Великий князь Петр принял графа Шверина с распростертыми объятиями, вместе с ним бражничал, открыто катался по городу. Петр однажды сказал ему:
   — Я считал бы первейшей честью для себя служить в армии великого полководца короля Фридриха.
   — Если будет позволено вашим высочеством, я почту за особое счастье довести о сем до сведения его величества, моего владыки, — воскликнул Шверин, с изумлением уставившись в наивно веселое лицо Петра.
   — Нет, — чуть задумавшись, ответил Петр, — пусть это останется между нами. А впрочем… И знаете что, дорогой мой граф? Если б я был императором, вы не были бы военнопленным.
   Бывший адъютант Фридриха II граф Шверин облобызал руку наследника русского престола.
   Григорий Орлов тоже возвратился с театра войны в Питер, был в звании пристава причислен к графу Шверину и, вместе с графом, начал бывать при малом дворе, где впервые встретился с великой княгиней Екатериной Алексеевной, женой Петра Федоровича, наследника престола. И сразу же подпал он под неотразимое обаяние молодой княгини.
   В следующем 1760 году он уже артиллерийский поручик и личный адъютант генерал-фельдцейхмейстера, самого блестящего из русских вельмож графа Петра Шувалова, двоюродного брата Ивана Ивановича Шувалова, всесильного фаворита царствующей императрицы Елизаветы.
   Ветреный Орлов к прелестницам никогда равнодушен не был. Он верен своей натуре остался и теперь. Как только сделался адъютантом Шувалова, нимало не смущаясь, тотчас же впал в блуд и отбил у своего сиятельного начальника любовницу, известную по красоте и развращенности княгиню Елену Куракину. С графом Петром Ивановичем Шуваловым от сего приключились скоропостижные немощи: геморрой, колики, кровавый понос и трясовица. И если б не тайное заступничество великой княгини Екатерины Алексеевны, падкому на любовь Григорию Орлову грозили бы неисчислимые невзгоды.
 
   Ноябрь. Темная ночь. Мокрая с холодом непогодь. Нева злится. Небо черное, мрачное. Скрипят на Невском редкие заправленные маслом фонари.
   Будочники с алебардами топчутся возле своих будок, дуют от холода в пригоршни, сердито покрикивают в тьму: «Эй, кто идет? Пода-а-льше!»
   Санкт-Петербург спит. Только у Григория Орлова на Малой Морской в окнах свет, парадная дверь настежь, дом полон гостей.
   В двух первых комнатах молодые офицеры, сослуживцы Григория Орлова, режутся в карты. В третьей, где кабинет хозяина, веселый шум, взрывы раскатистого хохота: Григорий и Алексей Орловы рассказывают гостям похабные анекдоты. Тут были: капитан Преображенского полка Бредихин, измайловцы — два брата Рославлевы, Ласунский и прочие. Все молодежь. В коротких перерывах раздается:
   — Митька, трубку! Митька, трубку!
   Проворный казачок в голубой рубахе и сафьяновых сапогах с загнутыми носами то и дело подает гостям курящиеся трубки с длинными, в полтора аршина, черешневыми чубуками. Весь кабинет набит густыми клубами табачного дыма — едва мерцают в канделябрах огоньки.
   Только что вошедший со свежего воздуха капитан преображенец Пассек принялся от адского дыма чихать и кашлять:
   — Фу-фу… Да что вы, черти, как надымили! Ну чисто на прусской баталии у вас… Митька, трубку!
   Его последние слова были приняты в хохот.
   Григорий Орлов сказал:
   — Что ж, прусский дух нам должен быть зело приятен: хоть и воюем с пруссаками, а между прочим они нам не враги…
   — Как так? — приподнял густые брови Пассек.
   — Не притворяйся, голубчик, дурачком, — продолжал Орлов по-французски, чтоб не понял казачок. Он говорил на чужеземном языке неважно, с запинкой, не вдруг подбирая слова. — Матушке государыне Елизавете надлежит скоро к праотцам переселиться, а будущий император наш, всему свету ведомо, почитает Фридриха Второго своим другом и во всем подражает ему.
   Пассек подергал пальцами вправо-влево свой мясистый длинный нос, что-то пробурчал и устало повалился на турецкую кушетку. Он высок, широкоплеч, грузен, выражение лица приветливое, умное, носит парик, большой щеголь, часа по два проводит у зеркала. Как и большинство офицеров — картежник.
   — Да-да, братцы-гвардейцы, — сказал густым басом верзила и силач Алексей Орлов. У него вдоль левой щеки глубокий сабельный шрам, нанесенный в пьяной драке лейб-компанцем Александром Ивановичем. — Приходит нам всем, гвардейцам неминучая беда. Великий князь нашу гвардию янычарами считает.
   Не кем-нибудь, а я-ны-ча-рами, ха-ха!.. И грозит унять.
   — Хуже, — перебил его Григорий. — Недавно его высочество изволил выразиться так: «Гвардейцы только блокируют резиденцию, они не способны к военным экзерцициям, и всегда для правительства опасны».
   — Дурак, а умный, — кто-то неестественным голосом проквакал от печки и, сипло перхая, захихикал.
   — Кто, кто дурак? — и все, широко улыбаясь, повернули головы в темный угол, к печке.
   — А я знаю, про кого его сиятельство сказали: дурак, а умный, — прозвенел из полумрака веселый голос казачка. Мальчонка успел нализаться сладкого вина из опорожненных бутылок, не в меру стал развязен, сыпал табак мимо трубок, натыкался на мебель. — Это про великого князя… сказано.
   Все громко, как грохот камней, захохотали, дым дрогнул, и дрогнули стекла. Из соседней комнаты на взрыв смеха прибежали Хитрово, семнадцатилетний вахмистр Потемкин и еще двое офицеров. Тоже принялись невесть чему хохотать. Хохотал за компанию и курносый Митька.
   Григорий Орлов нахмурился и постучал в пол трубкой.
   — Митька, — сказал он, — я тебе, мизерабль несчастный, до колен уши оттяну, я тебя завтра же продам на рынке, как курицу, а замест тебя арапчонка куплю. Пшел вон!
   Казачок всхлипнул, стал тереть кулаками глаза и, пошатываясь, побрел к двери. Всем сделалось жаль маленького Митьку.
   — Устами младенца сам бог глоголет, — заметил капитан Пассек и подмигнул Митьке в спину.
   — Эти боги на кухне околачиваются, — возразил Алексей Орлов, — денщики да солдаты, да торговцы из мелочных лавчонок, сиречь — простой народ. Видали, господа? Это очень примечательно.
   — Митька! — крикнул подобревший хозяин. — Встань передо мной, как лист перед травой…
   Полупьяный, с воспаленными глазами, казачок выскочил из-за портьеры и повалился в ноги хозяину.
   — Я вижу, подлец, что у тебя в безмозглой башке творится. Я тебя насквозь вижу, — притворно запугивал он Митьку, грозя пальцем. — Встань! И ежели ты, петух щипаный, еще хоть раз скажешь или только подумаешь, что его высочество великий князь дурак, я тебе, знаешь, что сделаю?
   — Знаю-а-ю, — виновато хныкал Митька.
   Все прыснули. Человек у печки подавился смехом и закашлялся. Митька ушел.
   Григорий Орлов прикрыл за ним дверь и тихо, но с разжигающими жестами стал говорить:
   — Эх, братцы-гвардейцы. И какой это, к чертовой матери, великий князь. Наши войска гибнут в прусской войне тысячами. У государыни Елизаветы слезы не просыхают от наших потерь, а рекомый русский великий князь радуется и похваляется, что он истый пруссак… И перстень носит с рожей короля Фридриха. Срам, друзья, срам…
   — Вот этими своими ушами слышал! — громогласно закричал Алексей Орлов, но Григорий погрозил ему пальцем. Алексей сбавил голос. — Когда наши наклали немцам при Гросс-Эггерсдорфе, великий князь проклинал храбрость русских и с горя нажрался пьян, как стелька…
   — А вы ведаете, что есть пьяный великий князь? — подхватил Григорий Орлов и, запахнувшись в бухарский халат, стал взад и вперед вышагивать по кабинету. — Когда он нажрется красного вина да пива со своими голштинцами, он буйствует, ругается, как конюх… Обнажает шпагу! А кому от него больше всех тягостей? Разумеется, великой княгине. Уж мне ли не знать!
   Все поглядели на него с надеждой, завистью и тревогой. Грузный Пассек перевалился на кушетке с боку на бок, язвительно сказал:
   — Этот самый Карл-Петр-Ульрих из Голштинии, сиречь Петр Федорыч, смею молвить, разумом зело скуден. Ведь ему тридцать три года стукнуло, а он много дурашливей Митьки-казачка… Хотя бы эта игра в солдатики… Эта казнь крысы по законам военного времени… Позор!
   Григорий Орлов и гости стали пить вино, жженку, шампанское. Пили с печалью, с раздражительным задором. Вино не веселило, вместо бодрой радости растекалась по жилам горечь.
   — Да оно и понятно, господа, — желчно начал Пассек. — Ведь он же круглый неуч, только и всего, что на скрипке пиликает, да кадрили хорошо пляшет, да ногами прусскую муштру горазд откалывать. Что он читает?
   — Ничего.
   — Как ничего? Ошибаетесь, капитан, — прозвучал из темноты, от печки, все тот же насмешливый голос, неизвестно кому принадлежащий. — Недавно он накупил полвоза лютеранских молитвенников. А еще уважает читать кровавые сказки про разбойников. Вместе с метрессой своей Марфуткой Шафировой…
   — Но ведь ныне при нем… — начал было молчавший до сего капитан Бредихин и осекся.
   — Не смущайтесь, не смущайтесь, Бредихин, — и из-за печки вылез князь Михаил Иванович Дашков, муж молоденькой Екатерины Романовны Воронцовой, бывшей в дружбе с великой княгиней. Он вынул золотой с бриллиантами портсигар, достал заграничную сигару и от свечи закурил. — Вы хотели сказать, Бредихин, что великий князь путается ныне с моей свояченицей — с сестрой моей жены, с Лизкой Воронцовой? Ну что ж, всем сие ведомо, и… дуракам закон не писан… Словом, вкус у великого князя ничуть не лучше, чем у самого последнего капрала. Я Марфутку Шафирову весьма довольно знаю: костлявая, тощая, шея, как у цапли. Да и Лизка не лучше: словно телка холмогорская, толстая. И неряха. От нее всегда потом пахнет, как от козла.
   Фи! Ни дать ни взять — трактирная служанка. И в придачу — дура набитая.
   Ну, стало быть, два сапога пара, — она да князь. А я милости у них не ищу, я ничего не ищу у них. А она, дура, черт знает о чем мечтает… Она, тетеха, мечтает ни больше ни меньше, как быть российской императрицей! — выкрикнул Дашков, с маху швырнул сигару на пол и, сердито отдуваясь, снова залез за печку.
   Растерявшиеся гости не знали, как отнестись к резкой вспышке старшего товарища. В неловком молчании чокнулись, выпили.
   Князь Дашков снова вылез из своего темного убежища. Ему хотелось высказаться до конца.
   — И уж кстати, — начал он, насупив брови и глядя куда-то вбок. — А чего ради у нас такие потери на войне, почему нас иногда жестоко бьют? Да очень просто… Измена. Шпионаж. Вот смотрите: английский посланник Кейт — шпион, голландский ван Сварт — шпион, наш русский генерал Корф со своей любовницей — шпионы. И прочие, и прочие. Все они служат прусскому королю, все подкуплены прусским золотом, кроме нашего великого князя, который состоит шпионом Фридриха задаром.
   — Не может быть! — все закричали в один голос.
   — Говорю доверительно… Можете не верить, господа, это поистине чудовищно, но это так. Кейт всегда сообщает великому князю все новости с театра войны, разумеется — блюдя прусские интересы, а великий князь передает ему сведения о нашей армии.
   — Тьфу! — с остервенением плюнул хозяин и по-солдатски обругался.
   Кто-то из облаков табачного дыма уныло изрек, вздохнув:
   — И это будущий самодержец Российской империи…
   — Ну, сие еще бабушка надвое сказала, — загремел Алексей Орлов, потягивая горячую жженку. Он вспотел, шрам на его лице раскраснелся.
   — Этот чужак плюет на всех нас, — учащая свой шаг, в раздражении сказал хозяин, его взгляд стал зол и быстр. — Плюет на всю Русь, на религию, на все обычаи наши. А наипаче на гвардию. Он рад живьем нас слопать, да государыни побаивается. Словом… Надо как-то… Надо как-то позаботиться, господа, и о своих головах. — Последняя фраза была сказана не громко, но столь выразительно, что прозвучала в сердце каждого как боевой призыв.
   Послышалось злобное покашливание, нервный звяк шпор. Младший женоподобный Рославлев стал тихонечко высвистывать воинственный мотивчик.
   У Бредихина дьявольски ныл зуб. Хватаясь за вспухшую щеку, он сказал:
   — Ха! Гвардию уничтожить, гвардию уничтожить… Легко сказать.
   Гвардии десять тысяч. А у него кто? Голштинского сброда тыщи две-три… — он приподнялся за столом и взял на больной зуб водки.
   Григорий Орлов, не ответив на слова Бредихина, прислонился спиной к изразцовой, в синих голландских пейзажиках печке, закинул руки назад, полы халата повисли.
   — И возьмите во внимание, — засверкал он большими, покрасневшими от частых кутежей глазами, — сей ублюдок день ото дня становится наглей.
   Раньше свою голштинскую форму с прусским орденом Черного Орла он позволял себе носить у себя в покоях, а теперь только в ней и щеголяет. Ха!.. А вместо гвардейской формы нашей, установленной великим Петром, вводятся, как вам ведомо, прусские разноцветные мундирчики в обтяжку с бранденбургскими петлицами. Ха! Ха!
   Атмосфера накаливалась. В лицах гостей — напряжение, глаза озлоблялись. Наступило гнетущее молчание. Но чувствовалось, что тишина вот-вот взорвется. И вдруг, как из тучи гром:
   — Действовать! — выпалил силач-рубака Алексей Орлов и, притопнув, вскинул кулаки. — Действовать, действовать, братцы, надо. Действовать, пока не поздно…
   — Но как, как? — привстав на кушетке, пожимал мясистыми плечами рослый Пассек. — Ежели имеешь план, скажи… Как?
   — Ребята, слушайте меня, — низким басом протрубил Григорий Орлов. Он запрокинул голову, касаясь затылком печки. — Мы здесь люди свои, каждый за каждого поручиться может. Обстоятельства таковы… Не от себя, не от себя говорю вам. Вы понимаете меня, ребята? От причуд этого шута венценосного наипаче страдает великая княгиня (Григорий на мгновение смежил глаза, представил себе облик Екатерины Алексеевны). И по величайшему секрету вам: у Петра Федорыча в голове решено и, как говорится, подписано: коль скоро станет он самодержцем, жену немедленно заточит в монастырь, а в государыни возведет Елизавету Воронцову… ( — А не я ль вам говорил?! — спросил из-за печки князь Дашков.) Да, да. А сына Екатерины, Павла Петровича, лишит законного права на наследование престолом. Чуете, ребята? А нас, дворян российских (он впился в распахнутые полы своего халата и потряс ими), а нас, дворян, рекомый сатрап турнет ко всем чертям и замест нас призовет пруссаков с голштинцами, как уже призвал двух голштинских дядьев своих. Вот вам истина, если хотите. Под клятвой подтвердить могу…
   Взволнованные гвардейцы нервно кусали губы, вгрызались в чубуки, зябко вздрагивали. Перед ними вставали судьбы родины, в мыслях подымались мрачные вопросы, кровно задевавшие их как представителей родовитого дворянства.
   Григорию Орлову жарко от печки, от вскипевшей крови. Сбросил халат, вновь стал мерно вышагивать по комнате. В белейшей, в плиссе и кружевах, сорочке, заправленной в короткие, цвета сирени, панталоны и перехваченной по талии чеканным серебряным поясом, он широкоплеч, высок и строен. На сильных, с большими икрами ногах шелковые светлые чулки и бархатные туфли с высокими каблуками. Взволнованные гости невольно залюбовались и его великолепной, как изваяние отличного скульптора, фигурой, и величественной поступью, и красиво очерченным, вызывающе смелым, выразительным лицом. Они были влюблены в Григория Орлова — и гости и братья его.
   — Итак, — продолжал хозяин, по-умному подчеркивая нужное жестами и голосом, — великой княгине угрожают беды, дворянству — неисчислимые невзгоды, престолу российскому — потрясения, а в першпективе всей родине нашей — мрак. Что ж нам делать, друзья мои? — Он поджал губы, обвел гостей взором вопросительным и шумно задышал.
   Молчали. Ждали подсказа от хозяина. Только Алексей Орлов не сдержался, выкрикнул:
   — Дерзать!.. Вот что делать. Действовать!
   Григорий Орлов движением руки и холодной улыбкой остановил горячность брата и стал говорить, торопясь и задыхаясь:
   — Великий князь вместе со своими надменными голштинцами презирает великую княгиню, презирает все русское. А великая княгиня русский народ любит и славой российского оружия дорожит. Она чает, что на ее защиту встанут офицеры гвардии и войско, она такожде полагает найти опору и в публике… — Вдруг он спохватился, нахмурил брови, отрицательно затряс головой:
   — Нет, нет… Клевещу на нее. Этого желания я из ее уст не слышал и вам о нем не говорил. Ее высочество лишь обретается в сугубом унынии и день и ночь. Ее высочество зело скорбит, однако к ограждению покоя своего никаких мер принимать не тщится, во всем полагаясь на произволение божие…
   Невидимка Дашков на два смысла улыбнулся. Григорий Орлов ныряющей походкой приблизился на цыпочках к двери в соседнюю комнату, без шума закрыл ее, прижался к ней спиной. Его лицо стало таинственным, дугой изогнутые брови поднялись, он подался корпусом вперед и, глядя в глаза капитану Пассеку, зашептал:
   — Ребята, а знаете что? Государыня Елизавета почитает Петра Федорыча неспособным к правлению страной, что он не достоин-де занимать трон. Ее величество изволили выразиться про него: «Племянник мой урод, черт его возьми!» Ее величество склоняется назначить своим преемником малолетнего Павла Петровича. Да и сама великая княгиня Екатерина будто не раз говаривала датскому посланнику барону Остен, что она предпочитает быть матерью императора, чем супругой его. Поняли, ребята? — громко закончил Григорий Орлов и посверкал на всех глазами. — Ну а дальше что? Как вы, ребята, себе мыслите? Император малолетний Павел, при нем регентшей Екатерина — мать. А голштинского выродка, Петра, куда? — он скрестил руки на груди, поджал полные губы и выжидательно стал раскачиваться корпусом.
   — Время покажет, — раздумчивым тоном промолвил Пассек.
   — Ха, время, — с ехидством улыбнулся хозяин, брови его изломились в гневе. — Вот мы, русские, завсегда так. Авось да небось, да как-нибудь.
   Ну, что ж, время так время. — Он легким шагом приблизился к столу, выпил чарку водки, крякнул, съел груздок. — Все ж таки солдатам, ребята, надлежит помаленьку внушать, осторожненько, с умом… Только на это денег треба, а денег у нас черт ма. Нету!.. Эх, черт, не везет нам… — ударом ноги он опрокинул расшитый шелками каминный экран, устало опустился на кушетку, подпер ладонью голову с завитым в букли припудренным париком и закрыл глаза.
   Гости поняли — хозяин утомился, пора по домам. Слышно было, как черный ветер лижет окна, с визгом врывается в печную трубу, гонит по улице сорванный с крыши железный лист. С Петропавловской крепости ударила пушка — прибывает вода в Неве. Английские куранты в глубине кабинета пробили три часа и стали бредить-вызванивать серебряную пьеску. Подвыпивший Алексей Орлов от нечего делать сидел у печки, возился с железной кочергой.
   Мало-мало попыхтев над ней и запачкав руки, он связал из кочерги, как из веревки, узел. Все взирали на его работу с удивлением.
   Вдруг, сломав угрюмую тишину, с тавризского, увешанного старинным оружием ковра, что прибит над кушеткой, сорвался проржавленный средневековый топор. Он стукнулся торчком в тугую спину согнувшегося Пассека, затем перепрыгнул в колени дремавшего Григория Орлова. От неожиданности все вздрогнули, переглянулись. Григорий Орлов боднул головой и гадливо отшвырнул топор, его сонные глаза расширились, лицо побелело.
   — Топор… Топор… — с глухим хрипом сказал он. — Что сие значит, господа?
   — Ничего не значит, — отозвался из-за печки голос. — Выскочил гвоздик. Вот и все. — Сказав так, князь Дашков выпростался на свет божий, поднял топор, подслеповато присмотрелся к нему и сказал с ухмылкой:
   — Эх, топорик, топорик… Вот смотрю на тебя, а на язык просятся жестокие слова временщика Бирона. Проклятый палач сказал: «Русскими должно повелевать кнутом или топором». Но ради чего до сих пор уцелела на плечах его собственная башка — не ведаю и немало тому дивлюсь.

Глава 3.
Большое Кунерсдорфское сражение.

1
   Генерал Фермор вскоре после Цорндорфской битвы от главного командования был отстранен. В Кенигсберг прибыл новый главнокомандующий, граф Петр Семенович Салтыков. Старичок маленький, простенький, седенький, он гулял по улицам города в скромном белом, украинских полков, кафтане без всяких побрякушек и пышностей, его сопровождали всего лишь два-три человека свиты. Кенигсбергцы дивились, как этой «беленькой курочке» доверили командовать «столь великой армией». Но вскоре слава о нем разнеслась повсюду.
   Летом 1759 года русские войска стали лагерем в четырех верстах от города Франкфурта, что на реке Одере, у деревни Кунерсдорф. Здесь 1 августа произошло самое крупное, самое кровопролитное за всю Семилетнюю войну сражение.
   Армия заняла холмистую местность на северо-восток от Одера. Деревня Кунерсдорф находилась в средине расположения войск.
   По всему русскому фронту версты на три — цепь костров. Заря давно погасла, в небе стоял белесый месяц, мигали звезды. Деревня Кунерсдорф была пустынна: все жители, страшась предстоящей битвы, скрылись в леса. У костров солдаты ели кашу, кой-где пели песни и плясали. Иногда слышался дружный хохот. Приблудные собаки, весело взлаивая, перебегали от костра к костру. Многие из псов жили при армии года по два, по три, они делили с войсками все ужасы похода и доставляли солдатам немалые развлечения и радость.
   Полковник 3-го мушкетерского полка Александр Ильич Бибиков стоял на лысине кургана. Прислушиваясь к звукам обычной лагерной жизни, он окидывал грустным взором и чуждый небосвод, и укутанную голубоватой полутьмой чужую землю. Ведь завтра на всем этом обрамленном кострами пространстве, вместо песен и смеха, загремит кровопролитный бой. И эти песенники, и эти бесшабашные плясуны, может быть, первыми сложат здесь свои головы.
   Взволнованный Бибиков взглянул в сторону далекой своей родины, прерывисто вздохнул и, вынув пенковую греческую трубку, пошел к ближайшему костру, чтобы закурить от уголька.
   У костра было людно, весело. Мушкетеры — народ средних лет и молодые — слушали старого солдата Никанора из Олонецкого края. Он грубыми кривыми пальцами звонко играл на небольших походных гуслях и сиплым голосом вел былину про Илью Муромца. Старые, замызганные, со следами огненных угольков от костра, эти гусли принадлежали еще деду Никанора, солдат дорожил ими. В его торбе были икона, гусли и в тряпочке щепоть родной земли.
   Многие солдаты возили с собой, как нечто самое святое, родную землю.
   Все с любовью посматривали в беззубый рот старого сказителя, на его обвисшие щеки и напряженные морщины на вспотевшем лбу.
   Молодой офицерик Михелльсон, коротавший время у костра, увидав подходившего Бибикова, вдруг вскочил и скомандовал:
   — Смирно!
   Все поднялись и — навытяжку.
   — Вольно, ребята, — мягким тенористым голосом сказал полковник, щуря от света внимательно глядевшие карие глаза. — Ну как? Воюем завтра, братцы?
   — Воюем, вашскородие, — в один голос ответили солдаты.
   — Смотрите, жарко будет… Сам Фридрих здесь, — сказал, улыбаясь, Бибиков.
   — Нам это нипочем, вашскородие, — заговорили солдаты. — Фридрих ли, алибо кто другой.
   Все стояли, сидел один лохматый Шарик и, поглядывая в продолговатое, с высоким лбом, добродушное лицо Бибикова, мел хвостом землю.
   — Помните, братцы, — продолжал Бибиков, попыхивая трубкой. — В бою поглядывай друг за другом, береги товарища. В случае опасности не прозевай выручить. Не бойся! Начальство слушай, да и сам мозгами шевели.
   — Да уж охулки на руку не положим… Поди, не впервой!
   Темно-бронзовые от загара лица солдат были бодры, голоса звучали уверенно. Бибиков с радостью подумал: «Ну и молодцы, Русь сермяжная. С такими весь свет штурмовать можно».
   — Ну, спокойной ночи, братцы! Поди, и спать пора, — проговорил Бибиков. И, обратясь к Михельсону:
   — А ну, господин поручик, пройдемся.
   Быстроглазый круглолицый Михельсон шагал рядом со своим полковником.
   — Ну, дружок Иван Иваныч, как живешь? Что из деревни пишут? Ну, как голова? Болит?
   — Нет, господин полковник, — по-юношески звонким голосом ответил Михельсон и потрогал глубокий шрам на голове от штыковой раны, полученной им под Цорндорфом. — Боли особой не чувствую, а в ушах шумит. И бессонница порой…
   — То-то же… Поберегать себя надо, дружок. Который тебе год?
   — Девятнадцать скоро.
   — Юн, юн. Поберегай, мол, себя-то, на рожон не лезь. Храбрость без ума недорого стоит.
   — Сладить с собой не могу, господин полковник. Война для меня — как вода для рыбы. Я для войны рожден. И как бой — все позабываю. В чувство прихожу лишь после боя. Я смерти не боюсь, господин полковник.
   Взобравшись на бугор, они шагали взад-вперед возле палатки Бибикова.
   — Господин полковник, — заговорил Михельсон, — а верно ли, что у Фридриха наемные войска?
   — А ты не знал? — поднял брови Бибиков и взял молодого человека под руку. — Это нам еще в Петербурге было ведомо. У Фридриха рекрутского набора нет. Он большую часть своего войска вербует через помещиков из их же крепостных, либо из городских голодранцев. А четверть его солдат вербуется из всякого заграничного сброда: тут тебе и швейцарцы, и голландцы, англичане, испанцы, французы да всякого жита по лопате.
   — Удивляюсь, — пожал плечами Михельсон. — Чего же ради они столь храбры, весь этот сброд?