Ворон с трудом разлепил глаза. И ничего не увидел. В голову сразу вступила боль — жгучая, сводящая с ума, будто кипящей смолой плеснули в висок. Руки слушались плохо — левая отекла, занемела, но стоило ей пошевелить, как в кожу вонзились тысячи крохотных острых игл; правую он подтянул к лицу, ощупал голову, лоб, висок. Один глаз был цел. До другого дотронуться было невозможно, через всю правую сторону тянулся набухший, горящий огнем рубец. И все же сердце радостно екнуло: живой!
   Он перевернулся на спину, застонал, задохнулся от боли… и увидел звезды в высоком небе. Ночь!
   Сразу вспомнилась сеча. Неравная она была и злая. Еще бы десятка два воев, и устояли бы, опрокинули Кроновых людей, пустили бы их вниз… Вниз? Ворон приподнялся на согнутых локтях. Нет, в такой кромешной тьме ничего не узришь. Только, скорее всего, он сам внизу. Да, так и было, семерых уложил он на тропе, покуда шлем с волчьей пастью не сшибли с головы да щит не выбили. Но и после этого одному нападавшему голову снес, другого подсек снизу, не встанет больше на свои ноги… а потом? Потом удар был в грудь, аж подкинуло, это конный копьем, не иначе. И меч, занесенный над головой — только солнышко блеснуло на лезвии, ослепило… удара Ворон не помнил. Да, видно, был удар-то, коли голова горит, будто на угли пылающие ее бросили.
   Он снова застонал, заскрежетал зубами, уже не сдерживаясь и не страшась, что услышат, добьют. В сердце вонзилось ножом — а где ж княгиня, тае Рея-матушка?!
   Ворон рывком, преодолевая боль и слабость, вскочил на ноги. И тут же рухнул навзничь, не помня себя и не ощущая.
   Второй раз он очнулся днем. Солнце светило в уцелевший глаз, а на небе ни облачка. Ворон зажмурился, нащупал крохотную флягу на ремне, вырвал из чехла, скусил глину — едкое, горькое снадобье потекло в пересохшую глотку. Вот и пригодилось, недаром Скрева варила зелье да разливала каждому вою в его баклажку. Ох, пригодилось! А где ж вой-то? Должны быть рядом. Ворон повернул голову налево, направо — никого не увидел. И опечалился. Вся тропа была завалена мертвыми телами. Где ж они?! Ну, ладно, своих Кроновы люди могли унести, для погребения, это понятно. Но где его браты, кореваны лесные, волчьи вой, где остатки его дружины?!
   Ворон провел ладонью по груди. Бронь на солнышке разогрелась, вот отчего печет и давит. Он приподнялся чуть, переполз в тень. Все было странным, доспехи и оружие не бросают, особенно, коли они на побежденном, доспехи вещь дорогая… а его никто не обобрал, это дело невиданное! Правда, Крон все себе позволить может, и люди его тоже.
   Ворон прислонился спиной к корявому стволу, уселся. Снадобье начинало действовать, боль стихала да и силы прибывали. Он долго крутил головой, щурил заплывший глаз. Наконец сообразил — никакая это не тропа! Задрал голову вверх, обернулся — склон круто вздымался к синему безоблачному небу. Тут и там по склону торчали корявые ветвистые кусты, многие из них были обломаны, выдраны корнями… Только теперь Ворон понял, что случилось. Тропа была наверху. А он сидел внизу — израненный, ободранный, помятый, с вытекшим глазом и изрезанными в кровь руками. Получить такой удар, сорваться с эдакой высотищи… и остаться живым.
   — Господи, Род Небесный! — просипел он. — За что наказываешь?!
   Браты-кореваны, небось, сидели уже в Белесом Доме [5]на дубовых скамьях с красавицами, пировали, пили пенное пиво и терпкие меды. Не посрамили себя, жили воинами и погибли в бою воинами. А он?
   Ворон привстал, опираясь о ствол, прошел три шага, пять, десять… остановился. Снова поглядел вверх. И чуть не упал — закружилась голова, в глазе единственном потемнело, пришлось присесть, передохнуть.
   До тропы он добрался к вечеру, когда уж совсем стемнело. Так и упал возле нее замертво, провалился в тяжкий, наполненный ковами злой Мары сон. Никто не нарушал его, тиха была горная долина посреди тихого Скрытня, скрывающего все: и радостный смех беглецов удачливых, нашедших себе приют здесь, и стенания обреченных, и последние вздохи настигнутых погоней. Да и кто мог нарушить покой мирного, удаленного от дорог людских острова и его долин? Никто… Кроме тихих, боящихся всего на свете горяков, не видимых за густой листвой и уступами, неслышимых, но все видящих и все слышащих, запоминающих события странные, непонятные, грозные и пугающие, о которых можно из поколения в поколение рассказывать детям — о светловолосых, высоких и прекрасных ликами богах в сверкающих доспехах и расшитых жемчугом и янтарем одеяниях, о богинях, скачущих на тонконогих сказочных чудищах, не похожих ни на волов, ни на овец, о блистающих молниях в их руках… и о жестокости, беспощадности этих богов друг к другу, тоже непонятной, странной и грозной.
   Чуть свет Ворон пришел в себя, долго разминал, растирал ступни. Сапоги сунул за ремень сзади, все равно разбухшие ноги в них не лезли, еле снял-то. Снова он был у самого начала тропы на Диктейскую гору. Но теперь без коня, покалеченный, босой, готовый отдать жизнь за глоток воды.
   Встал. И закашлялся, дыхание сперло, сердце застыло в груди. Мочи идти наверх не было. Но он пошел— падая всем телом вперед, успевая выставлять ногу, удерживаться, и снова падать. Знал, стоит лечь, больше не встанет. До поворота первого тащился, обдирая руки о каменистый склон, ничего не видя пред собою, беспрестанно шепча будто молитву: «Надо! Надо!! Надо!!!».
   За поворотом его ждала неожиданная встреча. Поодаль от тропы, пропоротый насквозь обломанной оливой, полувисел-полулежал жеребец, тот самый, что оскользнулся, оступился, упал сверху, чуть не погубив великую княгиню. Ворон вздрогнул, оторопь взяла его. Крепкое, лощеное, холеное когда-то тело коня было изъедено птицами и змеями, желтые кости торчали наружу, изгрызенная морда обнажала в страшном смертном оскале огромные зубы… Сколько же он пролежал тут? Ворон прислонился спиной к камню, прикрыл глаз. За два, даже три дня не могло б такого быть… Значит, он сам провалялся в беспамятстве невесть сколько. Колени от жуткой мысли подогнулись. Там никого нет, давно уже нет! Ему незачем идти туда, бесполезное дело, напрасное и глупое!
   — Надо-о! — прорычал он сквозь зубы.
   Оттолкнулся спиной, локтями. Побрел к останкам жеребца. Дополз до них, цепляясь за кусты. Преодолевая отвращение пнул ногой в гниющую плоть, еще раз, навалился всем телом, из последних сил… и еле успел ухватиться за полуоборванный ремень — костяк с кишащими в нем змеями соскользнул чуть ниже, завис в кустах. Но торба, что была приторочена к седлу, осталась в руке.
   Вместе с нею Ворон скатился на тропу. Затих, прижимая к груди драгоценную находку. В торбе были баклажки с водой, вином, немного сушеных сладостей княгининых и снадобье, Скревино зелье. В торбе было его спасение. Ворон отпил из каждой баклажки по трети, сгрыз половину приторных сушеностей. Потом полил снадобьем рубец на голове, выдрал из-под брони кусок исподнего, смастерил повязку, концы связал на затылке. И снова провалился в беспробудный сон. Спал недолго, до полудня.
   Проснулся посвежевшим и злым на себя — столько времени угробил. Сверху пекло. Но снимать доспех он не решился, мало ли что. Глотнул еще вина. И побрел наверх. Задыхаясь, обливаясь ручьями пота, скрежеща зубами от занудно-нестерпимой боли и изрыгая проклятия безумному и мстительному Крону. Шел он медленно, ноги слушались плохо. Падал и вставал снова. Шел, пока не наткнулся на первое мертвое тело, пока не рухнул на него, зацепившись ступней.
   — Гады!
   Смеркалось. Воспаленный глаз застило пеленой. И Ворон, не веря ему, ощупал убитого ладонями. Панциря, шлема, поножей и поручей на теле не было, пояса тоже, все поснимали, гады! Вой лежал посреди тропы и, видно, не одно копыто прошлось по нему. Вот так бы и он. Ворон, лежал бы легкой добычей для стервятников, голый и холодный, коли не сшибли б его с тропы добрым ударом меча. Кусты помогли, спасли, придержали малость… А лучше б сразу, чтоб не видеть всего этого! В трех метрах от первого воя лежали еще трое — рубленных-перерубленных. Ворон выругался вслух, затряс головой. А еще позавидовал было корева-нам, сидят, мол, пьют меды с девками… Вот они, лежат — брошенные, застывшие, никому не нужные! И тут же выругал себя за слабость и глупость: лежат-то их тела земные, одежонка телесная, плоть смертная лежит! Сами кореваны в вырии, на зеленых лугах под синим небом… только так! иначе и быть не может! не должно иначе быть! ведь не отступили! не сошли с тропы!
   Весь следующий день Ворон из последних сил воло-1 чил тела мертвых братов к найденной расселине, сбра- сывал вниз, засыпал камнями. Тринадцать воев насчитал, с каждым простился в отдельности, надо было б по обычаю со странами и тризнами, но где уж там! главное, чтоб звери тела не сожрали, да птицы не склевали. Поставил знак. Верил, что обычай крепок, нерушим — настанут времена, придут из земель Копольих дароносицы, умастят могилы павших с доблестью и честью, а стало быть, и здесь земля Кополы будет… как и повсюду, где солнечный лик его, на который и глядеть невозможно глазам, озаряет мир яви. С утра наткнулся еще на четверых, пришлось спускаться, хоронить и этих. Снадобья оставалось все меньше. С ним убывали и силы.
   К пещере решил не подыматься. Зачем? Вой порублены. А раз так, княгинюшки, Реи благой на Скрытне не сыщешь, не в пещере, ни возле, не поодаль, не для того Кроновы люди и воев рубили, чтоб ее оставлять. Правда, в пещере и укрытие, и питье и еда… да только за семью запорами, для тех, кто ведает заветы тайные, для прочих там ходы непроходимые, ямы темные волчьи и прочая погибель, залезешь — не вылезешь. Про все он знает, все тайны ведает. Да вот плана-то нету, у Скревы план был… но и бабки-повитухи не видно, ее забрали с княгиней, дело ясное. А может, и не ясное. Может, успели затаиться?! Может, спустились в укрытие стародавнее, о котором князь-надежа, слепой и седой Юр ведал от отцов своих и дедов, а потом дочке тайну ту передал. Ведь всякое бывает… Нет! Не бывает! Оборвал мысли суетные, бабьи мысли Ворон. Коли б затаился кто в пещере, люди Кроновы ни за что б отсюда не ушли, пока бы не выкурили беглецов. Разбили бы шатры, гору б обложили, и не гулял бы он тут привольно по тропке, туда-сюда, быстро б ему конец пришел.
   Так и уснул Ворон мрачным, изнеможенным, с мыслью, что утро вечера мудренее.
   А наутро, разлепив глаз единственный, увидал над собой лицо смуглое, девичье. Изумиться не успел, как ощутил в руках горшок глиняный, кособокий. Поднес к губам — молоко, кисловатое, козье. Отхлебнул. Горянку-девчонку он узнал не сразу. Такая травить не станет, дети простодушные, они и не ведают, что можно людей травить да пытать.
   — Ну, чего тебе? — спросил он ласково, напившись вволю.
   Глазастая девчонка забрала горшок, поставила возле себя на тропу, постучала ладошкой по впалой груди и пролепетала:
   — Малфа… Малфа!
   — Ну и что из того, что ты Малфа? — не понял Ворон. — Гуляй себе, Малфа, а мне вниз пора, может, к побережью выберусь ден за двенадцать. Пойду!
   Он встал, поправил съехавшую на ухо повязку. Побрел вниз.
   Но девчонка не отстала. Наоборот, уцепила его за локоть, потянула в гору. Силенок у нее хватало. Ворон остановился, обернулся к глазастой, вопрошающе. Ну что такого могла она, дикая, предложить ему? Горяки гостеприимные. Ворон и сам знал, покормят, согреют, ежели холодно, защиту и кров дадут. Только он уже переборол хвори ратные, ему киснуть нельзя, идти надо к морю, своих, русов искать, есть тут беглецы с большой земли, точно, есть, а пропитание себе добудет… нет, некогда по гостям расхаживать. А может, потеряла своего бородатого? может мужа ищет? Ворон усмехнулся, стар он для нее, пускай помоложе найдет, да чтоб оба глаза целы были.
   — Ну, прощай, милая! — прошептал он, намереваясь отвернуться.
   Но девчонка замахала рукой наверх, закричала прямо в лицо:
   — Тама тита! Тама тита!
   — Чего? — не понял Ворон. Горянка подняла тонкие руки к груди и принялась качать ими, будто ребенка укачивать.
   — Ясное дело, — сообразил Ворон, — мальца своего там оставила? Ну, а я причем?!
   — Тама! Тама!!
   — Ну и чего с ним тама, — Ворон налег на это слово, — приключилось-то? Помощь моя нужна, или что?! Эх, Малфа, нашла помощничка! Мне б не упасть только, а ты…
   Горянка снова вцепилась в руку, поволокла наверх. Не оставалось ничего, как идти за ней.
   — Вот тебе и утро мудренее, — бурчал Ворон. И стонал сквозь зубы: голова болела немилосердно, шея и спина затекли. Пришлось допить вино, горянке предлагать не стал, обойдется, баклажку выбросил. Стало немного полегче.
   Уже через две сотни шагов они наткнулись на павшего коня. Вся земля вокруг него была черна от запекшейся крови. И тут рубились насмерть.
   Перед входом в пещеру возле кустов, с ближнего края уступа лежало безголовое тело Скревы. Ворон не сразу узнал ее, принял поначалу за ворох одежи запыленный и грязный. Потом тяжко вздохнул, склонил голову — изверги, не пощадили старуху старую! Такого он не ожидал. Придется и ее волочь в расселину… только без головы, разве ж это погребенье будет? Ворон выругался непотребно и громко.
   — Тама! — горянка дернула его со всей силы, ткнула рукой в сторону провала. — Тита!
   — Да погоди ты! — Ворон присел возле Скревы. Призадумался. Ежели не пощадили старуху безвинную, так могли не пощадить и саму… госпожу его! жену Кронову! Рею-княгинюшку! Как он не сообразил сразу еще там, внизу?!
   Ворон медленно встал.
   — Погоди с дитем своим! — сказал он твердо и грубо прямо в лицо глазастой девчонке. — Никуда оно не денется! В пещеру, что ли, спустила? Со страху?! Вытащим! Ты мне скажи, княгиня где? Где госпожа?!
   Он как мог, показал руками красивую, величавую, одетую в долгое одежды повелительницу свою с тяжелыми косами, уложенными за головой, с большими височными кольцами на расшитой жемчугом бархатной кике.
   Горянка оказалась смышленной, поняла почти сразу. И ткнула почему-то пальцем в самый дальний край уступа, метрах в семи от того места, где лежало Скре-вино обезображенное тело. Ничего там, кроме здоровущей черной проплешины, потухших угольев и золы не было. Ворон развел руками. Но девчонка настойчиво показывала туда, на проплешину.
   Тоща он подошел ближе. Склонился, прищурил глаз.
   В пепле лежало множество обгорелых черных бисеринок, точно таких, какие были и на кике и на дорожном платье Реи. Ворон сдавил виски, перемогая лютую боль, даже желая ее, две мутные желтые слезинки выкатились из-под нависшего века. Нет! Этого не могло быть!
   — Гады! Звери!
   Он дрожащей рукой, с невольным трепетом разгреб тонкий слой пепла, нащупал черное, покрытое сажей колечко, княгинино, резное. Поглядел на Малфу. Та махала руками в сторону пропасти горной, дула с ладоней. И тоже плакала.
   — Понятно, — процедил Ворон, — сожгли, изверги. И пепел развеяли!
   Он вдруг полез за брони, выдрал клок рубахи, разложил на камне, стал собирать в него пепел. Пепла было мало, совсем мало, но Ворон все же набрал с две-три пригоршни, бережно сгреб, увязал в узелок, спрятал его.
   — Тита! Тита!! Тита!!! — не умолкая, кричала ему в ухо девчонка. — Тита! — Она вдруг показала на пепелище, изобразила кольца височные у себя на голове, косы, закачала руками у груди.
   Ворон обомлел.
   — Ее дите? Княгинино?! — вопросил он, холодея. Малфа закивала. И потащила его к провалу.
   — Как же так… Нет! — Ворон глядел на девчонку, как на сумасшедшую. Но та не унималась.
   — Тита княги… тита княги! — вторила она, видно, уловив смысл слова.
   Они вместе подползли к самому краю провала в пещеру. Горянка приложила палец к губам.
   Снизу донесся детский плач — тихий, еле слышный.
   У Ворона сердце сковало льдом, горло сдавило, как удавкой. Сын княгинин… или дочка! Там, в этой дыре смертной! А он еще нахвастал, мол, вытащим. Как же, вытащишь тут, лесенку-то деревянную сожгли, одна гарь осталась. Ворон готов бьи как есть прыгнуть туда, вниз, во мрак беспросветный. Ведь младенец лежит там много дней — в холоде, в сырости! голодный! а он по тропе прогуливается вверх-вниз! мертвые тела прячет в камнях… нет, мертвых лучше не ворошить, не надо! Надо… молока, срочно! И веревку прочную!
   — Вот что, Малфа, — наконец изрек он, помогая себе жестами, — ты давай, молоко тащи сюда! Или козу. Живо только! Да сбегай к своим, веревку прихвати, подлиннее да потолще!
   Где эти «свои», где коза, есть ли у горяков бечева, Ворон не представлял. И потому, когда Малфа, покивав ему чернявой головой и полопотав по-своему, исчезла, расстроился. Лучше б он с нее рубаху длинную снял, разодрал бы на связку! А так и вовсе пропадет, никакого толку не будет. Потом вспомнил, что девчонка-то была вовсе не девчонкой, это только внешность такая, а она младенца выкармливала — так за каким' бесом коза, надо было ее саму на привязи держать, покуда не вскормит мальца. А может, и вниз спустить — пускай сидит там, выкармливает да греет озябшего княжонка, нето смерть ему! Никогда не был крепок Ворон задним умом, всегда смекал заранее, а тут, видно, совсем мозги мечом отшибли, да и с высотищи такой упасть, ума не прибавится! Ругая себя так, он не сидел на месте: бегал, собирал обрывки иссохшегося от крови тряпья — лоскуты одеж, из-под коня вытащил плеть, потом за самого принялся, скрипя зубами, почал резать сырые ремни со спины и с боков — видел бы кто из дружины! Уже тучами застило солнце, стал накрапывать занудный мелкий дождик. А он все возился… И все было мало, совсем мало!
   — Эх, прости меня, старая, — взгляд Ворона уперся в обезглавленное тело Скревы, в платье длинное, многослойное. — Прости!
   Нарвал веток, забросал нагую плоть. Надо бы в расселину отволочь, да не время, потом. Скревиных одеж хватило еще на три сажени с лишним. Мало!
   Ворон вернулся к провалу, заглянул, прислушался. Плача не было, мертвой тишиной несло из пещеры, будто из склепа. Он выждал малость. И крикнул вниз:
   — Э-эй, княжич, отзовись!
   Дождик перестал. Но тучи сгустились, стало темно и тягостно. Никто не отзывался. Ворон хотел крикнуть еще раз, когда расслышал чуть уловимый ухом сип, слабенький, жалобный. И это укрепило его в решении. Хватит ждать! Будь, что будет!
   — Эх, Малфа, Малфа, где ж тебя носит! Он срубил мечом деревце в ногу толщиной, подтащил к провалу, зажал меж двух валунов неподъемных, примотал конец своей связки… короткая, локтей шестьдесят, вся в узлах, но прочная. До дна не хватит, намного не достанет, да, видно, придется прыгать во тьму, на Долю положившись, иначе и лезть туда нечего, помрет дитя, уже, небось, помирает.
   Ворон проверил меч. Сунул один нож под ремень, чтоб сподручнее было, другой зажал в зубах. Приложил щепоть ко лбу, потом к груди — Род-батюшка не выдаст, не для того от лютой смерти спас, чтоб погубить при деле великом.
   Спускался он быстро, сноровисто, откуда только силы столько в ослабших руках взялось да в теле увечном. Спускался, придерживаясь за торчащие из дыр в камнях щепки-головешки — сырые сильно были, не до конца обгорели, только они и остались от былого спуска потаенного. Сползал, упираясь босыми пятками в замшелые неровные стены… Так с ходу и налетел на уступ, аж вскрикнул, ушиб больную ногу, отозвалось в хребет, в шею, в голову, обожгло огнем, чуть сознания не лишился.
   Уступ оказался большой, троим впору удержаться. Ворон общупал его во тьме. Края были острые, иззубренные, на одном что-то болталось, дрань какая-то. Он не стал ее тянуть. Дернул за связку, конец выскочил из мрака, обвил ногу — на полтора роста конец, дальше спускайся, как знаешь. Надо было решаться: брать оба ножа в руки, припадать брюхом к мху, да и сползать, падать до дна самого. Коли повезет, коли лезвия выдержат и руки, коли не закрутит в падении, можно и живым остаться. Ну, а оплошаешь — костей не соберешь.
   Наверху громыхнуло, полыхнуло — мгновенный синеватый отблеск молнии небесной пробился во тьму, высветил дрань. Хлынул ливень. Несколько капель упали на голову. Ворон задрал лицо к каплям, раскрыл рот. Глотнуть бы глоток свежей, дождевой водицы — и можно в пропасть. Еще один отблеск высветил уступ, бросил страшные тени на далекие стены пещеры.
   Ворон присел, отложил нож к стене, потянул за дрань.
   Это была связка, не хуже его, только без кож сырых. Он перебирал руками, пока на уступе места не осталось. Вервь натянулась. И тут пальцы у него задрожали — не приведи. Господь! Дернешь сильнее, и все кончено!
   Внизу сипло заплакал ребенок.
   — Терпи, княжич, терпи! — прохрипел себе под нос Ворон. — Великим князем будешь, царем, терпи только! Кто тебя туда спускал, не ведаю, а тянуть обратно я стану!
   И тянул. Казалось в ноше вытягиваемой было сто пудов. Но Ворон знал, это от души болящей, от сердца руки слабнут. Им нельзя сейчас рвать да тянуть во всю мочь, теперь надобно потихоньку, с умом, с расстановкою, не приведи Бог, петля сорвется или дитя удавится.
   Он и сам не заметил, как в руки ему ткнулось холодное и мокренькое, дрожащее. Чуть не упустил связки, еле перехватил дите, прижал к себе, к груди, благо, что в тяжеленной брони не полез в дыру. Кня-жонок еле дышал. С него свисали обрывки какой-то тонкой кисеи. Ворон ничего не понимал, он отогревал младенца, дышал на него, растирал тихонько. И приговаривал:
   — Жив! Жив, княжич, жив! Сверху снова громыхнуло.
   И одновременно закричал кто-то, запричитал, затараторил.
   — Здесь я! — отозвался срывающимся голосом Ворон. — И тита здесь! Э-эй, Малфа-а! Ты, что ли?! Нашел! Нашел мальца! Жив он!
   — Жив! — эхом прогремело со всех сторон. — Жив! Ворон снова задрал лицо к освежающим, но редким каплям. И прямо в лоб ему стукнулось что-то. Он увернуи-ся, ухватил левой рукой посудинку глиняную с тонким горлышком, принюхался, птотнуя чуток. Молодец, Малфа, сметливая девка! В черепке было молоко козье, не хуже того, что он пил с утра из рук горянки, только теплое, подогретое.
   — На-ка, соси, малец!
   Он плеснул немного себе в ладонь, поднес к губам ребенка, осторожно, чтоб не захлебнулся. Тот жадно зачмокал, задрожал еще сильнее, напрягся весь, оживая, тегшея.
   — Слава тебе, Господи!
   Ворон не торопил княжича. Подливал в ладонь. А тот обеими цепкими ручонками сдавливал руку, тянул на себя, и откуда только силенки брались — одним словом, князь. Ворон его не видел, но ощупывал рукой, прижимал, боялся выронить. Наконец молоко кончилось. И Ворон выпустил черепок, принялся пеленать драгоценную ношу в остатки душегреи своей, накрутил в десять слоев связку, чтоб только не расшибить о стенки, когда вытягивать станут. Княжич отбивался, кричал, пускал пузыри. И Ворон готов был кричать с ним на пару. Нет, не зря его Силы Небесные спасли! Петлю делал тройную: и под руки и под ноги. Потом еще посидел немного, прижимая голову детскую к щеке своей колючей, не чуя боли и слабости, боясь качнуться — чуть что, полетишь в могилу беспросветную.
   Потом встал. И крикнул:
   — Тяни!
   Горякам верил, особенно Малфе.
   Самого его вытянули вторым заходом. Трое бородатых тащили. А вытащили — и отбежали пугливо, как никак чужак, хоть и полуголый, увечный, а с мечом, с ножами, одноглазый. А глаз синим огнем сияет. Таких не бывает у простых людей, у смертных, это горяки хорошо знали, такие у богов, у демонов всяких… Но Ворон на них и не смотрел. Он сразу же подошел к рыдающей Малфе, прячущейся от ливня под разлапистым кедром, бережно отобрал младенца, спустил с него связку, обрывки лохмотьев, пригляделся, точно, княжич, мальчонка: крепкий, живой, вырывающийся, исхудалый немного и не по дням большой.
   Ворон вышел под хлещущие с небес живительные струи, вскинул княжича в обеих руках к темным грозовым тучам, омывая его от всего тягостного и страшного в недолгом прошлом, освящая на благую жизнь грядущую. Разлапистая ослепительная молния вырвалась с тверди небесной, высветила их обоих сиянием своим неземным из полумрака, царящего над горою Диктейс-кой, над островом Скрытием и всем миром людским. Гулом раскатов ударил гром, сотрясая все вокруг.
   — Жив! — прошептал Ворон, плача и смеясь. — Жив, княжич. Вот и зваться тебе отныне Живом. Отныне и на века!

«ТИТАНОМАХИЯ»

   Синей бескрайней гладью лежал океан-батюшка, бархатом недвижным покрывал пропасти и пучины беспроглядные, клубился по окоемам белесой туманной дымкой, сливаясь с синим густым сводом небесным. И не было конца небу и океану, не было предела двум зыбким стихиям.
   Четвертый день шли на веслах. Четвертый день Старый [6]не наполнял ветрами поникшие паруса, берег внуков. Лодья резала крутой грудью своей синий бархат, пенила притихшие воды, млеющие под раскаленным солнцем. Вязкую полуденную тишь нарушали только скрип весел да шумное дыхание двух десятков гребцов. На разговоры пустые ни сил, ни времени не тратили. Пресной воды оставалось совсем мало, съестные припасы давно закончились… пора было и возвращаться в тихое, уютное море Срединное, не гневить силы неведомые и беспощадные.
   Жив греб вместе со всеми. Крутые могучие мышцы перекатывались под его мокрой от пота, переливающейся в прямых лучах солнца, смуглой от загара кожей. Тяжеленное весло послушно ходило в крепких руках. Льняную рубаху, штаны грубые походные, сапоги, плащ-корзно — все оставил Жив в домине на корме, где лежал сейчас, прячась от лютого Купа-солнышка, лесовик Ворон, старый, верный Ворон. Сам сидел на скамье голый и босой, в одной повязке набедренной да с толстым кожаным ремнем на чреслах — меч боевой и нож Жив с себя не снимал даже по ночам, как и свят-оберег, висящий на необъятной груди. Оберег был матушкин, княгинин, успела перед казнью страшной подвязать к руке под мышкой. Тяжелый был свят-оберег, древний, наследный, из руд неведомых… нынче таких делать не могли, нынче все из злата, серебра — блес-кучее и яркое… матушкин крест животворящий, небесный был черен и темен. Зато густые и длинные чуть вьющиеся волосы Жива полыхали в свете дня спелой пшеницей, искрились, развевались по сторонам — приходилось их стягивать крепким ремешком, крепить узлом на затылке. Русый нежный пушок пробивался на верхней губе, под щеками, на подбородке — юн был княжич. Но серые бездонные глаза его смотрели в даль бескрайнюю строго, взглядом мужа зрелого.