— Да, да, выговор и… воинскую силу!
   — Полагаю, государыня, что в Оренбургском крае своих войск с преизбытком, чтоб с божьей помощью с бунтовщиками прикончить.
   — Граф, — с усмешкой произнесла Екатерина, нервно крутя на пальце бриллиантовый перстень, — пока мы с божьей помощью соберемся Пугачёва имать, сей бродяга с помощью мужичьей задаст нам такого жару-пылу, что…
   Впрочем, я довольно утомлена, два часа ночи. Ты, Захар Григорьич, завтра собирай военный совет, на оном буду присутствовать лично в девять утра.
   Прощаясь с графом, она заметила ему:
   — Среди петербургской черни разговоры о казацком бунте носились еще недели две назад. Я о сем предуведомлена через Тайную, розыскных дел канцелярию. И зело ныне раскаиваюсь, что должного внимания на сию эху народную не обратила.
   Вслушиваясь в ворчливый голос Екатерины, Чернышев только пожимал плечами, но возражать не решался. Не Тайная канцелярия, а он, граф Чернышев, докладывал императрице о слухах среди простолюдинов, и не две недели, а всего восемь дней тому назад…
   «Либо у матушки память коротка, либо по-прежнему она не склонна признавать свои ошибки… Но, черт побери! Какая же поистине волшебная сорока притащила на хвосте этот анафемский слушок о самозванце? — раздумывал Чернышев, возвращаясь в карете через спящую столицу к себе. — А главное, главное, на целую неделю раньше официального извещения… Вот и не верь после этого в людскую болтовню на площадях».
 
   …Как кровь по кровеносным сосудам докатывается до самых отдаленных от сердца участков живого тела, так и по большим и малым проселочным дорогам во все уголки России катилась весть о начинавшемся под Оренбургом народном смятении. От языка к языку, от селения к селению, из уезда в уезд, из губернии в губернию! Казань, Астрахань, Саратов, Пенза, Рязань, Москва были уже достаточно насыщены темными слухами. Дошли эти слухи и до царствующего Санкт-Петербурга.
   В ночь с 4 на 5 октября, при полном неведении властей о событиях, было выужено из кабаков и заключено в полицейские участки с десяток подвыпивших гуляк, которые мололи по пьяному делу всякий вздор о каком-то царе-батюшке, появившемся на Яике: будто бы царь-батюшка этот собрал большую силу и обещал извести на Руси всех помещиков; землю их отдать мужикам, а весь черный люд всячески льготить своей царской милостью.
   Узнав, что люди, схваченные в разных местах и допрошенные в разных участках столицы, показали, как по уговору, одно и то же, генерал-полицмейстер встревожился. На следующий день по всем базарам, различным притонам и просто по людным местам были разосланы опытные сыщики присматриваться, подслушивать, вынюхивать, хватать. И схвачено было до сотни крикунов. Ответы на допросах с пристрастием опять были те же: появился-де под Оренбургом царь Петр Федорович Третий. Но откуда шли подобные слухи и кем они были пущены в народ, точно узнать не удалось.
   Генерал-полицмейстер немедля доложил обо всем графу Чернышеву.
   Чернышев — Екатерине. Императрица отнеслась тогда, восемь дней тому назад, к столь исключительному известию совершенно спокойно, с некоторым даже безразличием. Она только сказала:
   — Сия народная эха ничего сериозного не обозначает. Либо есть это фантазии темного люда, либо происки наших внешних врагов, кои всегда стремятся сеять смуту в умах наших подданных. Да суди сам, Захар Григорьич, ежели б этакая болтовня была согласованной с истиной, губернатор Рейнсдорп не преминул бы нас о сем уведомить. Но Рейнсдорп молчит — значит, его губерния в спокое.
   Вот тебе и спокой!
4
   Отпустив Чернышева, расстроенная Екатерина приказала себя раздеть и, даже позабыв освежить лицо любимым своим протираньем «неувядающая роза»
   (изобретение придворного врача Рубини), бросилась в постель. Её обычный ужин — сливочный сыр с тмином, молоко и творог — остался нетронутым. Она взглянула на каминные часы — без пяти минут три, закрыла глаза и… почувствовала, что ей долго теперь не уснуть.
   Она спустила с плеч сорочку, чтобы легче было дышать, поправила ажурный кружевной чепец, закинула руки за голову и задумалась.
   И сразу, как птицы на одинокое дерево в степи, налетели всяческие, государственной важности, заботы. Время стояло тревожное. С переменным успехом пятый год тянулась война у Черного моря, финансы государства истощались, крестьянство и городское население нищали, живая сила страны шла на убыль.
   Мало было радости и во внешней политике. Недавний раздел Польши породил зависть держав, в этом акте не участвовавших. Так, Франция, недоброжелательно настроенная к России, натравливала против Екатерины короля Швеции. Таким образом, ненадежным становилось и положение северо-западных русских границ. Словом, нынешний 1773 год едва ли не самый тяжелый.
   Да, было над чем призадуматься! А тут еще это гадкое известие о смуте. Она отлично понимала, что всякий серьезный мятеж, ежели его вовремя не подавить, может обратиться в подлинное бедствие не только для государства, но и для личной судьбы ее, Екатерины.
   Взять хотя бы Никиту Панина. Сей муж отстранен, наконец, от великого князя Павла, но продолжает жить и действовать, а его партия все еще сильна, и этот хитрый сановник не преминет, разумеется, использовать затруднительные обстоятельства в империи, чтобы с новым рвением нашептывать Павлу всяческие злокозненные прожекты об истинном самодержавии, которое, с соизволения царя небесного, поможет царю земному, божьему помазаннику, осчастливить народ.
   В секретном ларьке императрицы еще хранятся изъятые у Павла таинственные рукописи масонов о царе — духовном вожде народа!
   И вот, вдобавок, эта смута на Яике! Новый претендент на престол, новый враг!
   «…Это… мой личный враг, может быть, самый опасный из всех врагов, — не находя душе своей покоя, шепчет Екатерина. — О да, да… Бродяга Пугачёв бежал не столь давно из казанского острога… Помню, отлично все помню… И, нет сомнения, человек сей зело опасный. А ежели так, то… немедля, немедля пресечь… уничтожить! — выкрикнула она, вскинув, как бы разя незримого врага, обе руки. — Вырвать смуту с корнем!.. Раз и навсегда! Иначе…»
   «Ах, как долго не писала я моему мудрому другу… — обрывая тревожное течение мыслей, вспомнила о Вольтере. — Завтра же надо сообщить ему все, просить у него отеческой поддержки, зрелого совета. Впрочем… какой же совет может преподать сей добрый сентиментальный старец? Его философические воззрения столь возвышены, сколь и непрактичны. А ныне, как никогда, мне нужны ясность мысли и решительность, непреклонная решительность, холодная трезвость мысли! Жаль, весьма жаль, что Потемкин должен быть занят врагом внешним. Вот человек, который мог бы стать мне в бедах истинной опорою! Но… как, однако, печально, что в трудные часы жизни приходится опираться на персоны… И сколь велико, надо полагать, счастье венценосца, коему опора — все его отечество! Выпадет ли когда-нибудь подобное счастие мне?.. Боже мой, ведь уже тридцать лет провела я в лоне этой страны, и о сю пору многое в ней для меня загадка!
   Уж не потому ли, что я, царствующая монархиня, все еще только гостья здесь?»
   «Да нет же, нет! — отмахивалась она от этих пугающих ее, залетных мыслей. — Кажется, я начинаю утопать в сфере вольтеровских обольстительных заблуждений… Нет и нет! Счастие России — мое счастие, и мое счастие — есть счастие и слава Российской империи».
   Уже брезжил за окнами туманный рассвет, когда императрица забылась наконец.
   Переступив в положенный утренний час порог царской опочивальни, камер-фрау застала свою повелительницу спящей. Царица лежала ниц, уткнувшись лицом в подушку. Правая её нога, изящная и бледная, со следами чулочных подвязок на нежной коже, высунувшись из-под пухового одеяла, то и дело судорожно подергивалась.
   Камер-фрау, постояв некоторое время в нерешительности, сделала на всякий случай книксен перед спящей императрицей и неслышно скрылась за дверью.
5
   Военное совещание при Государственном совете началось ровно в девять.
   Председательствовала Екатерина. После бессонной ночи лицо её носило следы крайнего утомления. Но все-таки заседание она вела энергично, положа в основу обсуждения непреклонное желание спешными мерами пресечь мятеж.
   — Я с горечью вижу, — говорила она с нескрываемой ноткою раздражения в голосе, — вижу, что и без того время упущено! Злодей, как сие усматривается из донесений губернаторов, знатно усилился и такую на себя важность принял, что куда в крепость ни придёт, всюду к несмысленной черни сожаление оказывает, яко подлинный государь к своим подданным. Сими льстивыми словами разбойник и уловляет глупых, темных людей. А наипаче прелесть им оказывает обещанием… земли и воли! Вот в чем опасность наибольшая, господа генералы! Итак, надобно наметить и без отлагательства привести в действие меры к уловлению злодея. Но я желаю, и это прошу запомнить, — подчеркнула Екатерина, — я желаю, чтоб известие о бунте и все меры к его прекращению хранились в крайней конфиденции, дабы не давать повода заграничным при нашем дворе министрам к предположению, что смута имеет для государства какое-либо сериозное значение.
   После краткого обмена мнениями постановлено было: приказать князю Волконскому командировать из Калуги в Казань генерал-майора Фреймана и отправить из Москвы на обывательских подводах триста человек Томского полка с четырьмя пушками; кроме того, из Новгорода в Казань послать на ямских подводах роту гренадерского полка с двумя пушками. Вот пока и все.
   Впрочем, было еще предписано коменданту Царицына, полковнику Цыплетеву, всячески препятствовать переправе Пугачёва на правый берег Волги, а коменданту крепости св. Дмитрия , генералу Потапову, — не пропускать Пугачёва на Дон, в случае если бы злодей вздумал направиться к себе на родину.
   Был «наскоро» выбран и главный военачальник — молодой генерал-майор Кар, коему поручалось «учинить над злодеем Пугачёвым поиск и стараться как самого его, так и злодейскую его шайку переловить и тем все злоумышления прекратить». И еще сообщалось в предписании тому же Кару, что вслед ему будет выслан «увещательный манифест» к населению.
   На другой день для составления манифеста был вновь собран Государственный совет. На заседании, среди прочих членов совета, присутствовали граф Никита Панин и только что прибывший из Ревеля князь Григорий Орлов. Императрица поставила перед советом вопрос:
   — Считают ли господа члены Государственного совета достаточными меры, принятые на первый случай для пресечения мятежа?
   — Ваше величество, я считаю, что силы, как на месте сущие, так и туда посланные, с избытком достаточны для угашения мятежа, — ответил первым Захар Чернышев. И весь Государственный совет молчаливым киванием голов с ним согласился. — Это ничтожное возмущение не может иметь иных следствий, кроме что будет некоторая помеха рекрутскому набору да умножит шайки всяких ослушников и разбойников… Что такое «его величество император»
   Пугачёв? — произнес Чернышев с такою серьезно-ядовитой миной, что невольно все заулыбались. — Это безграмотный донской казачишка, бродяга и пропойца!
   Какая за ним сила? На мой глаз, две-три сотни яицких казаков-изменников да сотни три, ну много — пятьсот мужиков с клюшками, да всякого безоружного сброда. Вот и все его содейственники! А у нас… а у нас там, по Оренбургской линии… помилуйте! — довольное количество регулярства, с пушками, с мортирами, и все верные, преданные вашему величеству войска, — сказал он, поклонясь Екатерине. — А на опасный случай — в запасе сибирский корпус генерала Деколонга. Я чаю, что сибирский губернатор Денис Иванович Чичерин уже извещен Рейнсдорпом о сем казусе.
   Итак, все более выяснилось, что Государственный совет считал силы Пугачёва и возможности распространения мятежа ничтожными, а наличие имеющихся в угрожаемых местах воинских частей для уничтожения «злодейской шайки» вполне достаточным.
   А между тем по российским просторам, один за другим, скакали к Петербургу курьеры. Передовой из них уже подъезжал к Москве. Он дня через четыре появится в Петербурге и ошеломит правительство вестями чрезвычайными. И никто не ведал — а меньше всего граф Чернышев — что в то время, пока из Оренбурга скакал губернаторский курьер, Оренбург уже был со всех сторон обложен Пугачёвцами и что отныне очень долго в столице не появится очередной курьер губернатора Рейнсдорпа.
   В дальнейшем ходе заседания был зачитан проект манифеста.
   Составленный наспех манифест был сух, мало толков и вообще никакими положительными качествами не отличался. Приказано было отпечатать его в двухстах экземплярах и вручить Кару. Тем временем Кар по грязнейшим осенним дорогам уже подвигался к Москве, и курьер с манифестом нагнал его 18 октября в Вышнем Волочке.
 
   Три дня спустя после заседания Государственного совета, поздно вечером, Захар Григорьич Чернышев, лежа у себя на софе в домашнем халате, читал восточную повесть Вольтера «Задиг, или Судьба». Чернышев нашел эту повесть игривой, острой, полной занимательными приключениями Задига, который, поборов силой разума все препятствия, становится царем Вавилона, и все подданные прославляют его мудрое царствование. Ну вот, книжица осилена, и, надо надеяться, Екатерина не будет уже теперь шпынять Чернышева за то, что он мало читает этого старого еретика, автора «Орлеанской девы».
   Стук в дверь. Вошедший адъютант подал Чернышеву два донесения Рейнсдорпа от 7 и 9 октября. Чернышев читал бумажки, волнуясь, пожимая плечами и посапывая. Он даже вспотел. Рейнсдорп доносил, что Пугачёв овладел несколькими крепостями и предал казни через повешение некоторых комендантов. В толпу злодея продолжают передаваться большие казачьи отряды, и уже третьи сутки злодей стоит под Оренбургом. Состояние духа оренбургского гарнизона, особливо же офицеров, нерешительное и требовало беспрестанного с его, Рейнсдорпа, стороны бодрения.
   — Фу ты, черт, — выдохнул Чернышев и, отбросив донесения, принялся читать адресованное ему лично письмо губернатора.
   «Регулярная армия в десять тысяч человек, — писал Рейнсдорп, — не испугала бы меня, но один изменник с тремя тысячами бунтовщиков заставляет дрожать весь Оренбург. Священное имя монарха, коим этот злодей злоупотребляет, и его неслыханная жестокость отняли у моих офицеров почти все мужество, и, к несчастью, среди них нет и двух, испытанных на практике. По милости всевышнего, мы поймали 12 шпионов, подосланных этими злодеями. Двое назначены были умертвить меня…»
   — И жаль, что не умертвили, — процедил с крайней досадой Чернышев. — Старый колпак! Да он куда хуже покойного фельдмаршала Апраксина.
   Граф быстро оделся, швырнул томик Вольтера в угол между тумбой и софою, набожно перекрестился и, преисполненный тревоги, помчался, несмотря на поздний час, во дворец.
   Выслушав Чернышева, Екатерина сказала:
   — Как видишь, Захар Григорьич, ты недооценивал события. Высокомерие свое оставь и принимайся без промедления за дело по-сериозному.
   «Это самое могла бы ты, матушка, сказать и себе», — с горечью подумал граф, а вслух промычал что-то в свое оправдание и поспешно ретировался.
   Мрачные известия произвели среди двора изрядный переполох. Столица стала развивать лихорадочную деятельность.
   Прежде всего Екатерина, изменяя дружбе своей с безбожником Вольтером, обратилась за помощью к церкви. Она просила казанского архиепископа Вениамина о том, чтобы священники его епархии читали по церквам увещевательные наставления, кои удерживали бы паству от темномыслия и присоединения к самозванцу.
   В Москву, Псков, Бахмут, Могилев помчались курьеры с приказом Военной коллегии местным военачальникам отправить скорым поспешением на ямских подводах в Казань, Царицын и Саратов отряды: три роты Томского полка, два гусарских эскадрона, четыре легких команды — с повелением командирам их хранить в наивысшем секрете цель и назначение передвигаемых частей.
   Генерал-фельдцейхмейстеру князю Григорию Орлову предписано было отправить в Казань на ямских две тысячи ружей, а в Москву — две пушки крупного калибра с прислугой и зарядами.
   Приказ губернатору Рейнсдорпу гласил: «Изыскивая все способы, постарайтесь вы, губернатор, накопившуюся мятежническую толпу разлить и рассеять, а заводчика всему злу, самозванца Пугачёва, схватить: у вас регулярных войск состоит в таком количестве, что всякая шатающаяся шайка отнюдь противостоять им не может, когда только споспешествует руководству войскам её величества храбрость и мужество».
   Был также послан приказ и командующему сибирским корпусом генерал-поручику Деколонгу — елико возможно, отвращать воинской силой «помянутого бездельника» от государевых в Сибири рудокопных заводов. Но столичный приказ не застал Деколонга на месте, он уже успел выступить из Челябы к Оренбургу.
   Сибирский губернатор Чичерин, жительствующий в Тобольске, проявил кипучую деятельность. Он направил на подставных лошадях к Оренбургской линии три роты с двумя пушками и стал мобилизовать приписных казаков, отставных солдат и даже татар. Зашевелился и комендант Троицкой крепости, бригадир Фейервар, — он тоже начал передвигать воинские части сообразно с обстановкой.
   Деколонг между тем уже достиг Троицкой крепости и просил разрешения Рейнсдорпа двинуть свои сильные полевые команды на помощь Оренбургу.
   Однако вскоре Деколонгом был получен от Рейнсдорпа оскорбительный ответ:
   Рейнсдорп с обычной, присущей ему, тупостью писал, что в полевых командах Деколонга он вовсе не нуждается и что в самом непродолжительном времени, уповая на милость божию, он, губернатор, собственными силами изменника Пугачёва прикончит. А бригадиру Фейервару губернатор дал строгий выговор за то, что тот посмел запросить воинскую помощь из Сибири: «Требования ваши я почитаю за излишние».
   Получив такой афронт, и Деколонг, и Фейервар только головами покачали.
   Казанский губернатор, старик фон Брант, точно так же проявил воинственную деловитость. Регулярного войска в его губернии было крайне мало, всю надежду он возлагал на отставных солдат-поселенцев, правда, не имевших оружия и забывших воинскую муштру. Тем не менее он велел генерал-майору Миллеру собрать эти силы и расположить их по южной границе Казанской губернии. Всего было собрано до 1500 поселенных солдат.
   Брант выехал на ближайшую к мятежу границу губернии, чтоб зорко следить за поведением бунтовщиков. Он приказал ставропольскому коменданту, бригадиру фон Фегезаку, собрать сколько возможно войск и двинуться на выручку Оренбурга. Помимо того, Брант отдал приказ симбирскому коменданту, полковнику Чернышеву, идти со своим отрядом к самарской линии укреплений
   Борская, Бузулукская, Сорочинская, Татищева и др.>, забирая по пути калмыцкую конницу и регулярные части. Одновременно с этим было распоряжение премьер-майору фон Варнстедту отправиться с отрядом из Кичуя к Бузулуку.
   Таким образом, против безвестного дотоле Емельяна Пугачёва ополчились, как мы видим, Рейнсдорп и фон Брант, Валленштерн и Деколонг, Фейервар и фон Фегезак, Миллер и Варнстедт, Кар и Фрейман, а впоследствии — Михельсон, Меллин, Муфель и другие.
   Встревоженная Екатерина пользовалась теперь всяким случаем, чтоб выведать настроение народа, особенно крестьянства. Интересовали её и настроения землевладельцев.
   Узнав, что бывший гетман Малороссии Разумовский перебирается на зиму в свой Глухов, поближе к Киеву, царица имела с ним беседу.
   — Послушай, Кирилл Григорьич, — сказала она. — Как будешь переезжать к себе, узнавай состояние умов крестьян, а заодно и помещиков, и какова там эха Пугачёвской смуты. Ведь я, сам ведаешь, только из своего окна вижу Россию, а что творится в глуши, где мне знать?
   — Да, матушка, — прикинувшись простачком, ответил ей бывший гетман, точивший на Екатерину зуб, — ведь она, по-царски наградив Разумовского, вырвала из его рук власть. — Ты не Петр Великий, это он, бывало, всюду поспевал и в бричке, и верхом, а инде и пешим по болотам. Для него Россия, как облупленное яичко, на ладошке была. А ты, матушка, женщина, тебе и бог простит. Тебя хоть и прокатят по Волге до Казани, так нешто покажут явь-то нереченную!
   Гетман знал, что эти слова сильно заденут императрицу. И Екатерина действительно смутилась. Однако, чтоб замаскировать это, она рассыпалась перед графом в благодарности за его искренность и прямоту, а в подтверждение слов своих достала из кармана робы драгоценную табакерку и наградила ею бывшего гетмана, сказав:
   — Я очень уважаю и люблю тебя, Кирилл Григорьич, маленечко люби и ты меня… Чуть-чуть, чуть-чуть, — с неуловимой прелестью врожденного кокетства закончила Екатерина.
 
   Разумовский ехал пышно, по-царски, и в каждом уезде, через которые лежал его путь, был с триумфом встречаем местными дворянами. В очень удобной, на качающихся рессорах, карете, запряженной восьмеркой лошадей, и в сопровождении собственного полуэскадрона молодцов, одетых в гусарскую форму, граф въехал однажды под вечер во двор богатого помещика.
   На подъезде гость был встречен хозяином и тридцатью, со всего уезда, помещиками в пышных париках, праздничных кафтанах, шелковых чулках.
   Женщины отсутствовали — хозяйка дома была в отъезде.
   В десятом часу начался торжественный ужин с французско-украинским обильным столом. Сначала было скучно, чинно, как в мужском монастыре, произносились обычные тосты — за царствующий дом, за высокого гостя, за хозяев. Затем, в меру опорожненных бутылок, застолица оживилась. Один перед другим помещики старались рассказать графу что-нибудь занятное, изощрялись в остроумии, с собачьей преданностью заглядывали великому вельможе в глаза.
   Лишь один скромно одетый старичок со впалыми, будто стесанными щеками (сидел по край стола, на торчку), насытившись яствами, сосредоточенно и мрачно глядел в тарелку с остатками недоеденного рябчика и не принимал участия в шумной беседе. Он, казалось, был болен, либо чем-то сильно удручен. Впрочем, на него никто не обращал внимания.
   — …Да он сам, сам расскажет! — восклицал, продолжая разговор, граф Разумовский. Он отрезал серебряным ножичком и клал в рот сочные куски арбуза. — Иван Абрамыч, будь друг, расскажи!
   — Да вы, ваше сиятельство, лучше меня расскажете, — отозвался черноволосый, с приятным лицом, адъютант графа, молодой подполковник Бородин.
   — Ну, ладно! Тилько где трохи-трохи брехать начну, одерни меня за фалду… — Граф подбоченился и начал:
   — Сей чоловик був по то время парубком… Скильки тебе годков-то було?
   — Восемнадцать, ваше сиятельство. Но я был хлопец крупный, и мне давали все двадцать пять.
   — Ось! — поднял палец бывший гетман. — И вот слухайте, панове, який этот хлопчик был засоня. Едет он с эстафетой к фельдмаршалу Салтыкову от самой матушки Елизаветы — превечный покой душе ее. — Граф перекрестился, а глядя на него, и все гости, не угашая улыбок, тоже перекрестились. Лишь мрачный старичок сидел, как изваяние, смотрел в тарелку. — А дело було в Прусскую войну. Грязюка на дорогах — лошадям по колено, а дорога тряская, таратайка дыр-дыр-дыр по каменьям… Тут уже не до сна, а того гляди, от трясовицы очи выпрыгнут. Ровно семь суток проскакал хлопец по такой грязюке, и день и ночь, и день и ночь. Да так за это время умаялся, так уездился, что… В какой городок ты приехал?
   — В первый от границы прусский городишко.
   — Видит он: двухэтажный домочек с вывеской: «Кофейня». И сейчас же — туда. Подымается наверх, ему навстречу две немки хозяйки: «Ах, русский офицер, ах, пожалуйте!» — и тотчас побежали готовить кофе. А сей хлопчик, как у него очи уже не взирали на божий свет, повалился на кушетку и, пока кофе готовили, заснул… Ха-ха!..
   — Ха-ха-ха! — отозвалась предупредительно застолица.
   — Ось добре. Немочки принялись гостя будить. Не тут-то было! Уж что они над ним ни вытворяли: и уши терли, и дубом ставили, и в ноздре щетинкой щекотали, а вьюнош, как зарезанный гусак, тильки головой мотае да мычит… Ось добре… А немочки-то в помещении одни проживали, ни прислуги, никого. Матильде годиков под сорок, Кларе годиков под тридцать, родные сестры. И обе, заметьте себе, девушки, а младшая — Клара — еще прехорошенькая, пышка! А как были они зело набожны и девическую честь свою блюли пуще глаза, то, дабы избежать всяких среди соседей кривотолков, рассудили вытащить вьюношу на холодок. Вот они с великим кряхтеньем, за руки да за ноги выволокли его со второго этажа на улицу и положили на лавку у ворот. А вьюнош и ухом не ведет, вьюнош спит, як освежеванная свинячая туша. Ха-ха-ха!..
   — Ха-ха-ха!.. — всхохотнула застолица.
   — Ну, продолжай, дружок, теперь ты сам, — обратился граф к адъютанту и вынул из кармана табакерку.
   Осыпанная бриллиантами золотая табакерка, отражая в себе огни двух люстр, засверкала волшебным сиянием. Все взоры влипли в чудодейственную штучку, глаза загорались то вожделением и завистью, то очарованием и любопытством. Граф, наблюдая вприщур восхищенные лица публики, не спеша пощелкал по крышке табакерки двумя перстами, тщеславия ради повертел её перед огнями люстр, открыл, понюхал табаку и только лишь хотел опустить в карман, как услышал почтительный, задыхающийся от восторга голос соседа, осанистого, с благородным лицом, помещика.