись на меня. Обещаю, что бесценная влага не прольется понапрасну, если тебя пугает именно это.
   – Ничего меня не пугает, только…
   – Доверь это дело мне.
   – Как прикажешь тебя понимать? Ты что, хочешь говорить с ней напрямую? – Во-во».
   Ну что ж, пусть, в кои-то веки раз. Мысленно я отхожу в дальний угол и как бы со стороны наблюдаю за поучительной сценкой, в которой участвуют эти двое. Вот она. «Он» с ходу бросается в наступление с помощью жалкого, избитого приемчика: – Меня зовут Федерико. А тебя? – Ирена.
   – Ирена – красивое имя. Ты знаешь, что по-гречески оно означает «мир»? Черт, откуда «он» знает? Как пить дать, у меня слизнул.
   – «Мир»? – переспрашивает Ирена. – А я и не знала. Как, говоришь, тебя зовут? – Федерико. Зови меня просто Рико.
   – Хорошо, Рико. Как жизнь, Рико? – В данный момент прекрасно, потому что я рядом с тобой.
   Клоун! Пошляк! Такое может выдать какой-нибудь неотесанной служанке разве что новобранец в увольнении. Ирена отвечает спокойным, чуть ироничным голосом: – Спасибо, ты очень любезен.
   Следует короткая пауза. Затем «он» спрашивает: – К уда мы едем? – Ко мне.
   – А где ты живешь? – В районе ЭУР.
   – Чудесный район: тихий, много зелени.
   – Да, зелени много.
   – И улицы там широкие – ставь машину где хочешь.
   – Да, район очень удобный, хоть и на окраине.
   Не могу про себя не усмехнуться. Этот самонадеянный господин Положись-на-меня не в состоянии выйти за рамки мещанского разговора. Впрочем, кажется, я заклеймил «его» слишком рано. Ни с того ни с сего «он» меняет тон: – Меня действительно зовут Федерико. Но у меня есть и другое имя.
   – Прозвище? – Не совсем. Это, скажем так, мое тайное имя.
   – Тайное? – Да, потому что оно имеет отношение к некоей тайне.
   – Тайне? – Ирена, я могу быть с тобой до конца откровенным? – Конечно, можешь, Рико.
   – В общем, скажу без ложной скромности, ибо это чистая правда: я на редкость щедро одарен природой. Понимаешь? – Кажется, понимаю. А может, и не очень. Нельзя ли яснее? – Яснее? Ну, так знай: мой член намного превосходит обычные размеры.
   – Ой, не надо! Превосходит обычные размеры? – Намного превосходит.
   – Да откуда ты знаешь? На глаз, что ли, прикинул или как? – Я сравнивал его со средними размерами и понял, что мой член – нечто из ряда вон выходящее.
   – А как ты разузнал, какие размеры средние? – Я советовался с приятелем: он врач и осматривает призывников на комиссии.
   – Теперь понимаю. Ну конечно, могла бы и сама догадаться. И какие же у тебя размеры? – Двадцать пять сантиметров в длину, восемнадцать в окружности и два с половиной килограмма весу.
   – Ты его еще и взвешивал? – А то.