Та стерпела боль, закусила губу. Ее не любят здесь, это понятно — чужая! Видно, много бед натерпелись они от чужаков, не доверяют, боятся их. Да, в нетемной темнице было получше, только прошлого не воротишь. Вместе навсегда! Недолгим оказалось это «навсегда»… И так не хотелось умирать в тринадцать лет, после только-только отведанной любви, большой сильной любви. Яра не плакала, глаза ее были сухи, все слезы уже вытекли из них.
   Двое долговязых юнцов в длинных белых рубахах и белых полотняных шапках, надвинутых на самые глаза, подтащили ее к обережному кругу, ткнули спиной в сырое дерево жертвенного столба — изукрашенного резной плетенкой до самого верха. Прикрутили. Но не туго, один из парней даже ослабил узелок, усмехнулся ей, мол, задохнешься раньше, чем Роду в жертву достанешься. Яра тоже улыбнулась, просто в благодарность, хотя ей было не до улыбок.
   Она видела, что народа на поляне собирается все больше, что уже выползают из земляных нор-скитов дремучие, как сосны-чудовища, волхвы — смертно-бледные в свете луны. Она видела, как появился из-за стволов сам старейшина Гулев, облаченный в тяжелое меховое корзно, черное издали, зловещее. Старик уселся на скамью, принесенную отроками и устланную серыми шкурами. Никто не осмелился присесть рядом с ним, хотя скамья была широка… Потом люду стало столь много, что в глазах у Яры зарябило, закружило. И она крепко зажмурила их.
   А когда открыла, прямо перед ней, на выжженой поляне, шагах в двадцати веди на четырех вервях-растяжках офомного белого вола — священного жертвенного буйвола.
   — Прими жертву нашу. Господь Вседержитель! — тонким голоском выкрикнул один из волхвов, взмахнул белыми рукавами, словно выплескивая из них что-то незримое.
   — Прими-и-и… — прокатилось по поляне. Другой старец с белыми власами, ниспадающими до пояса, подошел к волу, уставился на него в упор. И почти сразу могучие вой отпустили растяжки, побросали верви. Яра напряглась, ожидая, что случится непоправимое, многопудовая туша сомнет, раздавит старца-волхва, такого беззащитного, высохшего, почти неживого. Но священный буйвол даже не подался вперед, стоял, как в столп соляной обращенный, потом у него задрожали ноги, круп, все его могучее, налитое дикой первобытной силой тело-колени передних ног подогнулись, вол упал на них пред старцем. И Яра увидала, как сверкнуло в лунном свете длинное и широкое лезвие — оно будто само собой выскочило из широкого рукава белой рубахи. Рогатая голова покатилась по выжженной земле, струя крови ударила в старца, обагрила его одеяние, руки, лицо, волосы, бороду. Он не отстранялся. Но и не смотрел вниз. Глаза его, сверкающие в лунном свете, были устремлены к Роду-батюшке.
   Больше Яра вынести не могла. Она снова зажмурилась, не желая ничего видеть. Только слышала, как рассекали на части жертвенное животное, как уносили одни куски людям по всей поляне, другие бросали в малые костерки у ног берегинь, Рожаниц и самой земной тени Вседержителя. Сырое мясо шипело на угольях, резкий дух бил в ноздри, кружил голову. Яре не было жалко могучее, но бессильное пред людьми животное, нет, она видела и не такие жертвоприношения на Олимпе. Она представила на миг себя саму, цепенеющую пред грозным взглядом, умирающую еще до смертного удара — нет, это было невыносимо.
   А люд вокруг радовался. Слышались веселые возгласы, приглашения, смех, вверх вздымались рога, наполненные священньм напитком — сомой. Отведавший сомы, приобщался к богам, начинал видеть больше и дальше. Но он не терял рассудка.
   Веселье длилось долго, невыносимо долго. Все тело ныло от боли, перетянутые руки и ноги немели, ныли, зудели, спина не выдерживала тяжести — казалось, это не она, Яра, привязана к столпу, а он висит на ее спине, тяжелый, неимоверно тяжелый, гнетущий. Яра пробовала молиться Богородице Ладе, но ни одну из молитв не могла произнести до конца, слова ускользали, сознание перескакивало, переключалось на иное. И она вспоминала Жива, его могучие руки, которые с легкостью разорвали бы эти верви. Жив, милый. Жив! Почему ты где-то далеко? Почему ты не приходишь, чтобы спасти меня?! Любимый! Яра стонала, мотала головой из стороны в сторону… облегчение не приходило.
   А вокруг, повсюду, впереди и сзади, с боков, волхвы и волхвицы приносили богам малые жертвы — птицами лесными, морскими дарами, легкими винами и медами. Воздух был напоен тысячью запахов, они вздымались вверх, до самой луны, растворялись в небесах лиловых. Уже прошла вечность, а ночное светило почти не сдвинулось со своего царственного места. Вечность! Ожидание пыток. Ожидание смерти. Безысходность. И никто не поможет, никто не придет к ней — ни люди, ни боги.
   Яра разлепила веки, услышав звонкий и громкий удар ладони об ладонь. Увидела поднявшегося со скамьи Гулева — половина его обритого черепа светилась мертвенным лунным светом, и оттого он сам был похож на мертвеца. Это он призывал к молчанию.
   — Боги наши не отвернулись от нас! — провозгласил он наконец громогласно. — Они приемлют воздаяния наши! Они любят нас! Хоть и изгнаны мы с земли родной! Хоть и нет участи горше доли изгоя! Верно я говорю?!
   Вместо ответа скорбный многоголосый вой прокатился над поляной. Смолкли не сразу. Старейшина ждал, не спешил.
   — Верно, — заключил он, когда стих последний плачущий, — каждый из нас живет надеждой на возвращение в родные края, в Семиречье! Но, видно, проклятье, наложенное на наш род, сильнее нашего горя! И силы, противостоящие нам, несоизмеримы с нашими силами… И все же уповаем!
   — Уповаем!!! — взорвалось тысячью глоток.
   — Мы вернемся домой чрез земли Кроновы! И мы изгоним согнавших нас с них… если Род-батюшка к нам милостив будет.
   — Жертву! Жертву!! Жертву Роду!!! — заорали, загомонили отовсюду.
   Множество сверкающих глаз, отразивших потусторонний блеск луны и потому неживых, уставились на Яру. Жарко стало под взглядами этими, будто на угольях стояла. Да, они жаждали ее крови, в них не было ни капли жалости. Вот тогда княжна заплакала — единственная крохотная слезинка выкатилась из-под припухшего века, оставила на запыленной щеке светлый след и сгинула.
   Гудев поднял руку. И разом поднялись все волхвы, поддерживая его и придавая веса каждому слову.
   — Сестры и братья, — начал старейшина, — человек сам выбирает жертву богам своим, воплощенным в Единственном Неизреченном Боге, которого почитаем мы как Рода. Сам! Но только тогда, когда эта жертва не наделена душой.
   — Верно! — разом изрекли волхвы.
   — Но жертву людскую, чья жизнь в мирах Яви и Нави принадлежит не нам, смертным, боги избирают сами. И только им решать — примут они ее или не примут!
   — Истинно! — вразноголосицу, один за другим, эхом выкрикнули волхвы. — Истинно сие!
   Гулев поднял обе руки вверх. В одной из них была чаша со священной сомой — полная, пенная.
   — А потому, — голос его окреп, возвысился, — пусть воля Рода — неисповедимая дщерь его Судьба, решит, угодна ли батюшке жертва эта. Мы же рук своих не приложим к ней, не оскверним имя руса насилием над гостем… — Гулев помедлил немного и добавил: — Над незванной гостьей!
   Волхвы закружились в медленном хороводе вокруг старейшины. Они подчинялись ему, такого Яра не видела, не знала, на ее родине волхвы всегда были сами по себе. А это означало, что она в полной власти жестокого старца и что справедливого суда не будет, нечего и надеяться! Она и не надеялась. Она лишь знала — боги с ней. Потому что Правда— владычица мира Прави с ней и за нее. Боги не в силе, но в Правде. Надо было только вытерпеть все, выдержать. Надо было достойно принять смерть, как то подобает Кронидам.
   Гулев выпил свою чашу и отбросил ее. Уселся н^ скамью, уперев руки в колени. А из лесу стали танцующей походкой выходить вои-лучники в легких лисьих шкурах и таких же сапожках, с луками в руках и тулами, полными стрел, за плечами. Каждый проходил круг-хоро волхвов, где ему давали пьянящего напитка и завязывали глаза. А потом… потом начался танец. Тихо, мерно били незримые с поляны прислужники волхвов в тугие воловьи кожи, натянутые на грубые сосуды из глины. Еле заметно ускоряли меру ударов своих. И в такт ударам этим ступали лучники, подпрыгивали, кружились на месте, к следующему удару всегда оборачиваясь в средину поляны, выставляя луки с натянутьми жилами тетивы в сторону жертвы, целя в нее смертельными жалами стрел. Лучники ничего не видели, повязки из беличьих шкур были непроницаемы. Но они всегда угадывали направление. И с каждым тяжелым ударом сердце Яры замирало. Ритм ускорялся. Танец становился все более быстрым, диким, страшным. Он завораживал и сводил с ума.
   И потому, когда раздался неожиданный и резкий, словно крик срединноморского павлина, возглас волхва, Яра не успела испугаться — два десятка стрел просвистело мимо ее висков, ушей, глаз, рук, ног, четыре стрелы впились в жертвенный столп над самой головой задрожали, затрясли черными опереньями, две ушли в землю возле босых ступней. Вздох, помноженный на сотни и сотни уст, прокатился по поляне. Все видели, что Род отвел первый удар беспощадной Судьбы.
   А Яра видела, как сгорбился вдруг на своей скамье Гулев, как он втянул голову в плечи. Она еще не знала этой страшной смертной пляски. Она никогда не играла так с самой безжалостной дщерью Рода. Но старый и мудрый Гулев ведал нечто сокрытое от тринадцатилетней девы.
   — Матерь Пресвятая Лада, спаси и пронеси беду, укрой покровом твоим охраняющим, дай терпение твое и смирение твое пред кончиной, — молилась Яра. Теперь она была уверена, что умрет. Молилась Богородице, а видела перед собою Жива, просила его… нет, уже не спасти ее, не прикрыть собою, а только лишь отомстить за нее — ибо око за око, зуб за зуб, и жизнь за жизнь — вот закон и ряд русов. И иные законы ложные.
   Били в кожи все чаще, все быстрей становились движения лучников, косматыми тенями скакали они по поляне, взъяряясь все больше и больше. И опять
   Яра пропустила возглас седовласого ведуна. И опять большая часть стрел просвистела мимо, одна содрала кожу у виска, две пробили платье, пригвоздили его к столпу, еще одна больно обожгла лодыжку… Но Яра не ощутила боли. Она вдруг увидела и сразу поняла главное: в этой пляске смерти не одна она жертва! жертвой может стать любой из поселян, столпившихся на поляне, разница только в том, что они свободны, их не удерживают верви! Она сама видела, что закружившиеся в безумном плясе стрелки, двое или трое, не успели развернуться к ней и послали свои стрелы в лес. Она видела, как попадали люди, прячась от смертельных жал, как потом встали. Игра!
   А ритм все ускорялся. И теперь волхвы глухо выкрикивали какие-то слова, им подпевали все — громче и громче. Поляна переполнялась тревожными и бередящими сердце отрывистыми песнопениями. Но тонкий, пронзительный возглас, всегда нежданный, перекрывал их — и летели, все чаще в разные стороны, стрелы, вестницы изменчивой Судьбы, посланницы костлявой Мары. Уже унесли с поляны то ли троих, то ли четверых раненых, уже обливались горячим потом и задыхались от невыносимого танца лучники. Но не останавливались, будто собирались загнать себя, убить пляской. Удары становились громче, оглушительней. А жертвенный столп над головой измученной пыткой, белой как саван княжны был похож на ежа-дикообраза, живого места не было на нем. Кровь сочилась по одеждам Яриным — и от плеч, и ниже, по бедрам, ногам — стрелы рвали кожу, царапали, рассекали волосы у висков, вонзалась в древо, обдирая плоть. Но ни одной серьезной раны не нанесла Судьба жертве, обреченной людьми, но не богами.
   — Быстрей! Быстрей! — кричал Гулев.
   Некуда было быстрей. Большая часть стрелков давно попадала наземь в изнеможении, все они расстреляли свои стрелы, опустошили тулы. Кружились еще семеро самых сильных и выносливых. Но они не понимали ничего: где столп, гце хижины, где луна, ще земля, ночь ли сейчас или день, они слышали только бешеную дробь сыпящихся отовсюду ударов и пронзительные возгласы.
   Последняя стрела с последним падающим лучником вонзилась в столп между ног у Яры, чуть ниже колен. Все! Она зарыдала беззвучно, трясясь всем телом, без единой слезы.
   А луна все не уходила с неба, освещала подвластный ей мир. Луна управляла вечностью.
   — Братья! — сипло выкрикнул Гулев. Он встал со скамьи, пошатываясь. Вышел на середину поляны, к жертве своей. И Яра увидела, что все лицо у него в крупных каплях пота. Гулева тоже трясло. Но как-то по-другому, не так, как ее. Чуть ниже плеча, из груди у старейшины торчала глубоко ушедшая в плоть стрела. Яра сама вдруг ощутила его боль, всхлипнула, хотела закрыть глаза. Но не успела.
   — Братья и сестры мои, — прохрипел Гулев, пошатнулся, выпрямился, — боги сделали свой выбор!
   Он ухватился вдруг за древко стрелы, напрягся, сгорбился, рванул со всей силы, выдрал стрелу из груди.
   И упал лицом в выжженную землю.
   Овлур не спал четвертую ночь подряд. Такой пышной тризны, какую закатил Крон, Овлур еще не видывал, хотя и пожил на белом свете немало. В голове шумело — и от усталости, и от обильного питья. Но ума старый воевода-боярин не терял — посматривал, поглядывал, как бы поминальное веселье [27]не перешло грани, не обернулось бы сварами, распрями, ссорами и, как следствием этих ссор, побоищем великим. А могло быть всякое — три рати, три войска великих сидели у могильного кургана Великой княгини Реи. Пока все было тихо. Дай Бог!
   А еще Овлура грызла неотступная мысль о прерванном свычае — не оставила после себя княгиня дочери Реи, прерывалась связь времен, и не было ей смены ни в Кроновом роду, ни в племенах Купа… земля Юрова теряла Небесную Покровительницу, оставалась сирой, брошенной, без ипостаси Матери Сущего, воплощенной в плоть человеческую, без живой богини. Овлур знал, что в землях оставленных Божьей благодатью живут только волки, шакалы и стервятники. Род людской в таких краях хиреет, угасает, обреченный на вьмирание. Грустно и горько было Овлуру. Но он не подавал вида.
   Зарока добудился с трудом. Тот спал прямо на шкуре, разостланной по траве. Три воя хранили его беспокойный сон. Но не от Овлура.
   — Вставай, брат, — воевода присел рядом, потряс за плечо, — судный день настал!
   — Шутишь! — пробормотал спросонья Зарок, перевернулся, устроился поудобнее. И снова провалился в забытье.
   Овлур тряхнул сильнее.
   — Не до шуток. Крон с Куном биться будут. Насмерть! — сказал он нарочито громко. — Не время спать! Князья бьются, а у люда простого головы с плеч слетают… Вставай!
   Зарок вскочил, будто его змея ужалила. Протер глаза.
   Денек выдался погожий, добрый. Свежим ветром согнало тучи с Доная, выветрило чистую даль голубую над зелеными, густозаросшими склонами. Солнышко ясное еще не пекло сверху нещадно, но пригревало на восходе своем в поднебесную высь — освещало холм поминальный, утрамбованный тысячами ног и копыт — через месяц-другой зеленеть ему свежей травой, а пока стоял бурый, огромный, с деревянной домовиной-избушкой на вершине и торчащим мечом неподъемным. Не по ряду русскому меч над курганами жен ставить, но Рея была Великой княгиней, хранительницей и берегиней земель Юровых.
   Видимо-невидимо голов в шеломах, платках, шапках и простоволосых высвечивало солнце округ кургана. Ждали люди. Невиданного доселе и оттого страшного, непредсказуемого ждали, не желая верить, что после веселого пира биться станут… многие вон успели за дни эти побрататься, не одну чашу пускали по кругу общему, в коем были дружинники Купа, вой Крона и витязи, подчиняющиеся ныне Овлуру с Зароком. Теперь ни один из них не знал, что дни грядущие готовят им, что там дни — часы. Никому не хотелось умирать в такой добрый, погожий денек.
   Зарок умылся из поднесенного ковша. Выпил кубок травяного терпкого кваса. Размялся, толкаясь и наседая на стражей своих. А сам все озирался, поглядывал, как там войско. Ведь случалось — по рассказам древних старцев бывалых — когда засыпали на тризнах мертвецким сном дружины целые и вырезали их спящих. Или так бывало только в сказках? Здесь, у холма сидело меньше четверти воев, прочие стояли дальше, у леска лагерем походным, дозорные дозор держали — не вырежешь. И все таки береженого Бог бережет. Зарок не стал бы ближним боярином-советником Великой княгини, коли бы не знал сего простого правила.
   — Сходятся, — выдавил с натугой Овлур. Он явно спешил, поединщики только выходили с обеих сторон холма из своих ратей. Оба шли пеше. За Кроном гридень вел вороного жеребца, тот мотал головой, норовил вырваться, тянулся к князю губами, всей мордой. Белая кобыла с длинной распущенной гривой сама шла за Купом, тихо, смиренно. Впервые Овлур с Зароком видели, что люд не беснуется, не орет истово, поддерживая своего перед поединком. Зловещая, нелюдская тишина стояла над землями придонайскими.
   — Эх, Рея-матушка, — прошептал- Зарок, оглаживая русую бороду, — натворила дел! Овлур поморщился. Поправил:
   — Без нее бы лежать нам всем еще две недели назад костьми на этом вот полюшке. Спасибо скажи княгине усопшей, брат!
   Тот промолчал. Подтянул ремни на бронях, мало ли что.
   Долго сходились князья.
   А в седла вскочили разом. Ветром помчались друг на друга, выставив копья длинные, укрывшись щитами червлеными. Сшиблись с громом, грохотом. И разлетелись по сторонам обломки копий и щитов. Унесли седоков кони, оба удержались в седлах. Застыли почти в тех же местах, откуда вскачь пустились. Взлетевший было к небесам гул голосов стих, откатился глухим рокотом. И вновь тихо стало.
   — Удалы-ы, — протянул с нескрываемой завистью Зарок. Поглядел на Овлура, усмехнулся, — не нам чета, соколы!
   — Князья, — спокойно отозвался Овлур.
   Он хорошо видел поединщиков, природа-мать наделила воеводу острым глазом. Лучше бы не видеть этого, так думал Овлур, лучше бы видеть этих соколов за столом накрытым, за чаркой меда. Но Зарок прав, удалы!
   Крон был в позлащенном шеломе с высоким гребнем, из гребня торчали переливчатые радужные перья. Лица не было видно под чеканной личиной — разъяренный барс-рысь с оскаленными острыми клыками глядел из-под шелома — дивная работа мастеров русских, достойная Великого князя Русии. Золотом сверкал в лучах солнца начищенный до зеркального блеска панцирь. Золотом сияли наплечники крутые, поручи и поножи. Чернел под сиянием этим легкий и прочный кожаный доспех. Два булатных меча висели по бокам, лежали поперек седла в особой туле перуны-дротики, торчали из-за пояса рукояти ножей, выглядывали рукояти с головами сокольими из отворотов мягких алых сапог. Ниспадал по плечам и по крупу вороного жеребца горячего алый плащ-корзно. Грозен был Крон. Грозен и величав.
   Куп-Кополо Северский не прятал лица. ГлядеЛ из-под волчьей морды ощеренной и злой, надвинутой на самые брови, дерзко и сурово глядел, не мигая. Волчья шерсть серебристо-седая скрывала его длинные светлорусые пряди, волчьи уши, прижатые плотно к голове, казались его собственными ушами, спину и плечи скрывал длинный волчий мех, свисали когтистые мощные лапы, бились по крупу белой кобылицы волчьи хвосты — будто не человек сидел на ней, а страшный оборотень-волкодлак. [28]Только шкуры прикрывали могучее, но сухое, жилистое тело Купа, да кожаные поручи и поножи. Мечи его были проще, не отливали золотой насечкой. Но Овлур разобрал — булат их не уступит булату Великого князя. Широкий пояс стягивал чресла князя. Но лишь один нож торчал из-за него. И не было при прославленном, легендарном стреловержце ни лука его знаменитого, ни стрел — видно, не желал искусством своим пред неискусным блистать, щадил, честь блюдя свою и его. Когда в движении открывались голые руки, ноги или грудь князя Севера, виднелся сложный синий узор наколок, родовых знаков — такой мог быть только у бывалого, опытного бойца, многократно выходившего победителем из сеч и поединков. С оторопью глядели люди Кроновы на противника их властителя. Страшен и дик был Куп — отражение гневного Кополо в мире смертных.
   И опять съезжались медленно. Лишь на последних шагах сдавили ребра скакунов, выхватили мечи. Звон и лязг заглушили гул и гомон, стоявшие над полем. Бились конно. Летели во все стороны клочья волчьего меха, сбитые перья, искры, высекаемые харалужными мечами. Бились с самого начала люто и истово.
   Зарок аж затаил дыхание, выпучил глаза, потом наоборот сощурил их, оставив узенькие щелки. От эдакой схватки мороз по коже продирал — казалось, бьются не нынешние, не теперешние смертные, но налитые до краев чаши-купа неистовой, нечеловеческой ярыо предки, неукротимые, одержимые ярии.
   Гневные и праведные предки-боги. Да, так биться могли только боги!
   Поход на Аласию не получился. Крохотная гребная лодья, перерезавшая путь Доновой армаде, изменила все планы. Радости могучего Кронида не было края. Да, ради этих минут он жил, мучился, страдал, грезил столько долгих лет — целую жизнь. Олимп!
   Они выступают на Олимп! Струги по велению Жива немедля должны пристать к Скрытню, дружины ждут. Пока знал об этом только он один.
   Встретив на палубе Промысла, Дон ткнул ему кулаком в грудь, рассмеялся.
   — Похоже, малый, ты приносишь удачу! Промысл ничего не понял. Но тоже улыбнулся, на всякий случай.
   Стругов было много. Но и воев на острове скопилось немало. Да еще заранее, двенадцать дней подносили припасы — не столько еду-питье, сколько оружие, стрелы, горючую воду да перуны громовые. Почти дотла опустошил Жив пещеру Диктейс-кую, отрезал путь назад.
   — Ну, брат, — радовался Дон, — созрел! Ей Богу, созрел!
   Погрузились- за два дня. Струги осели едва не по самые края бортов. Шесть сторожевых, дозорных оставили налегке, коли бой в море придется принять. И вышли в синь бескрайнюю. Рано утром, на рассвете.
   Паруса трещали от ветра доброго. Снасти скрипели. Гребцы гребли. Прочие глядели вперед, будто будущее свое ожидали увидеть. А старый Ворон стоял на корме, смотрел единственным глазом на удаляющийся остров. И почти не видел его. Слезы мутили взор. Двадцать шесть лет! Половина жизни! Здесь он карабкался по склонам, взбирался на кручи, спасая госпожу свою и владычицу, благую Рею, здесь бился за нее смертным боем, потерял глаз, еле выжил, здесь обрел сына… неродного, но бывшего ему дороже, чем родной, вырастил его, выучил, в свет вольный вывел, здесь строил и дрался, созидал и разрушал, здесь постигал мудрость мироздания, сам, по древним свиткам и кожам… здесь он жил. На Скрытие, на земле, сокрытой от чужих недобрых взоров бескрайними водами моря Русского Срединного.
   Жив подошел сзади, бесшумно. Обнял дядьку, прижался виском к виску. И не надо было ничего говорить, все было ясно без слов. Лишь ветхие старцы и старухи да детишки провожали их, махали во след руками и платками, не уходили. Жив тоже помахал. Хотел крикнуть что-то приветливое и теплое, но горло сдавило и звуки не вырвались из него на волю.
   Тогда пришлось говорить Ворону.
   — Прощай, земелюшка родимая, — прошептал он. — Прощай, Скрытень, больше не свидеться нам!
   Остров, верный прозванию своему, скрылся за окоемом, будто и не было его, будто не осталась на нем часть сердца старого воеводы, да и не только его. Последнее пристанище… Последнее? Почему? — поймал себя на странной мысли Ворон, вытер мокрую щеку.
   — Ну, хватит, — сказал ему Жив, — хватит. Вот возьмем престол и власть, коли затоскуешь, в полное твое владение отдам островок наш, хочешь?
   — Стар я, — глухо отозвался Ворон. И отстранился от княжича, сплюнул через левое плечо, пробормотал что-то, отгоняя беса, не сглазить бы дело ранними словами, похвальбой пустой.
   Шли ходко, птицами белокрылыми неслись над морем, словно налегке. Как к островам подошли, сбавили ход. Брони надели, ремни подладили. И не напрасно. Шесть стругов великокняжьих вышли навстречу — хозяевами вышли, не ожидая отпора, уверенно, собираясь, видно, загнать в гавань чужаков-купцов да почистить их там порядком, чтобы без грамоты княжеской не ходили, где не след… Только получилось иначе. Четыре струга с алыми парусами, приставших почти к бортам, пожгли горючей водой — сами испугались: до чего страшно ее действие.
   — Такого и Индра своей палицей-молонией не сотворит! — на одном дыхании выкрикнул Айд-По-лута. — Волканово извержение! — И тут же приказал метальщикам. — А ну, давай еще, врежь им хорошенько, браты!
   Семь горшков с горючей водой улетели вслед убегающим двум стругам — ни один не достал беглецов. А сами метальщики дивились: полыхает чудо-вода прямо на волнах морских. Глядели вдаль, стараясь не замечать, как горят четыре нерасторопных струга — страшно пылали они, черный дым четырьмя вьющимися столпами валил в небо, бушевало ярое багряное пламя, словно из нечистого вырия вырвалось, из владений Мары-Смерти. Душераздирающие крики неслись со стругов. Прыгали за борт вой в горящей одежде, гибли… или плыли к ним, к чужакам.
   У бортов скопились лучники, вон с дротиками — полетели стрелы в неприкрытые головы над волнами. Над двумя сомкнулись воды синие.
   — Не сметь! — закричал во всю глотку Жив.
   — Не сметь! Не сметь стрелять! — понеслось дальше по стругам, вплоть до самого крупного, кру-тобокого, на котором держал свой стяг Дон.
   — Кого увижу, что бьет беззащитных, рыбам отправлю! — пригрозил голый по пояс, играющий грудой мышц под коричневой кожей властелин морей. — А ну тащи их сюда, браты!
   Спасшихся вытаскивали, быстро вразумляли, кого зуботычиной, кого кулаком под ребра — бросали на скамьи, к веслам, там им объяснят, чья правда нынче, а нет, так сами поймут. Вытащенные не противились, слушались — еще бы им не слушаться спасителей своих, из ада выбрались огненного, заново родились на свет белый.