Сам Дон так и не сошел на берег. Вытребовал себе десятерых умельцев и чинил-налаживал поврежденные струги. Теперь таковых было целых три — разбитые, покореженные, не готовые к выходу в открытое море, но все же корабли.
   — Ты на суше хозяином будешь… покуда, а я на море, — заявил старший брат, едва придя в себя от ран и увечий.
   Видно, боги хранили его, другой от сотой части мук, выпавших на долю Дона, давно б скончался. А полуседой княжич только приговаривал:
   — Даром я, что ль, столько лет в темнице си-
   дел? Чтоб на воле помереть?! Ну уж нет, браты, шутите!
   Талан набросил на плечи Яры полусырое, не совсем еще высохшее корзно, присел рядом, прижал к себе.
   — Не плачь, сестрица! — сказал еле слышно. — Все образуется!
   Яра кивнула, стиснула губы, обожгла старшего брата ярьм взглядом синих глаз.
   — А я и не плачу!
   Но вырываться не стала, вдвоем теплее. Ветер дул студеный, зябкий, пропитанный солями морскими и оттого колючий. Стимир с Хисом ушли искать дрова — хоть какую-нибудь древесинку, кусты, корни, выброшенные на берег доски с разбитого струга — лишь бы на костер сгодилось. Яра с Таланом сидели за серым нависающим над землей камнем, ждали ушедших и не могли согреться, ветра зимние обтекали скалу, леденили кровь.
   А перед глазами и по сию пору стояла картина мрачная: грозовое небо, рассекаемое молниями-змеями, черные рваные тучи, несущиеся по жуткому грохочущему небу, вздымающиеся из пучин валы-щупальца — сам Перун громовый в бесконечном поединке своем бился с чудищем морским и подземным, зме-ищем-волосищем — а трепало, бросало из стороны в сторону их. И ваджра Перунова сверкающая, алмазная палица бога-всадника ударила… не в Веле-сову ипостась черную, а в струг быстрый и легкий, прошибла мачту сверху донизу, вздыбила палубу, выгнула борта дубовые — все видела Яра, за полусотню шагов то было от ее струга — полетели обломки в небо, разломилось суденышко, и приняла пучина трех княжен, сестер сводных Яриных и прочих несметно… Стимир тогда уволок ее в домовину, потом в самое нутро струга, чтоб не видеть ничего, не слышать. И еще день и ночь качала их буря, несла в себе и за собою невесть куда, пока не нанесла на камень подводный, пока не расшибла вдребезги, вышвырнув лишь немногих на сырой и мрачный брег.
   Талан сидел угрюмый, теребил рыжую бороду. Но глаза его, жгучие, зеленые, отцовские, не знали покоя, бегали зрачками из края в край глазниц, не могли ни на чем остановиться — да и впрямь, зацепиться взглядом здесь было не за что. Камни, камни, камни… серая каменистая земля. И ветер.
   — Хоть бы знать, чьи владения! — в сердцах сказал он.
   Гадать попусту Яра не хотела. Думала о своем. И потому ответила невпопад:
   — Идти надо. Тут пропадем, застынем! Талан тяжело вздохнул.
   — Куда идти?!
   — Куда глаза глядят!
   Стимир вернулся с пустыми руками.
   — Нет тут никаких дров! — сказал он, дрожа и стуча от холода зубами. — Зато пещеру нашел, там хоть не дует. Пошли!
   Пещера? Княжна невольно вздрогнула. Припомнилась ей нетемная темница, ее вечные своды — тоже пещера, что ни говори. Из одной в другую… и так всю жизнь. Долгую, тяжкую, предстоящую жизнь. И жизнь прошлую. В которой была одна всего счастливая светлая ночь, озаренная полуночной звездой. Всего одна! Так не лучше ли сразу разрешить все вопросы — пучина рядом, несколько шагов… и все! Голова закружилась. Поманило в бездну — черную, безвозвратную, в коей нет ни горя, ни счастья, ни боли, ни памяти. Тяжко прощаться с жизнью в тринадцать лет, обидно и больно. Но если эта жизнь оборачивается злой мачехой, если она, дав малый глоток воздуха, удушает снова… и навсегда?! Нет! Рано! Надо терпеть! До тех пор, пока она точно не узнает, не убедится сама, что о н мертв, что его нет в мире Яви. Вот тоща, и только тогаа, она уйдет вслед за ним, уйдет к нему, чтобы не расставаться уже никогда. Но не теперь.
   — Пойдем! — Яра встала, отвела протянутую руку Стимира. И пошла прочь от беспокойного и алчного моря.
   Прямой и сухой как древко стяга стоял Великий князь и державный властитель Русии, раскинувшейся на полмира, стоял, будто сам вырезанный из прокаленного солнцем и иссеченного ветрами древа — уже неподвластный даже им, неколебимый, неземной. С рукотворного уступа, огражденного перилами из слоновой кости, с крутого склона Олимпа взирал он на проходящие внизу полки, на несметные рати, выступающие в Великий Поход. Не было им конца и края… И не будет! Ибо его воля — воля Богов! А поход этот венец его многотрудной жизни, которую прожил он не для себя, но Державы во имя!
   В легких златых парадных бронях стоял Крон, в алом шелковом плаще. Изможденный, истовый, с праведным взглядом ясных и выцветших до цвета нависающего над ним серого неба глаз. Бледный, будто поднялся с одра смертного. Но несгибаемый. Царственный. Лишь вились по ветру его длинные седые волосы, и не было в них ни единой рыжинки огненной.
   Дружины шли, гремя бронями, яря себя кличами, взбрасывая вверх разом сотни и тысячи рук с мечами, палицами, копьями. И шел впереди каждой сотни боевой сторукий, лучший воин из лучших, сотник. А пред тьмою — тысячник-тысячерукий, воевода, доказавший свое умение вести воев в десятках сражений. Шли полки свои, срединные, с великокняжескими соколами и рысями на стягах, в богатых одеяниях и дорогих латах. Шли полки окраинные, со своими знаменами, в непривычных взгляду горицкому шеломах, украшенных то гребнями вздымающимися, то рогами витыми, то перьями птиц не ведомых в коренной Русии. Шли полки и дружины, присланные братьями с Иной реки и Крайней Земли, из-за Камня Угорского — шли поступью мягкой, тигриной, несли на плечах смертоносные палицы-вач-ры и на стягах их алел сам Индра-Единорог, былинный воин-бог древлерусский, предок общий для всех русов земли-матушки, но унесенный Святым Образом в края Иной реки, Индона. Шли, озираясь и тараща в изумлении глаза, черные наемники из нубийских песков, по десятку тонких легких копий несли за спинами каждый, и вели их почерневшие под тамошним жгучим солнцем, соломоволосые русы-стору-кие, проложившие пути на Юг аж до самых лесов непроходимых, сырых и мрачных, населенных зверьем жутким и гадами страшными — расширили Державу русов, но не забыли Князя, пришли по зову его… Многие шли в ожидании чуда неведомого. Ибо не на всякий век выпадают деяния подобные, ибо давно не вздыбливалась земля, населенная внуками Борея и Яра. Каждый из шедших знал, что коли выживет, долго будет рассказывать о делах славных всем в роду своем и память о нем, участвовавшем в Походе Великом, не умрет вместе с ним, но будет жить в былинах всегда, как живут в былинах память и слава богатырей русских. Долго шли полки. Неотвратимо.
   Крон не оглядывался на свиту, стоявшую у него за спиной. Знал, не все с ним заодно, розмысел в умах многих. Но молчат. Да и что теперь говорить, толки разводить — поздно! Вот она рать великая! Вот мечта его и дерзания воплощенные! Тяжким трудом дались они в воплощении своем. Но воплотились! И настал день этот, откладываемый раз за разом. Уже сбирались полки под Олимпом по приказу Кронову. Но снова Мара овладевала им — еще три недели лежал в забытьи. Не верили, что встанет! Искали преемника! Ковы ковали и сети плели… Но поднялся он, встал, обретя еще больше сил духовных и веры — непомерно. Нет, не древом, но камнем высеченным из скалы стоял Крон на возвышении своем. И воля его была сильнее воли богов.
   И не против родной дочери правил он полки подвластные, не против братьев и сестер своих, люда русского. Но в свои земли, в отчины предков своих, за всех русов вместе и за каждого в отдельности… Только так!
   Строг прервал думы князя.
   — … здесь примешь? Или в палатах? — прозвучал из-за плеча его мягкий голос.
   Крон не расслышал, кого он должен принять. Но горло сдавило предчувствие недоброе. Хотел отмах-
   нуться, не время, не место. Осек себя — ему ли страшиться известий.
   — Давай!
   И отвернулся от полков, оглядел свиту грозно, будто измену выискивая. Свита расступилась. И вышли из-за спин ее чернобородый Кей с Оленом. Были они грязны, истерзаны, обмотаны тряпьем, из-под которого сочилась кровь. Олен упал на колени, будто ноги его не держали, склонил туго перевязанную голову.
   Кей шагнул еще, замер, развел руки.
   — Ну! — приказал Крон.
   — Они разбили нас, — мрачно выдавил Кей. Крон молчал, жег взглядом неистовым.
   — Три струга потоплены с вОями, с конями. Восемь они захватили!
   — Что-о?! — Крон качнулся, сжал кулаки.
   — Да, — твердо ответил Кей. — Восемь стругов они захватили. Шесть сотен воев перешли на их сторону. Остальных посадили в две лодьи малые, безоружных, с питьем одним — отпустили… Но и они не вернутся под твою горячую руку, князь! Мы ушли, полусотня, на последнем струге. Мы дрались как могли…
   — Измена! — прошипел Крон, вытягивая тонкий узкий меч из ножен.
   — Нет! Не измена, князь! — бросил ему в лицо, не отводя глаз, Кей. — Мы дрались с твоими детьми, князь, плоть от плоти, кровь от крови, с сыновьями твоими… И Род свидетель, они оказались сильнее нас и умнее. Вот и все, князь. Нет никакой измены! А те, что ушли к Живу и Дону, не мои люди. Твои! Мы же к тебе воротились.
   Крон резко развернулся. Уставился вниз, на проходящие полки. Меч скользнул обратно в ножны. Не время показывать слабость свою.
   — Увести, — приказал сипло. Олен пополз к нему на коленях, вцепился руками в сапог мягкий, расшитый бисером.
   — Прости, батюшка, прости! Его тут же оторвали, уволокли. Кей ушел сам, отбросив руку двинувшегося на него огромного стража.
   — Что с ними делать? — переспросил услужливо, но с играющей на губах странной улыбкой Строг. — Повесить, как ты прежде сказывал?
   — Обождать, — процедил Крон, не оборачиваясь, чуя издевку, но не поддаваясь чувствам. — Обождать…
   Дон выслушал Жива молча, не подымая глаз, не прерывая. Но своего мнения решил не скрывать:
   — Пустое это дело! — сказал, как отрезал. — Только время убьем, а ее не отыщем! Ты жди, брат, коли живая, сама объявится…
   Они стояли на корме огромного струга с белыми как облака парусами. Дон сам распорядился менять паруса с багряных на белые, да только не сразу дело делается — стругов теперь много, больше двадцати. Кроме отбитых у карателей Кроновых сподобились еще семь добыть, купеческий караван, шедший к устью великой реки Ра, завернули. Дон пообещал купцам за все расплатиться с лихвой, потом, когда власть возьмет… или на дно. Купцы долго не думали. А охрана их в две сотни мечей сразу перешла к Крониду, видно, почуяли вой, что удача в его руках— и быть ему на престоле. Товар купеческий пригодился и на стругах боевых, и на Скрытне. Набирали силу беглецы опальные. Да еще какую силу!
   — Ты не обижайся на меня, — помягчел Дон, — сам прикинь: покуда в кулаке одном мы, не совладать отцу с нами. Поразгоним суденышки по всем щелям моря Срединного, конец им… а без них и нам! Верь мне, брат! Я нынче на море хозяин!
   — Хозяин, — подтвердил Жив без усмешки. Умом он понимал, что брат говорит правду. Но сердце не желало прислушиваться к доводам ума.
   Раннее весеннее солнышко еще не грело, только ласкало своими шаловливыми лучами. Но могучий, словно изваянный из базальта, обнаженный по пояс Дон, был почти черен — загар въелся в его прежде ослепительно белую кожу. Со дня, а точнее, ночи бегства Дон так и не сходил ни разу на берег, так и жил на стругах… хозяин! царь морской! На каждое судно сам отбирал людей, чтоб везде поровну было матерых мореходов и новиков, чтоб крепкие были да неприхотливые, смышленные… лелеял свою дружину морскую как детище кровное, гордился ею. Звал Жива идти на Олимп… а тот не о деле грезил, а о ладе своей. Нет, не понимал этого Дон, совсем не понимал. Когда Жив собрался было уходить, старший брат положил ему руку на плечо, остановил, заглянул в светлые, напоенные тоской' глаза.
   — Знаешь что, — проговорил он душевно, вполголоса, — думается мне, что это знак Божий.
   — Что это? — не понял Жив.
   — А то, что разъединила вас Судьба до поры до времени! — пояснил Дон. — Стало быть, ей угодно, чтобы ты сначала за всех порадел, а уж потом ь за себя. Понял?!
   Жив не ответил. Перебросил ногу через борт. Малая лодья ждала его внизу, качалась на капризных волнах. Лишь позже, когда греб к берегу, на полпути замер вдруг… значит Судьба! значит, это жертва, которую он должен принести — припомнились растерзанная Веша, удушенная Малфа, другие — не первая жертва! и может быть, не самая большая!
   Он навалился грудью на весла — мореное древо затрещало, правое весло обломилось. Жив отбросил его. До берега он и на одном дойдет!
   Оглянулся. Струги хозяина моря Срединного Дона шли к окоему — легкие, гордые, хищные. Да, это была сила немалая!
   Но и на берегу, на родном Скрытое княжича ожидала не дружина прежняя, набранная с бору по сосенке, но войско — сотни мечей, сотни крепких сердец, горячих и холодных голов, сотни русов, терпеливо ждущих его слова.
   Страшен человек явлением своим на свет белый. Всем и всему страшен: травам, которые вытаптывает и выжигает, деревьям, что изводит под корень, зверю дикому, избиваемому нещадно и безмерно, рыбе, идущей на нерест, но загоняемой в сети и запруды — всем зло несет он. Леса обращает в пашни, а тучные нивы в пустыни — по его стопам наступают на лик Земли-матушки и Сахара, и Кара-Кумы, и Гоби… Беспощаден двуногий ко всему порожденному вокруг него. И для жизни всей многоликой, вмещающей и его, не венец он вовсе и не вершина творения, но губитель, с которым несравнимы ни саранча, ни пожарища лесные, ни моровая язва — смертная плесень он на теле земли, всепожирающая, всеразлагающая. Все слова во всех книгах всех времен, от глиняных дощечек и наскальных знаков до изящной вязи, выходящей из лона машин рукотворных, посвящает он себе. Поет песнь величия и гордыни — благому, созидающему, одухотворенному, украшающему собой Природу, Вселенную. И нет в мире гимна громче, слаще и приторней. И нет лживей. Ибо не владеет словом Вселенная и не вписывает его в книги читаемые. Но коль имела бы дар сей, во все скрижали внесла б одно: убийца есть двуногий! губитель! смертная язва на теле моем! И было бы то единственной правдой о человеке. И нет иной правды о нем. Страшен двуногий разумный всем и всему. Но страшнее всего себе подобным. Ибо не вмещает его болезненный разум столь злобы и ненависти к окружающему его, сколь вмещает их к ближнему своему. Страшен человек! Созданный по Образу и Подобию, отринувший Свет и проклятый, отданный во власть страстей своих — власть дьявольскую, разбредается он изначально по земле не в жажде прекрасной освоения новых пространств, но в страхе пред себе подобными, в постоянном бегстве от них, от самого себя… Нет ему исхода, ибо от себя не убежишь, ибо преследователь твой в тебе сидит. Нет исхода, нет спасения! Страшна судьбина человечья — из всех живущих на Земле он один идет чрез свой век в муках тревог, отчаяния и страха. Ему одному дано прозрение грядущего своего. Ни трава, ни древо, ни зверь, ни рыба не ведают ужаса смерти, ужаса конца неминуемого, живут вне печали и страха. Не на плечах своих, но в сердце и мозгу своем несет губитель всего живого тяжкий груз проклятия. Ибо уже в мире Яви судим он по делам своим. И наказан за них — за содеянные, и за грядущие. Мстит Вселенная губителю своему, его же руками мстит и губит его — его же руками, смер-тию смерть попирая. И нет губителю исхода из Вселенной, губящей его. Замкнут круг, неразрывно кольцо бытия.
   Страшен человек смертный. И велик! Ибо и в проклятье, отринув гордыню и усмирив алчь животной сути своей, ищет в мире ряда и праведности, уповая на искупление и Царствие Небесное, дерзает обрести тень его на земле, прощая врагов своих, отводя руку поднятую с мечом… Легко и беспечально жить непроклятому, нечеловеку. Не горяч он, не холоден. Не милости его ждут, и не кары. И нет суда на него, и нет спасения, ибо неотчего ему спасаться, и не за что его судить. Человек же в мир этот приходит подсудным, на суд и приходит, низвергнутым в пропасть черную, но наделенный одним лишь правом — подняться из нее. Бездонна пропасть проклятия. Беспредельна и бесконечна. Страшна участь обретающегося в ней и не видящего исхода из нее. Страшен обитающий в ней. И велик поднимающийся из нее к Свету.
   Зарок подошел к Овлуру, откинул личину шелома. И, махнув рукой в кольчатой перчатке на полчища, замершие далеко внизу, под холмом, спросил:
   — Может, это и есть он?
   — Кто? — не понял Овлур, огладил пышную бороду. Он шелома не надевал, знал, сюда, на башню бревенчатую, упирающуюся в небеса, ни одна стрела не долетит.
   — Тот, которого все сразу узнают! — растолковал Зарок очевидное для него. — Гляди, экая силища! И стяги его, знакомые…
   — Иди, проспись! — посоветовал Овлур.
   — Ладно тебе, — не обиделся Зарок, — сколько времени прошло, а я все думаю над словами Юро-выми. Не мог князь попусту сказать!
   Овлур улыбнулся.
   — А ты не думай. Ты жди!
   Овлур покачал головой, отошел так и непонятым до конца. Чего ждать-то еще! Уже, вон, дождались! Кроновы орды под самыми стенами стоят, знака ждут.
   Будто лес за ночь вырос. А ото всех порубежных застав ни слуху, ни духу, ни единый гонец, видно, не пробился, ни один беглец сквозь заслон-кольцо не прорвался. Много повидал Овлур на своем веку. Но такого не видывал. Тревожно было на душе у него. И не только у него.
   Нависла тревога черной тучей над безмятежным прежде краем, каждого коснулась черным крылом птица Туга. Изо дня в день, как надвигалась гроза, твердили Зарок с Овлуром княгине — беги! укрывайся в иных теремах и палатах, благо много их по Донаю, много вне его. Но Рея наотрез отказалась уйти из отцовского дома. Не для того сан великий принимала. Хотя и негоже с отцом родным биться ей, дочери первой, старшей… может, и любимой. Долгие вечера и ночи просиживала Рея над Большим чертежом Державы Юровой, вглядывалась в порубежную черту… Четыре десятка крепостей-застав смел Крон, будто их и не было. А может, не смел? Может, сами перекинулись под руку сильному? Ведь и младенец смекнет, что у отца сил побольше будет… Рея хорошо помнила его — огненноволосого, со сверкающими глазами-изумрудами, вспыльчивого, быстрого, резкого, но неизменно-ласкового с ней, с дочуркой, вечно путающейся у него в ногах, в широком корзне княжеском. Любил ее, но деду отдал безропотно — ряд есть ряд. Огромен был отец и всемогущ. Таким и запомнился — великаном, вздымающим ввысь гордую голову. Помнила его лучше матери, глядела часто украдкой, тайком, любовалась — и не было для нее тогда лучше человека на свете. Отец! А клал когда свою сухую и большую руку ей на голову, казалось, куполом накрывал, прятал ото всего мира, под рукой его было тихо и покойно, беззаботное время, безмятежное…
   А теперь вот накрыл дланью могучей и неотвратимой все княжество ее. Черная тень, давящая, предгрозовая!
   — Княгиня…
   Рея вздрогнула. Зарок прервал ее думы своим появлением в горнице. Был он встревожен и хмур, капли пота ползли по бледному челу.
   — Княгиня, нрости! Нельзя ждать, недоброе случиться может.
   — Говори, — приказала Рея.
   — Куп на том берегу Доная рати строит — восемнадцать больших полков. Уже и переправу мостят…
   Рея встала — гневная, с горящим взглядом.
   — Он же слово дал! — процедила сквозь зубы. Зарок развел руки, не ему оправдывать князя северного, родственника госпожи. Но сказать надо.
   — Тебе дал. А Крону не давал!
   Рея подбежала к ближнему боярину, ударила кулачком в неохватную грудь, укрытую доспехом из твердых выпуклых кож. Зарок и не почуял удара, но обиделся, опустил глаза.
   — Теперь у отца повод будет! Не зря выжидал столько под стенами! Понимаешь ты это?!
   — Я-то понимаю, — ответил Зарок, — только Купу я не указ. Что делать прикажешь?
   — Срочно гонцов! — твердо выговорила Рея. — Одного к дядюшке, другого к отцу! Без промедления!
   Зароку не надо было растолковывать, какие слова вложить в уста гонцам. Он все понимал. Только вот внемлют ли словам этим князья?!
   А Рея тем временем бежала по крутым дубовым лестницам наверх, в башню теремную. Бежала, не жалея ног, не переводя духа — все выше и выше. Вырвалась на воздух белкой загнанной — растрепанная, раскрасневшаяся, пышащая жаром. Два стража шарахнулись от нее по сторонам, замерли, готовые повиноваться. Но княгиня и не взглянула на них.
   Подбежала к высоким перилам… И голова закружилась от высоты — весь мир был под нею. Но недоброе — прав был Зарок — творилось в этом мире. Два полчища несметных, черных будто грозовые тучи, страшных и гнетущих словно два охватывающих всю землю крыла птицы Туги, сходились, стекались друг к другу — одно крыло черное наползало на пресветлый Донай, омрачая его чистые воды… другое огибало терема великокняжьи, Реины терема-палаты, будто не крепи людские, а скалы или леса непроходимые — две тучи грозовые плыли не по небу, но по земле. А казалось, вот-вот полыхнет огнем убийственным, небесным, коим Перун-Индра тешит удаль молодецкую и спасает Явь от наползающей змеем-Волосом Нави загробной.
   — Нет! — закричала Рея, раздирая криком стылый весенний воздух. — Не-ет!!! Но никто ее не услышал.
   Жив глазам своим не поверил, коща перед ним бледной тенью, будто явившейся из царства мертвых, предстал Полута.
   — Ты, брат? — изумился он, приподнимая голову. — Здесь?!
   Айд-Полута кивнул.
   — Я, брат. Не ожидал?
   Жив развел руками. И увидел вдруг выступившего из-за стены Ворона. Тот глядел в землю, прятал глаза— и неразумному было ясно, что это он привел княжича в пещеру потаенную. Жив начал наливаться ярью, гневом.
   — Не ругай его! — упредил недоброе Полута. Он явно оздоровел, или так казалось в сумраке подземном, может, ему было привычней здесь, в этой природной темнице, чем там, на свету, под чистым небом и ясным солнцем. — Я все знал про пещеру Дик-тейскую. Жив. Но знал только по рассказам да грамотам тайным.
   — Правду говорит, — подтвердил Ворон, — все мне выложил, будто хаживал этими норами тыщу раз. Потому и привел его!
   Жив встал из-за широкого и низкого, корявого стола, на котором лежали грубые кожи с чертами и резами, запахнул их — мало ли что — подошел к огромному сундуку, прикрыл тяжеленную крышку. Третий день он сидел здесь при дрожащем свете масляных ламп. Третий день добирался до сути сокровенной, что заключена в кожах — не спешил, знал: наверху люд надежный, пока и без него обойдутся. ан, нет, потревожили уединение! разыскали! Эх, Ворон, Ворон! Еще бы Дона сюда привел!
   — Рад, что здоров ты, — будто через силу выда-вил Жив, даже чуть приобнял брата и тут же, молча, подивился холоду его тела. — Ну, а знаешь коли, знай, только язык держи за зубами…
   — Не предатель я! — оборвал его Полута. Был он совсем не похож на братьев, крепких, высоких, налитых жизнью. Темнорусые волосы не скрывали глубоких залысин, убегающих по лбу к темени. Жидкая борода клочьями свисала с вытянутого, безвольного подбородка. Глаза его не имели цвета, блекло и мутно отражали слабый свет пламени, будто не зрели пред собой ничего. Невысок был Аид и сутул. Стоял, переминаясь, тяжко ему было стоять — слабый, немощный, еле живой. А сказал — словно громом оглушил: «не предатель я!» Далеким эхом многократно повторенным, отозвались слова эти в голове Жива, отцовским голосом отозвались «ты верный… не предашь!» Отвернулся Жив, сгорбился сам. Но ненадолго. Нет, он не предатель! Предают своих, друзей предают, единомышленников, родных. А Крон ему не друг… и не родня после смерти матери! Жив прижал ладонью к груди мешочек с пеплом — и будто ощутил биение ее сердца, материнского… Родителей не судят!
   — Тоща говори, зачем пожаловал, — громче сказал он.
   — Сам узнаешь, — неожиданно властно прошептал Полута. — Пошли!
   И резко развернулся — чуть не упал от слабости, видно, хворым был не на шутку.
   Ворон потихоньку пристроился позади. У него Аид тревог не вызывал — что такой мозгляк им сделает, даже если и удумал что-то недоброе? Ворон рассуждал как вой, как кореван. Ничего он не сделает! И страшиться его нечего! Одно дело, что княжич, брат Живу. так запросто шею ему не свернешь в случае чего… ну и тем более, не его дело, сами разберутся, родня. Думал так старый дядька, пока шли они по узкому лазу подземному, что вел к кладовым с бронями и мечами. А как остановились, пройдя мимо них, в тупике глухом, враз думы из головы вылетели, одна осталась: может, безумен Аид, может, за время заточения ума лишился.
   Жив молчал, скрестив могучие руки на груди. Полута тоже молчал. Просматривал сырой, мшистый камень вершок за вершком — в потемках он видел лучше здоровых и зрячих. Наконец поднял руку, положил ладонь в еле приметную впадинку, надавил… но ничего не произошло. Ворон за спиной засопел, вздохнул тяжко, с укором.
   — Здесь! — истово сказал Полута.
   — Отойди!
   Жив сам надавил рукой на камень. И ощутил, что в этой впадинке нет ни сырости, ни мха. Надавил сильнее — кулак провалился в какую-то дыру, рука по локоть ушла.
   — Ну, что я говорил! — обрадовался Полута. Он сейчас совсем не был похож на того полупокойника, что лежал на носилках, влекомых четырьмя калеками. Даже глаза загорелись своим, внутренним огнем.
   Не прошло и часа, как они расчистили лаз, свернули мшистый камень и освободили проход в огромный зал подземный. И во тьме было видно, что своды его теряются в высях, а противоположная стена где-то далеко, в десять шагов не дойдешь, а то и в сто… Ворон зажег факел. Но Полута замахал на него руками.