Долго их водили. Кружили, есть-пить не давали. Потом привели к гряде с иной стороны, на другом краю леса. Там и были палаты, в горе выбитые, деревом обшитые, но стылые. Там их и встретил старейшина Гулев, встретил неласково, видно, не ждал от чужаков добра.
   — Не смей угрожать мне! — повторил старик. Опять занес руку, намереваясь ударить. Но передумал, опустил.
   — Придет день, ответишь! — с неженской, недевичьей злостью прошипела Яра. В синих бездонных очах ее загорелся черный неистовый пламень. Дернулась, вырвалась совсем ненамного, выбросила вперед ногу— длинную, стройную, сильную — норовила в пах ударить, попала в колено. Гулев вздрогнул, сморщился от боли. И все же ударил с размаху по щеке пылающей еще раз, не жалеючи.
   — А хочешь — отдам тебя воям, в дружину молодшую?! — просипел он раздраженно. — У нас обычаи насчет дев и жен строгие. Но на таких как ты ряда нет! Пусть душу отведут!
   Безусый страж сдавил плечо так, что слезы ручьем потекли из глаз. Горячее дыхание обожгло ухо. Яра услышала:
   — Смирись! Ты чужеземка, нет тебе защиты здесь, смирись!
   — Защиты?» — выдохнула Яра. И крикнула громко. — Нет?!
   Гулев рассмеялся, сверкнул глазами. Не таким уж и старым он был, каким казался. Сам подошел ближе. Ухватил строптивую девчонку за подбородок. Сказал почти добродушно:
   — Да ты, поди, не в своем уме? Надо было б тебя с самого начала к коровам да овцам…
   — Есть мне защита! — не слушая, выкрикнула Яра. Извернулась и укусила старейшину за пальцы.
   Тот отдернул руку и в третий раз ударил пленницу по щеке.
   — Есть? Ну и кто же это? — спросил уже серьезно, видно, ему начинала надоедать эта игра.
   — Муж мой! Жив! Великий князь Русский! — разъяренно прокричала Яра. — И отец мой — Крон всемогущий! Они убьют тебя, изверг старый!
   Гулев взмахнул рукой. Вздохнул горестно, качнул головой обритой наполовину, с длинным и густым клоком волос, свисающим на левое плечо. Но не ударил, пожалел.
   — Далеко твоя защита, — с ухмылкой сказал он. А мы здесь, рядом. — Только по глазам вижу, не безумна ты, нет. Но дерзка чрезмерно и ярью неистовой налита до краев… в деве не должно быть столь много яри и злости лютой. Может, ты навь, принявшая обличье людское, может, вила Велесова?!
   — Княжна я! — выпалила снова Яра. — Прикажи отпустить, ирод! Но знай, защита у меня везде есть. повсюду! И воздается тебе за все с лихвой!
   — Опять угрожаешь? — Гулев был явно расстроен. Он не мог справиться с девчонкой, и это удручало его. — А ведь я могу и тебя в каменоломня… а могу просто жизни лишить, подумай, девка строптивая, змея!
   — Ты сам змей!
   Яра согнула ногу, ударила назад, стража по колену, дернулась изо всех сил, вырвалась и набросилась на старейшину с кулаками, в приступе безумного гнева она уже не видела и не слышала ничего вокруг, она била старика кулаками в грудь, царапала лицо, едва не опрокинула его. Два других воя, покрепче, посноровистей, вовремя перехватили ее руки, оттащили.
   Гулев насилу отдышался. Сел на скамью. Налил себе вина полный кубок. Но прежде, чем отпить, приказал:
   — Высечь ее. Прямо здесь!
   Еще три воя подбежали к бьющейся, кусающейся, кричащей пленнице, ухватили ее за руки-ноги, бросили на скамью, закинули подол на голову. Били долго, с чувством, не жалея — видно, и им дерзость незванной гостьи не по вкусу пришлась. Потом устали. Гулев успел выпить три кубка. Смотрел на все не отрываясь, не мог скрыть восхищения — столь прекрасного, дивного женского тела он еще не видывал, хотя не мало пожил, немало повидал, имел много жен и наложниц по доброму ряду Русскому. Но в прекрасном обличий, в дивном теле жил бес, не приведи Господь, такого в свой дом, а пуще того, в свою душу впустить! Нет уж, Гулев распрощался с мыслью пригреть бродяжку на своей груди, нет уж!
   — Давай ее сюда!
   Когда пленницу подвели ближе, старейшина спросил добродушно:
   — И где ж твоя защитники, детка? Яра огромным усилием согнала с глаз пелену, выпрямилась на дрожащих ногах, вытянула шею. И плюнула прямо в лицо мучителю.
   — Ах ты…
   Гулев коснулся пальцами собственной щеки, посмотрел на них — кровь. И губы у несчастной все в крови — искусала их, вон какие пухлые, багряные. И жалко ее стало до кома в горле. И безнаказанным такое бесстыдство оставлять нельзя, никак нельзя, все видели, позор!
   — В море ее! С камнем на шее! — приказал он сурово.
   Вой застыли в нерешительности, видно, и им такой приговор показался слишком строгим. Но пересилили себя, потащили жертву к дверям дубовым.
   Яре уже было все одно, что в море с камнем, что на меч грудью. Она не желала жить — так жить! здесь жить, с этими извергами! Но все-таки она не смирилась, она нашла в себе силы громко, торжествующе крикнуть:
   — Есть у меня защита, старый кат! И не жить тебе, не жить!
   У самых дверей стражи услыхали тихое:
   — Назад! Стойте!
   Застыли, чуть разжали руки, ощущая, что жертва перестала вырываться.
   — И кто же меня спровадит на тот свет? — поинтересовался он устало. — Мальчишка Жив, у которого нет сил себя защитить? Или Крон, старый дьявол? Так он нас тридцать лет достать не может! Руки коротки! Так кто же?!
   Яра издали обожгла Гулева ярой синью глаз.
   — Род-Вседержитель! И Пресвятая Матерь Лада! Они лишат тебя жизни, ибо я их дочь! А они мои родители! И они покарают тебя, старый убийца! Покарают и за меня, и за моих братьев! Так и знай!
   Гудев усмехнулся, откинулся на лавке, сбивая со стола кувшин с вином. Склонил голову набок, прищурился.
   — Ладно. Поглядим, — процедил он. — Поглядим, кому Род отец родной, а кому… в погреб ее! На новолуние у нас Круг большой. Давненько мы добрых жертв не приносили Роду-батюшке. Видно, он сам нам послал эту отрочицу. Да свершится все по воле богов. Стеречь ее крепко-накрепко!
   Сначала Крон услышал женский крик, раздирающий небеса, прорывающийся в заоблачные выси и уходящий в мир иной, нездешний. Он сразу узнал этот голос, хотя не знал его, не слышал его долгие годы, десятилетия, да и слышал если — совсем не тот, а еще детский, слабенький и тоненький. Лишь позже он увидел черную тень, черную птицу, взметнувшуюся в полете своем над теремом… Но от крика того до видения, с одним лишь поворотом головы пробежало пред ним почти полжизни: вот молодая красавица, жена его ненаглядная протягивает к нему руки белые, смеется, хохочет, ждет — и его, и чего-то еще, ниспосланного будто Свыше, а под перевязью груди ее уже живет, дышит, бьет ножками нерожденное и непонятное пока существо, ждет своего часа, а вокруг синь моря лазурного, брызги, лодья. паруса алые… и сам он, молодой, крепкий, огненно-волосый и ненасытный во всем, от любви до сечи, алчущий жизни… а вот уже не Рея спешит ему навстречу, а крохотная девочка, едва вставшая на ноги, тянущая маленькие пухленькие ручки к отцу, падающая, вновь поднимающаяся, и все же видящая только его одного, устремленная только к нему — зеленые дубравы, бархатистые нежные склоны, журчание ручья — и все это его, весь свет принадлежит ему, и короткое счастье… но мало, мало, мало! походы! бои! суд! странствия и возвращения! бурлящая, стремительная жизнь! и ожидающая его девочка, дочь, любимая, добрая, нежная и любящая — она всегда встречала его изо всех походов, выбегая далеко за ворота, будто простая поселянка, и счастье было в самой улыбке ее… долгие годы. И вот он провожает ее за ворота — с богатыми дарами и доброй свитой, и сердце щемит от боли, а она улыбается ему — впервые она выше, он на земле, она на вороном коне, и солнечный нимб за ее головой светлой, и слезы на ее щеке, и взгляд, говорящий больше слов. Память. Проклятая память!
   Крон окаменел в седле.
   Черная птица, взмахнув черными крылами, взвилась над высокой теремной башней, будто в порыве дерзком, будто желая пронзить небеса не одним лишь криком печальным и страшным. Но не превозмогла тяжести бренного тела, пала наземь, отпуская в чистый Вырий одну только душу легкую и светлую.
   И показалось Великому князю, седому как лунь Крону, что сам он под тяжестью лет и грехов, отягощенный содеянным рухнул на черную смертную землю. Это его встретила она всем своим непомерно-убийственным телом. И его казнила.
   Медленно, очень медленно поднял он руку. Подлетевший на буланом коне походный воевода Удал, замер как вкопанный, одним целым с буланым — человек-конь.
   — Остановить… — прохрипел Крон, — остановить людей!
   Строг замер за спиной, ждал слова, склонив голову. Он тоже слышал и видел все, почти все. И он понял — кто был черной птицей, принявшей смерть на глазах у двух несметных ратей, а вернее, меж ними.
   — А ты, — Крон не глядел на ближнего боярина, — ты пошли за ней… за телом дочери! И пусть готовят тризну!
   Дон с легкостью пардуса перепрыгнул с борта на борт, расправил плечи, огляделся. Впервые он сам не участвовал в захвате чужого струга, сидел на пустом бочонке, перевернутом вверх днищем, следил за ходом боя. Собственно, и боя никакого не было— двоим-троим сунувшимся было гребцам врезали хорошенько мечами, плашмя. А прочие сгрудились возле мачты и, похоже, не собирались защищаться, хотя каждый был вооружен — пусть и бронзовые мечи, пусть медные латы, а все ж не с пустыми руками.
   Дон даже растерялся.
   — Ну что, — просипел он, оглядывая чужаков, — обезручели со страху?!
   Никто не ответил. Лишь свои вой закряхтели, затоптались позади и с боков в недоумении, кто-то даже выругался вслух, коротко и непотребно. Дон зло покосился на него. Но не стал позорить при чужих.
   Выкрикнул сердито:
   — А ну, выходя кто смелый!
   Вышел крепкий, совсем еще молодой парень с длинными вьющимися волосами, перехваченными кожаным ремешком, с умными и быстрыми зеленым» глазами. Вышел, вытянул неспешно меч из ножен… и воткнул его в доску под ногами, выпустил рукоять— меч задрожал, заходил ходуном. Но прежде, чем он застыл, успокоился. Дон узнал парня — по смышленым быстрым глазам, по повадке. Таким или почти таким он был и… давным-давно, двадцать лет назад. Неужто и время над ним невластно, не постарел даже, наоборот, еще моложе.
   Ябед? Ты?! — выдохнул он изумленно. Перед глазами сразу встал тот далекий день, погожий, ясный, когда он сам еще совсем юным, двадцатипятилетним, угодил с простора вольного и бескрайнего в темницу безвыходную. В тот день они вернулись в гавань Олимпийскую с островов, вернулись веселые, усталые, счастливые — на резвых малых стругах, обгоняя друг дружку… он даже помнил, как трещали мачты и чуть не лопались паруса, а они все гнали и гнали, не уступая, не желая уступить ни шага. И он не чуял ничего, это потом все врут про предчувствия. Он поверил приятелю, другу. сыну ближнего отцовского воеводы — смышленому и быстрому на слово Ябеду, сам выскочил на берег, вспрыгнул на коня, поскакал к отцу на пир молодецкий… Ябед скакал следом, хохотал во всю глотку, подзадоривал. Вместо пира его ждал поруб. Скрутили — ничего не подозревающего, еще улыбающегося, веселого, заломили руки за спину. А Ябед уже не смеялся, только плечами пожимал, отводил глаза— его не тронули. Дон тогда все понял, они боялись, отец боялся, что он может уйти, сбежать. Потому и пошел на хитрость… да, на хитрость. А друг-приятель — на подлость. Первые дни Дон рвал и метал, клялся самому себе, что достанет предателя, задушит своими руками, вырвет лживый язык… потом отошел, даже простил: что мог поделать лучший друг, коли воля Великого князя требует от него иного? Ничего! Простил и забыл. И вот тебе встреча!
   — Ябед отец мой, — спокойно отозвался парень, не клоня головы, глядя прямо в глаза, — а я сын его — Промысл! [25]
   Дон недовольно хмыкнул, оглянулся на своих воев.
   — Похож, похож сынок, — протянул он с явным презрением, и добавил: — ликом похож. А нутром, духом — не в отца! Тот посмелее был!
   Промысл не заставил себя ждать.
   — И духу и смелости мне не занимать! — выкрикнул он яро. — Только драться с тобой не буду! Ибо к Живу иду, к Великому князю! В его войско… а ты лишь его правая рука!
   — Что-о-о?! — взревел Дон.
   И бросился на дерзкого мальчишку.
   Но его удержали, ухватили сзади под руки. Теперь всем было ясно — никакие это не чужаки, сами идут на Скрытень, свои! А своих обижать негоже. Дон горячий, но отходит быстро — дай ему порубить мальчишку, потом сам жалеть будет, ночей не спать.
   — Ну чего ты, батько, — прошептал в ухо седому княжичу Гориван, второй после него боец на море, обритый наголо, светлобородый и черный ликом словно дикий нубиец. — Да прости ты его!
   — Ладно, прощаю, — тут же, с ясной неохотой протянул Дон. И бросил парню в лицо: — Скажи братам спасибо, папенькин сынок!
   Промысл опустил глаза, улыбнулся сдержанно. Но и этого слова не оставил без ответа.
   — Был папенькин… нынче сам по себе. Ушел я от Ябеда. Ушел!
   — А чего так? — поинтересовался Гориван.
   — За Крона он стоит крепко. Мой путь иной. И у всех другое моих… верно я говорю? — Промысл обернулся к стоящим у мачты.
   Было их с три десятка — самые разные, молодые и старые, крепкие и не очень, одетые богато и совсем босые. Видно, не по роду и званию собрались кучей, но по духу. Потому и ответили разом:
   — Верно!
   Дон подошел к Промыслу. Выдернул меч из палубы, отдал в руки. Посоветовал на будущее:
   — Зря не бросай, сынок! — Потом вдруг обнял парня крепко-накрепко, прижался щекой. И спросил: — Ну как там Ябед, помнит меня, нет?
   Промысл не ответил. Что ответишь, когда не вел отец речи о молодых годах своих, о другах-недругах, а врать не стал.
   — Помнит, — сам ответил Дон, — как не помнить. Ну да ладно, может, когда и повстречаемся.
   Промысл не понял намека. Почувствовал в голосе Кронида тяжесть, тоску и обиду. Но не принял их на себя. Он чист душой, чего ему бояться, у него нет счетов с этим богатырем-великаном, способным вырвать мачту из палубы голыми руками. Кронид! Сын Великого князя… этим все сказано. Пожалел только, что сгоряча обидел старшего руса. Но и печалиться шибко не стал — ведь тот уже простил ему горячность.
   — У меня послужите, — сказал Дон властно, безоговорочно, — на своем струге. Вот так! Пока есть время сходим на Аласию, проведаем кто там за правду стоять намерен, а кому жить надоело. — Он оглядел вдруг всех: и старых, проверенных воев своих, и вновь прибившихся. И вскрикнул будто в запале: — Чего молчите, браты, али не любо вам?!
   — Любо! Любо!! — закричали вразнобой, но громко, яро и те и другие.
   Солнышко в этот день палило нещадно, повернув коло земное с весны на лето. Во всей красе пылал в поднебесье огненный Хоре, хороводил свой вечный хоровод вокруг мира срединного и моря Русского. Глядел на него Дон, прищурившись, из-под руки — и видел, как знак Божий, — пора на Олимп, не на
   Аласию, на Олимп, к батюшке в гости, пора! Последняя отсрочка Живу!
   Крон сам, по крутым бревнам высокой крады, [26]как по лестнице, ведущей прямо в вырий, поднялся вверх, возложил последнюю хрупкую и сухую веточку к ногам дочери. Опустился на колени рядом, поцеловал в ледяное, белое чело.
   Рея лежала тихо и покойно. Будто и не она кричала тогда, под самыми небесами, будто умерла во сне в собственной постели. На лице не было ни царапинки, ни припухлости. И это больше всего поразило Крона. Боги любят ее! Даже после смерти любят! Это укор ему, именно ему — он мало ее любил, он совсем не любил ее, свою родную дочь! И за это он наказан!
   — Прости меня, — тихо прошептал он. Потом припал к уху, касаясь его губами, заговорил быстро, будто боясь опоздать, не успеть сказать самого главного, самого важного: — ТЫ уйдешь туда, ты увидишь его, доченька! Проси его, моли за меня, моли! Нет вины хуже моей, я все знаю, все! Но он простит меня, ибо мудрый и добрый, ибо знал, что не корысть мною двигала, но радение за Державу… нет мне прощения! но он простит! он не откажет тебе! он дед твой… и он любил тебя больше, чем я! пусть простит и за это! Я лишил его зрения, сделал незрячим, а он стал видеть больше! Прости меня, Юр! прости меня. Рея! Это я убил тебя, но… все равно прости!
   Крон оторвался от дочери. Выпрямился. Взглянул вниз.
   По левую руку от него расположились воеводы и лучшие вой Севера, там сидел и ненавистный Куп, много их было, необъять глазом. По другую, правую — ждали его, взирая ввысь, подвластные дружины, тоже не все, всем места не достало, лучшие из лучших — ближних Крон различал, там был и Строг с Удалом, и Ябед, и Олен опальный, и Кей прощенный, и многие другие, дальних узреть не было сил. Прямо перед ним, за крадой внизу сидели люди местные, подвластные прежде дочери его, сидели без князей, за старших были Овлур с Зароком, прочих Крон не знал. Да и не хотел знать. Все сидели тихо, ждали начала тризны, ждали, пока он спустится вниз, чтобы возжечь пламя. Всех примирила смерть Великой Реи. Всех… но надолго ли?!
   Лишь позади никого не было. Там медленно тек степенный и широкий Донай. Крон не хотел смотреть туда, в его воды, ибо казалась ему река эта теперь рекой смерти, обернешься… и узришь лодчонку малую, и перевозчика — того самого, что берет за перевоз монетки-денежки, кладомые на холодные веки. Крон вздрогнул. Разорвал ворот алой рубахи. Сорвал крест-оберег. Подержал его над мертвым телом. И медленно опустил.
   — В твоих руках я, доченька, в твоих, — проговорил он еле слышно. — Скоро увидимся!
   Спускался вниз шаг по шагу. Ноги не держали. Предательство внезапнообретенного сына… нет, всех сыновей, дочерей, бежавших от него, замышляющих против него недоброе. Смерть любимой дочери, страшная смерть, не слишком ли много для одного человека — человека, несущего тяжкий, неподъемный груз в гору, созидающего Державу, в которой всем будет дано по делам их и по чести? Или правы были волхвы, боги отворачиваются от него?! Нет! Его воля сильнее воли богов!
   Уже на последних, нижних бревнах-ступенях Великий князь Русии и подвластного ей мира. Крон, сын Крона и внук Крона, Кронид в поколениях гордо вскинул вверх седовласую главу и, оттолкнув поспешившего на помощь гридня, твердой, каменной походкой прошествовал к своему невысокому и простому на вид походному трону, вырезанному из черного дерева. Опустился. Вперился невидящим взглядом в вершину крады. И бросил сухо:
   — Возжигайте!
   Восемь волхвиц придонайских восемью факелами, заполненньми благоуханными светлыми смолами, с восьми сторон — по углам и срединам бревен — вознося мольбы Пресвятой Богородице Матери Ладе, будто отражая на земле, в мире Яви Божественный Свет ее восьмиконечной Звезды, зажгли краду.
   Куп сидел и смотрел на бушующий огонь, не отводя глаз, не мигая. Двенадцать умудренных годами воевод сидели по правую и левую руку от него. Жар бил в их лица, пламя бросало на них гнетущие, трепещущие отсветы, словно сами они пылали в этом взвивающемся к небесам пламени. Жарко. Нестерпимо жарко! Прочие вой далеко за спинами, они не ощущают этого жара. А им надо терпеть. Этот жар — напоминание о краткости жизни. Этот жар — грань иного мира, мира Нави, который ждет их всех, ждет каждую минуту, каждый миг. Жарко!
   И только Куп сидел словно закованный в ледяной панцирь. Холод в груди, холод на спине, холод в висках, как там, посреди Доная. Куп был отрешен, он ни о чем не думал, он ничего не видел. Он просто сидел застывшим изваянием. Прерванный полет стрелы. Остановка в пути. И холод… который пройдет. Куп ждал. Крада скоро догорит. Угли зальют светлым вином. И пепел плоти той, что ушла в небесные выси, в луга Велеса, соберут в расписную лицевую урну. И в другие сосуды, малые и большие, соберут пепел любимой кобылы, сожженной вместе с Великой княжной, шести волов, восьми белых коров, собак… и пепел двух старых служанок, что решили уйти в вырий вместе с хозяйкой. Все сложат в середине кострища, принесут утварь, одежды, украшения, еду, питье — Рея ни в чем не должна знать недостатка в ином мире — и медленно, без торопливости и спешки, начнут насыпать холм — до самой вершины, а потом вонзят в него меч Яра. И тогда начнется тризна — долгий, шумный, веселый пир на неделю, и все будут радоваться, ибо
   Великая княгиня не исчезла, не пропала в небытии, а лишь перешла в лучший мир, и стало быть, надо радоваться за нее. И начнутся состязания воинов, и начнутся поединки — до первой крови или до смерти, как пожелают сами поединщики. И вот тоща придет его черед! И вот тогда…
   — Куп! — вырвал северного князя из забытья грубый голос. — Что с тобой?!
   Двинский воевода, мохнобровый и морщинистый, тряс его за плечо, будто ото сна будил.
   — Третьи сутки не встаешь! С открытыми глазами спишь!
   Куп тряхнул головой, сбросил тяжелую руку. Огляделся. Никакого пламени уже не было, да и кострища тоже. Огромный пологий холм высился перед ним. Вокруг холма сидели, лежали, стояли тысячи людей с кубками в руках, с рогами, наполненными медом и винами, с кусками мяса. Они ели, пили, веселились… и глазели на шумное и быстрое зрелище. У подножия погребального холма и на склонах в запутанном и странном хороводе-мельтешении носились десятки, сотни всадников. Они рубились, били друг друга копьями, метали в лица и груди дротики… Но не кричали истошно от ран, не стонали, не захлебывались в крови, не падали наземь безголовыми. На копьях не было рожнов, дротики были дубовыми, а мечами рубили плашмя, голоменью. Вой тешились, состязались в ловкости и умении. И все сидящие, стоящие вокруг насыпи поддерживали их шумными криками.
   Куп понял, что его черед пришел.
   Холода в груди не было. Там билось горячее, неистовое сердце. И в виски не впивались ледяные крючья. Он снова в мире Яви. О, Пресветлый Кополо! Дай своих сил, своего гнева и своей чистоты!
   Куп обвел взглядом сидевших подле воевод — они пили, ели, веселились, но не уходили далеко от своего князя, незачем, в дружинах и полках их браты-коре-ваны, войско всегда наготове, его не возьмешь врасплох — Куп выбрал самого старого, самого видного, Хлуда Руянского, подозвал наклоном головы. Тот подошел степенно и важно.
   — На, держи, Хлуд, — Куп протянул закованному в брони старику широкий нож, снятый с пояса. — Иди к Крону, брось ему нож в ноги!
   Воеводы разом затихли. Такого еще не было на тризнах русских — никогда не было, чтобы князь вызывал князя на смертный бой.
   — Иди! — повторил Куп, как отрезал. Недобрая весть, будто ее на хвосте своем несла быстрая черная птица-вещунья, облетела кругом погребальный холм. Смолкли, затихли тысячи воев, жен и дев, старцев, бояр и воевод, бросили свои игрища буйные конники-витязи, разбрелись со склонов, ведя коней в поводу, тягостное молчание повисло по-над Донаем-батюшкой, прежде чем степенный Хлуд донес вызов на поединок до Великого князя.
   Оторопев, глядел Крон на брошенный в ноги острый нож с родовым волчьим знаком Купа. Потом наступил на него сапогом, вдавливая в рыхлую землю.
   — Откажись, — мягко пропел из-за спины Строг, — неровня он тебе, не будет чести, не будет и бесчестья!
   — Молчи! — осек его Крон.
   Он понял сразу, что Куп решил испытать волю богов — задумал начать и закончить дело одним поединком, не губя тысячи людей, тысячи русов единокровных. А раз так — все вокруг все понимают — будет бесчестье, до конца жизни! а потом еще и в памяти, в былинах и сказах — навсегда, навечно! Страшный день и час выбрал северный князь для схватки неизбежной, горький и роковой! Капли ледяного пота побежали по челу Крона. Не страшно было умирать. Страшно дело губить начатое, великое дело! И где?! Здесь, на могиле родной дочери! Когда сердце надорвано нежданной утратой… Ему за —.семьдесят. Правда, сил пока хватает, на десятерых хватит. Но и Куп силен и ловок, ему нет и сорока. И еще… Крон знал, что сотни тысяч русов считают именно Купа воплощением Пресветлого бога-воина, ипостасью Кополо в мире Яви, а это многого стоит — драться с богами, идти против рода, против предков великих. Одно дело рать на рать, совсем другое — поединок, лицом в лицо, меч на меч! Опять Судьба испытывает его на прочность. Мальчишка! Наглец! С ним бы не драться, прав Строг, не княжье это дело, его бы высечь плетьми! Но за ним роды и племена, за ним ряд и закон, обычаи русов… унизить его, значит, унизить себя. Великого князя. Крон сжал зубы, не дал резким словам сорваться с языка.
   Поглядел на присланного воеводу спокойно и мудро. Сказал с достоинством, но так, чтобы слышали окружающие:
   — Передай брату моему, я принимаю его вызов!
   Ночь была ясная, светлая. В темно-синем, почти лиловом небе висела полная округлая луна, заливая подлунный ^ир своим неземным, потусторонним сиянием. И все вокруг было видно как на ладони — и поляна, и далекие хижины, и снующие туда-сюда поселяне. Видны были и суровые лики богов: Род стоял вросшим в землю, корявьм и неохватным стволом дубовым, лишенным ветвей. Грубо высеченный лик его был бесстрастен и отрешен. Род не знал тревог и волнений людских. Зато скорбны и исполнены печалью были лики обеих Рожаниц, стоявших расширяющимися, оплывающими к земле каменными изваяниями. Кто был первичен и изначален. Род или они. Вечные Матери Сущего, никто из русов не знал, не знали даже волхвы, ведающие все. Кольцом вкруг Рожаниц и Рода стояли совсем небольшие, в полтора роста человеческих, берегини. И их плоские лики, едва намеченные в известняке, высвечивал призрачный лунный свет. Только верхушки высоченных сосен, нависающих над поляной, были черны, будто вздыбленные хвосты исполинских чудовищ.
   — Вяжи ее к жертвенному столбу! — приказала патлатая беззубая ведунья. И ткнула Яру корявым черным пальцем под грудь, в сердце.