— Глянь-ка! Это — царский знак. Я император Петр Федорыч Третий.
   Солдат с трепетом поверил в басню, и дня через два толпы жителей Царицына стали собираться у Царицынских ворот, на окраине города, с тайной надеждой видеть императора.
   Донские казаки и казачки, приезжавшие в близкий от Дону Царицын на базар, перенесли эту «нелепу» и на Дон.
   А в это время в Донском войске разгорались своя собственная склока и неразбериха. Выбранный в атаманы в 1758 году помещик Данило Ефремов владел огромнейшим богатством. Он захватил себе большие пространства по реке Медведице, перевел туда часть своих крепостных из внутренних губерний и стал широко принимать крестьян, бежавших от притеснений помещиков. И вскоре зажил полновластным и своевольным царьком. Лично известный царице Елизавете Петровне, он вымолил у нее согласие на то, чтоб звание атамана Войска Донского было наследственным в его роде, и передал это звание своему сыну.
   Новый атаман Степан Ефремов, уже не выбранный казаками, а, так сказать, коронованный отцом, был, как и отец, самовластен и тщеславен, но, не обладая его умом и так-том, стал злоупотреблять своей властью в ущерб казачьей массе. В 1771 году он подал в Военную коллегию проект, клонящийся к усилению власти войскового атамана и допущению его неограниченно распоряжаться всеми войсковыми суммами. Но тут дело сорвалось: одновременно с проектом Военная коллегия получила и донос на атамана Ефремова. Двое старшин обвиняли его в расхищении войсковой казны и провианта, во взяточничестве и, главное, в тайных сношениях с кабардинскими князьями и пограничными татарами, то есть в политической измене. А в это время, как известно, протекала война с Турцией.
   Военной коллегией были приняты, в связи с доносом, экстренные меры.
   Она послала в резиденцию войскового атамана, в город Черкасск, одного за другим, трех генералов; среди них — тот самый генерал-майор Черепов, что расстреливал в Яицком городке безоружных лежачих казаков. Этим трем генералам был поручен общий надзор за атаманом и наблюдение, чтоб тот незамедлительно исполнил требование главнокомандующего выслать в Турцию новую партию казаков.
   Властному атаману не по нраву были торчавшие перед его глазами генералы.
   Он решил посчитаться с Петербургом и кой-кому открыто говорил:
   — Раз правительство прислало ко мне соглядатаев, так я уберусь со всем войском в горы и таких бед натворю, что Екатерина век меня не забудет. Стоит только Джан-Малибет-бею слово молвить, так ни одной души на Дону не останется.
   Эти угрозы долетели до ушей правительства. Петербург потребовал атамана Ефремова в Военную коллегию. Ефремов отказался. Тогда Военная коллегия приказала генералу Черепову немедленно выслать атамана в Питер силою. Непокорному атаману после такого приказа бросилась в голову мысль открытой борьбы с Питером, он с высокомерием «начхал» на приказ и, выехав из Черкасска, направился по донским станицам с целью возбуждения казаков против правительства.
   — Станичники! — взывал он на казачьих майданах. — Вам грозит регулярство, из вас хотят сделать солдат, осенью будет набор рекрутов. А вы, станичники, стойте за свои исконные права, держитесь за меня, я избавлю вас…
   Среди донцов началось волнение.
   — А-а-а, нас в солдаты?! В рекрутство?! — кричали они. — Это нам кашу гадит Черепов генерал. Да мы доразу его в куски изрубим! Тут ему не Яик, а Дон!
   Поднявшиеся в войске беспорядки повергли ничтожного генерал-майора Черепова в административный испуг и сердечный трепет за свою собственную шкуру. Озорной и взбалмошный атаман Ефремов теперь представлялся ему исполином, который одним щелчком способен погубить всю карьеру генерала.
   Желая не допустить опасного атамана в Черкасск, генерал выставил на дороге сотню вооруженных казаков. Но атаман в город и не думал возвращаться, он поехал в свое имение «Зеленый двор» и сказался больным.
   А Черепов тем временем приказал прочесть в войсковом круге грамоту Военной коллегии о немедленном отзыве атамана Ефремова в Санкт-Петербург и о том, что распоряжения атамана с сего числа для казаков недействительны.
   Казаки снова подняли шум. Они ненавидели этого представителя официальной власти, они желали стоять за свою власть, за атамана. В разнобой кричали:
   — Эта грамота дешево стоит: она подписана графом Чернышевым, а ручки всемилостивой государыни нет!
   — Нашего атамана в город не впущают. Велено стрелять в него… Где это видано? По войсковом атамане мы стрелять не станем!
   — Этот Черепов — нечистый дух, а не генерал. Он хочет нас в рсгулярство писать, в солдаты. В реку его!
   Возбужденные казаки бросились к квартире генерала Черепова; дом, где он жил, разбили и разграбили, генерал побежал, чтоб укрыться, в крепость, его догнали, дали взбучку, поволокли топить к реке. Но навстречу бушевавшему народу уже ехал со свитой атаман Ефремов. Он спас Черепова, взял его в свой дом, лукаво сказал:
   — Это войско, мой любезный генерал, не Яицкое, а Донское.
   Бунтовство атамана кончилось так: его все-таки арестовали, доставили в Питер, там судили и, по совокупности преступлений, приговорили к смертной казни. Но Екатерина заменила казнь вечной ссылкой в Пернов.
   Верностью донских казаков Екатерина очень дорожила. Дабы подкупить войско своей милостью и благоволением, дальновидная царица, скрепя сердце, помиловала и вожаков-казаков, замешанных в деле атамана Ефремова.
2
   Обращаясь несколько назад, мы видим, что первый взрыв волнения среди донцов, когда атаман Степан Ефремов огорошил их известием, что казаков «обращают в регулярство», точно совпадает по времени с вооруженным мятежом яицкого казачества. И как раз в эту пору среди Волгского казачьего войска объявился, как было уже сказано, самозванец Богомолов под видом Петра III.
   Он все еще продолжал сидеть в тайном каземате у Царицынских ворот.
   Весть о нем перекинулась в Пятиизбяную станицу, а оттуда — по всему Дону.
   Перекинулась она и к яицким казакам. Самозванца Богомолова, чрез подкуп стражи, все чаще и чаще стали навещать любопытствующие люди. «Пожалуй, он и верно — царь», — говорили в народе.
   В сети такой басни втюхался даже поп Никифор Григорьев… Самозванец, показав ему знаки, сбил с толку и попа.
   — Уж ты, батюшка, постарайся, вызволи меня из беды, я тебя в митрополиты поставлю, — просил попа Богомолов. — В ночь на двадцать пятое я донских казаков ожидаю на выручку… Тревога будет. Кому надо — шепни.
   В надежде получить себе великую корысть, поп взыграл духом и, проходя мимо барабанщика, лежавшего возле своего дома на травке под рябиной, кой-что шепнул ему.
   Но миновала назначенная ночь, наступило утро, тревоги не было. Однако весть о заговоре дошла до астраханского губернатора Бекетова, случайно прибывшего в Царицын. Он приказал перевести опасного колодника на гауптвахту, а попа схватить и заковать в железы.
   Когда Богомолова под конвоем вели по улице, он заорал в толпу:
   — Миряне, не выдайте государя!..
   Но ему заткнули рот, бросили в телегу и вскачь умчали на гауптвахту.
   Арестованный поп с тоски, с перепугу был пьян. Его вели в канцелярию через базар. Он вырвался и кинулся бежать к народу:
   — Православные, спасай!..
   Праздная толпа обрадовалась случаю подраться с солдатней немилого правительства, быстро выломала колья в базарных шалашах и, оставив попа, бросилась к гауптвахте. Комендант города полковник Цыплетев велел ударить тревогу и приказал солдатам в случае надобности стрелять в народ. Бунт в Царицыне быстро прекратился.
   В начале августа Федот Богомолов был нещадно бит кнутом, ему вырезали ноздри, в дополнение к «царским» знакам выбили на лбу позорный знак «К», что значит — «каторжник», и глухой ночью вывезли в лодке в Саратов для направления в Сибирь. Но изувеченный палачом Богомолов дорогою умер.
   Так незадачливо кончил дни свои беглый крестьянин графа Романа Воронцова — сиятельного отца известной нам и тоже незадачливой «Лизки-султанши».
   Высоко замахнулся русский мужик Федот Богомолов, да плохо ударил. Он не имел ни ума, ни находчивости, ни отваги, которыми обладал видавший виды донской казак Емельян Пугачев, поэтому и самозванство мужика Богомолова оказалось никчемным, и имя его почти бесследно прошло для истории.
   К двум бунтарям того времени примыкает и третий — войсковой атаман донского казачества Степан Ефремов, главный начальник Емельяна Пугачева, крупнейший помещик, известный в придворных кругах человек. Уж, казалось бы, ему-то в бунтарстве — все карты в руки. Влиятельный среди казаков и народа, он мог бы поднять и вести за собой все яицкое, волгское и донское казачество, легко мог бы выполнить то, чем грозил, то есть соединить свои силы с кабардинскими князьями, с кумыкским князем Темиром, с пограничными татарами, сильным ударом обрушиться на внутренние губернии, поднять крестьянство, занять Москву и стать неминуемой угрозой для Санкт-Петербурга. Но… Степан Ефремов в вожди не годился. В его натуре мы видим уязвленное пустое тщеславие, безвольную страстность и всякое отсутствие хотя бы малой идеи во благо народа. Впрочем, — казнокрад и стяжатель, крупный магнат, крепостник — он и бунтарем-то стал по особым, личным причинам: наступили как кошке на хвост, он и пискнул, скакнул на обидчика, царапнул когтями и — сдался. Вспыхнул, как порох, пустил дух и — погас.
   Итак, все трое — барин, мужик и казак — соревновались, так сказать, на звание героя истории. Двое бесславно «просыпались», а третий — казак Пугачев — от края до края сотряс основы империи. И напрасно Екатерина II со спесивой иронией острословно писала Вольтеру: «Маркиз Пугачев, маркиз Пугачев…» Но, наверно, сердце ее в тот момент обливалось желчью и самделишной трусостью: она чувствовала, только стыдилась сознаться, что казак Пугачев — не маркиз со страниц авантюрного романа французского, не презренный изгой, а доподлинный вождь народа — опасный и грозный.
3
   Бродяжническая жизнь Емельяна Пугачева продолжалась.
   В те времена вся Русь кишела беглецами, бродягами. Бежали работные люди от непосильного труда, бежали солдаты от военной службы, длившейся тридцать пять лет, бежали закоренелые каторжники или невинно осужденные, которым грозил кнут, колесованье, смерть; бежали купеческие дети, пропив отцовские или чужие деньги, даже бежали купцы, избавляясь от долговой ямы, тюрьмы, позора; бежал разный люд и сброд, а главное — массами скрывались от своих тиранов-бар крепостные крестьяне.
   Десятки и сотни тысяч замученных, но решительных и сильных волей людей, пренебрегая всякой опасностью, проходили труднейший путь бродяжничества — в надежде найти лучшую участь и хоть кой-какую свободу.
   Таким бродягой стал и бедный семейный казак Емельян Пугачев. Он лелеял малую мысль — найти притык себе и семейству где-нибудь на вольной земле среди таких же, как он, вольнолюбивых людей, растоптанных жизнью на родине.
   Вот и гоняли его озорные ветерки то на Кавказ, то на границу с Польшей, то к старцам в скиты, то снова на Дон, на Яик, на Каму, на Волгу, в Казань… А там и пошло и пошло. И уж не слабый ветродуй, верховик, а самый отчаянный кожедер-ветрище вспарусил думы бродяги, взметнул, закрутил и с маху бросил его прямо в огонь подоспевших восстаний.
   И все уже было в треске, в громе, в пламени. И внутренний голос сказал ему: «Не зевай, Емельян! Проснись». Пугачев распахнул большие глаза в жизнь, как в сказку, и не ослеп, не попятился, а открыл широкую грудь навстречу всем ветрам, всем бурь-погодам.
 
   В последний раз мы видели безвестного бродягу Пугачева в ночь на 13 февраля 1772 года, когда, разбив цепи, он бежал из тюрьмы городка Моздока.
   Бродяжья фантазия, лукавая сметка и зовы жизни стали бросать Пугачева туда и сюда. Прошло порядочно времени.
   И вот мы снова встречаем его в стародубском раскольничьем скиту у старца Василия. Пугачев признался старцу, что он беглый казак.
   — И скажи ты мне, бога для, старец праведный, где бы мне голову приклонить да пожить по тихости. У меня на Дону жена с малыми ребятами.
   Угощая странника редькой с квасом, старец сказал:
   — А прямой тебе путь, милый мой, в Польшу. Здесь проходит всяких беглых множество, а там они бегут на Ветку , в раскольничьи разоренные скиты. Прожив там малое время, они придут на Добрянский форпост и скажут:
   «Мы раскольники, выходцы из Польши». А как обнародован указ, данный еще блаженныя памяти государем Петром Третьим, и по сему указу велено польских выходцев селить кто куда похощет, то и дадут тебе билет на жительство в любое место, кое тебе глянется. Вот застава с нашей местности перейдет подале, я тебя, чадо, выведу.
   С грехом пополам Пугачев прожил у старца три месяца. Косил сено, работал по плотничьей части, сколотил себе деньжонок.
   Старец предложил Пугачеву поучиться по церковным книгам грамоте.
   Пугачев сказал старцу Василию (как и солдату Перешиби-Нос в своем пути на Каму), что он, Емельян, еще в юности своей знал грамоту больно ладно, да вот случился грех, в Прусскую войну с дерева упал да головой о каменья вдарился… Не особенно прилежный, Пугачев вникал в учебу плохо, но, будучи натурой одаренной, он все же читать по-печатному научился. А писать не горазд был и сам старец.
   Вскоре, следуя советам последнего, Пугачев попал на Ветку, затем на Добрянский форпост. Там встретил много беглых, которые по чумному времени выдержали карантин. Беглые научали Пугачева:
   — Ты показывай на форпосте, что, мол, в Польше родился и желаешь подаваться на Русь. А ежели скажешь, что родина твоя — Дон, привязку сделают.
   Пугачев через два дня так и поступил. На вопрос майора Мельникова:
   «Какой ты человек и как тебя звать-величать?» — он, не тая своего имени, ответил: «Я польский уроженец, зовусь Емельян, Иванов сын, Пугачев».
   Он был записан в книгу. Лекарь-старик раздеваться не велел, только заставил три раза перейти через огонь, посмотрел ему в глаза, сказал:
   — Опасной болезни нет в тебе, по здоровью не сумнителен.
   Просидев шесть недель в карантине, они вдвоем с солдатом Логачевым получили от майора Мельникова паспорт для свободного прохода к месту избранного ими жительства на реке Иргиз, в дворцовую Малыковскую волость.
   За время пребывания в карантине Пугачев часто хаживал к добрянским купцам-раскольникам Кожевникову и Крылову. Он даже помогал Кожевникову строить баню и толково исполнял торговые поручения. Видя в Пугачеве смекалистого, с сильной волей человека, Кожевников предлагал ему заняться в Добрянском форпосте торговлей, давал на это денег.
   — Благодарствую, — ответил Пугачев, — займовался я и торговым рукомеслом, на Каму с дружком донским казаком ездил, в Котловку село, холсты да деготь скупали с ним, суденышко свое огоревали. Да ни хрена не вышло. Купчишки в Царицыне, дай им бог здоровья, пообманули нас, ну мы с огорченьица кое пропили, кое так прахом пошло. Нет, отец, тяга к торговле не живет во мне…
   — Воля твоя, — обидчиво сказал старик Кожевников. — Потчевать можно, неволить грех… Тебе бы, Емельян, атаманом быть. Удали в тебе много, токмо какой-то нескладной ты, непоседливый… Слоняешься, как Каин.
   — Я атаманствовать не прочь… Ведь я на турецкой войне — хорунжий. К какому ж войску ты меня в атаманы метишь?
   — Про яицких казаков слыхал? Перетырка там идет.
   — Слыхал, слыхал… Яицкие казаки нам шабры, соседи.
   Тем разговор и кончился.
   Получив паспорт, Пугачев пошел к Кожевникову попросить в путь-дорогу милостыню. Тот подал ему рубль да большой хлеб и сказал:
   — Кланяйся отцу Филарету, старцу скитскому. Меня, Кожевникова, на Иргизе всякая собака знает. Ды, слышь, посовещайся-ка с Филаретом-то про Яик. Он башка-а-а.
   В станице Глазуновской Войска Донского, куда приехал Пугачев, он с жадностью вслушивался в рассказы о кровавом восстании на Яике, о волнении волгских и донских казаков. Посмотреть бывалого человека набилась полна изба народу. Пугачев купил вина, стал угощать.
   — Вот, батюшка ты мой, — хлопнув винца, обратился к Пугачеву седобородый казак-хозяин. — Объявился в Царицыне царь-государь Петр Федорыч. Как ходил слух в народе много лет, что жив царь, так оно и вышло… Стало, не врал народ. А царь-государь долго скрывался, а вот в Царицыне объявил себя. Начальство опять схватило государя, да только его вдругорядь бог спас…
   Глаза Пугачева заблестели.
   — Бежал, что ли? — спросил он.
   — Бежал, бежал, — с радостной готовностью враз ответила вся застолица. — А куда скрылся, не ведомо.
   Пугачев наложил на большой ломоть соленых грибов, выпил водки, стал неторопливо закусывать.
   — Ну, а чем же люб народу царь Петр Федорович? — спросил он, чавкая грибы.
   — Ха, голова с затылком! — зашумели собравшиеся. — Да нешто не слыхал, как народ-то весь мается?
   — Взять нас, казаков, — сгорбясь, подошел от печки к столу отставной старый есаул. — Наше войско при Петре Федорыче в спокое жило, а теперича нас царица Катерина в регулярство писать измыслила по солдатскому ранжиру.
   Эвот в Яицком городке войскового атамана больше нет и званья, — царский полковник Симонов посажен… Ох, беда, беда! Пропадает казачество.
   — Под бабой, али под царем век коротать?.. Подумать надо! — с задором и тоской выкрикнул хозяин.
   — Петр Федорыч Третий царь бывалыча и о мужиках знатно пекся, — заскрипел от печки стариковский голос. — Вот я монастырским крепостным был, да бежал — теперя в казаки уже десять лет записан. Маялись мы под монастырем во как. А Петр Федорыч, как сел на престол, слободил нас, сирых, волю нам даровал. За это и был с престола, свет наш, скинут… А кем? Боярами большими да архиереями.
   — Да он бы, ежели б господь привел поцарствовать, не токмо церковных да монастырских, а всех бы под чистую мужиков слободил!
   — Ежели Петр Федорыч объявится, помещикам лихо будет, — нажав на голос, подхватил Пугачев. — По всей России царь, поди, освобождение мужику-то провозгласит. Лишь бы похотел прийти к народу своему.
   — Придет, придет батюшка! Дай срок, придет, — осеняя себя крестом и вздыхая, с воодушевлением прорекали казаки и казачки.
   Эти разговоры замутили Пугачеву голову и сердце. Он заторопился ехать на Волгу, в дворцовое село Малыковку , откуда в Мечетную слободу , что на реке Иргизе, к всечестному игумену Филарету, поближе к яицкому казачеству.
4
   Река Иргиз, левый приток Волги между Хвалынском и Саратовом, издревле заселена была раскольниками. По переписи 1765 года обитало там тысяча сто восемьдесят оседлых душ. Но при переписи множество беглецов временно поутекало, и количество их не поддается исчислению.
   Пройдя с котомкой за плечами около восьмидесяти верст, Пугачев достиг Филаретова скита с деревянной церковкой Введенья богородицы. Дремучий лес, кусты, узкая дорога в пеньях и кореньях, в лесу, на полянках, десятка полтора крепко срубленных избушек. Было утро, легкий снежок летел, из церкви вышли толпой в длинных одеждах старики-бородачи. Впереди, подпираясь посохом, семенил вертлявый чернобородый человек с желтым испитым лицом, орлиным носом и живыми из-под хмурых бровей глазами.
   Суконный с беличьим воротником зипун его распахнулся, обнажив добротный подрясник, перехваченный голубым, шитым шерстями широким поясом, в левой руке ременные четки-лестовки, на голове — четырехгранная шапка с шерстяным внизу обручиком.
   Пугачев сразу признал в нем игумена и, подойдя к нему, повалился в ноги.
   — Благослови, старец ангельский… Раскольник я, с Ветки шествую спасения ради. И шлет тебе добрянский купец Кожевников низкий поклон до самые земли.
   — Встань, сын мой… Здрав буди именем господа, — игумен Филарет прощупал Пугачева быстрым проницательным взглядом, по-старозаветному благословил его и поцеловал в щеку.
   От Пугачева пахло вином и редькой. Филарет чуть поморщился, черные глаза его по-хитрому заулыбались.
   Старцы, уставя бороды в грудь, с любопытством толпились возле Пугачева. Кругом запорошенный снегом лес, перепархивали стайки веселых галок, тоненько перезванивали колокола.
   — Я беглый казак донской, — тихо сказал Пугачев, прикрывая рот рукой.
   — Только не выдай меня, отец Филарет, приголубь, пожалуй…
   — Что ты, что ты! Покамест ты путешествовал, купец Кожевников цедулку про тебя прислал с верным человеком, восхвалял тебя. Мужайся, чадо, и не унывай, что беглец суть, — ответил Филарет и переглянулся со старцами. — Исус Христос, господь наш, такожде не имел, где главу приклонити… — и снова воззрился на старцев.
   Старцы смущенно потупились. Все до единого они тоже были бродяги и беглые. И жизнь каждого из них замысловата и по-своему красочна. В эти глухие места, на Иргиз, бежали со времен Петра I всех толков раскольники не только ради спасения души, но и спасая шкуру свою от церковных гонителей, царских тиранов и помещиков. А в древние времена сюда слеталась и всякая вольница, искавшая свободы и легкой наживы. Но как выросли здесь раскольничьи скиты да уметы (постоялые дворы), в иргизских лесах и в оврагах стало потише.
   — Вот, зри, чадо, — сказал Филарет, указывая посохом. — Это ветрянка наша, муку молоть. За лесом — пашни, бахчи, пасеки. А эвот — омшаник, в нем господня пчелка зимует. Вот оставайся нито, раб божий, потрудись вкупе с нашей братией бога для. А жительство у нас обширное, скитов много.
   Пугачев быстро поднял голову, встряхнул плечами и надел заячью шапку-сибирку.
   — Нет, старец ангельский, — сказал он, — спасать душу погожу, вот поболе накоплю грехов, тогда уж… А мне бы с тобой, отец, тово… побалакать кой о чем… Как на Яике-то? В народе молва — замордовали казачишек-то.
   — Пойдем в келью, кстати молвить, и потрапезовать час приспел, — проговорил Филарет и, обратясь к старцам:
   — Грядите с миром, отцы, восвояси… Да будет над вами благословение божие.
   Старцы отдали поясной поклон Филарету, побрели чрез лес, чрез сугробы, зверючьими тропками. Мимо идущего Филарета с Пугачевым двигались подводы с бревнами, сеном, дровами. Возницы загодя сдергивали шапки, низко кланялись Филарету.
   — Вот бревна заготовляем, — пояснил Филарет Пугачеву, — трапезную ладим строить, число братии нашей приумножается, да и беглыми бог не оставляет — о вчерашней ночи шестеро притряслось помещичьих, с ними — баба с ребенком. Да вот они…
   Путники подошли к большой избе Филарета. Ставни расписаны белым и синим. На лбу ворот врезан восьмиконечный, крытый финифтью крест. Группа крестьян-оборванцев опустилась на колени. Четырехлетний мальчик в лапоточках, стоя возле матери, тер кулачками глаза и похныкивал.
   — Хлеба, хлеба, отец игумен, хле-е-ба. Не жрамши… Хоть корочек, — в один голос завыли беглые, складывая крест-накрест руки на груди.
   Пугачев быстро сбросил с плеч торбу и все содержимое ее высыпал в подставленные бабой полы шубейки: мороженая рыба, куски хлеба, лепешки, криночка с маслом, — всю эту снедь наподавали Пугачеву в дороге. Баба, скривив рот, заплакала: «Кормилец, кормилец». Мальчонка уцапал лепешку и с жадностью — в рот.
   — Нешто вас не покормили утресь-то? — строго спросил Филарет.
   — Нет, отец… Кору в лесу с древес отымали да чавкали, да стебельки по ельнику, да желуди… Ох, ты…
   Филарет постучал в окно посохом, выскочил белобрысый парень в беспоясной рубахе.
   — Брат Пантелей, отведи сирых к отцу Ипату, пущай вдосыт напитает их, — приказал парню Филарет и, обратясь к мужикам:
   — А землянку-т нашли?
   — Нашли, нашли, отец, спасет тя бог. Там, бают, человек вчерась задавился… Да нам ни к чему, господь с ним. Мы ведьмежьей берлоге рады.
   — Пошто в бега-то ударились? — шевеля бровями, спросил Пугачев.
   — Ой, кормилец, — гнусаво заголосили вразнобой крестьяне. — Вишь, два семейства нас… Вишь ты, барин-то, помещик-то наш, гвардии подпрапорщик, Колпаков Лексей Лександрыч, дюже свиреп, многих до смерти запарывал езжалыми кнутьями. А нас, вот два семейства, на гнедого жеребца да на двух борзых кобелей сменять пожелал, в чужедальную сторону, вишь ты, довелось бы перебираться нам, убогим. Ну, мы поупорствовали. Нас всех перепороли на конюшне. И бабочку вот эту самую, тетку Маланью, тоже не пощадили. А тут, вишь ты, душевный человек, в ночь барина-то нашего дворня решила жизни — по горлу ножом полыснули, по горлу, по горлу, родимые мои, гвардии подпрапорщика-то, барина-то. А барин-то, злодей, одинокий был, при нем девушков наших-то до двух десятков жило, спать к себе таскал по две да по три, это барин-то… Ну, тут шум великий содеялся, а до города далече, до начальства-то… Вот многие и дали тягаля — поминай, как звали. И мы, вишь ты, в том числе подобру-поздорову пожелали утечь. Вот тебе и вся недолга.
   Пугачев сразу вспомнил путь-дорогу с Ванькой Семибратовым на Каму, вспомнил встречу с толстобрюхим барином, вспомнил хлесткие нагаечки барских холуев.
   Над его переносицей легла вертикальная складка, сквозь зубы он сказал:
   — А ведь я барина-то вашего, злодея, знаю, Лексея-то Лександрыча. И девок, коих он на прогул брал, видывал…
   — О-о-о-ой! — изумились крестьяне. — Стало, ты бывал в наших-то местах?
   — Бывал. И старика знаю, коего барин по огневым угольям босого таскал, как его?.. Григорий, кажись…