— Двое провалились, отец да сын… Петриковы! С-под Тамбова приписаны, дальние…
   — Братцы! — скомандовал своим Хлопуша. — Рой к чертовой матери всю печку, спасай души!
   — Что ты, что ты, начальник? — прихлынув к Хлопуше, завопили углежоги. — Разроешь — все угодье спортишь, да нам с конторой-то и не расчесться… Загинем в кабале, сожрут нас демидовские приказчики.
   — Завод ныне не Демидова, а царский! Царь все простит! — бросал с седла Хлопуша.
   — Чего мутишь? — крикливо возражали ему. — Давно ли завод царским стал? Окстись! Демидова это завод, вот чей. Не дадим рушить. Ребята, гони орду! Дуй кольями!
   — Стой, дураки! — завопил Хлопуша. — Христианские души в огне гибнут!
   — Они гибнут — и нам погибать? Не дадим рушить!
   Пока шла словесная перепалка, расторопные казаки с башкирцами, руководимые Митяем, выхватили из полымя крючьями обуглившийся труп старика, а из другого дымящегося провалища извлекли задохшегося молодого парня.
   — Марья, очнись! Очнись, Марья! — отхаживали неподвижно лежавшую на земле женщину — жену старика и мать парня. — Зашлась, сердешная… Бабы, пособляйте!.. Трите пуще снегом загривок-то ей! Ах ты, господи…
   И вдруг, очнувшись, женщина метнулась к «костру», с нечеловеческой силой взнесла себя на самый его верх, вскинула руки, как пловец, готовый броситься в воду, и, страшно завопив, исчезла, поглощенная огненной бурей.
   Толпа охнула, окаменела. Затем поднялись бешеные крики, лютость охватила всех:
   — Круши печь! Разметывай! Разметывай!..
   К «костру» бежали казаки, башкирцы, углежоги — кто с чем. И не успел Хлопуша прийти в себя, как от печи остались лишь вороха охваченных дымом поленьев да огненных углей.
   В сторонке лежала обгоревшая женщина, её выхватили из раздернутого «костра», но уже бездыханной.
   А вокруг пылал новый, иной костер: бушевала людская ярость.
   — Душегубы! Кровососы! — ревели голоса углежогов. — Хватит, братцы, с нас! Бери топоры, гони коней!.. Идем к царю-батюшке.
3
   Толпа Хлопуши выросла до полутораста человек. Углежоги ехали на подводах, устроившихся в угольных коробах. Был вечер. Проблеснули звезды.
   Дядя Митяй сказал:
   — Слышь, Хлопуша?.. Ты, может статься, с отрядом-то на ночевку где нито расположишься, ну а я на завод махну, упредить надобно.
   Он стегнул коня и пропал за поворотом извилистой дороги.
   Вскоре в лесной глуши замаячили костры. А на самой опушке, прячась за старую сосну, высматривал проходивших людей рослый, одетый в полувоенную форму человек.
   Хлопуша первый приметил солдата и крикнул ему:
   — Чего шары-то выкатил? Эй ты, вылазь!
   — А вы что за люди? — окрикнул солдат и, взяв ружье наизготовку, вылез из-за дерева. Но, увидав большую толпу вооруженных всадников, скрылся в чащобе.
   — А-а-а! — удивленно протянул высокий углежог-старик, присмотревшись с коня к тускло светившимся кострам вдали. — Да ведь это беглые, у огнищ-т. Глянь, сколь их, сердешных, наловили-то…
   — Айда на выручку! — не долго думая, скомандовал Хлопуша; он взмахнул плетью и двинулся к кострам. — Окружай, братцы!
   За ним бросились казаки, башкирцы. От костров грохнули два выстрела.
   Задетый пулей, упал с коня башкирец.
   У Хлопуши не было ни ружья, ни пики, он выхватил из-за пояса безмен с чугунным граненым шаром на конце и, скакнув через костер к стрелявшему, разбил ему голову. Солдат рухнул тут же.
   — Сдаемся, сдаемся!.. — видя направленные на них пики, взголосили солдаты — заводские стражники и сыщики. Их было человек двадцать. Шершавые стреноженные лошаденки их топтались рядом.
   Хлопуша дрожал, в его груди хрипело. Он сорвал густую хвою кедра и вытер ею окровавленный безмен.
   Полсотни беглецов, молодых и старых, связанных по десятку арканами, еще не вполне понимая происшедшее, кланялись набеглому отряду:
   — Ой, кормильцы… Хлебца, хлебца! Вторые сутки ни синь-пороха во рту. — Испитые, бессильные, посиневшие, одетые в рвань, они походили на таежных бродяг.
   — Государь Петр Федорыч дал приказ быть вам вольными, — перехваченным от волнения голосом сказал Хлопуша и, потрясая безменом, продолжал:
   — А супротивникам царским — смерть!
   Стало тихо.
   Старый капрал, с длинной седой косой, в рыжем нагольном полушубке и в валенках, бросая на Хлопушу злобные взгляды, проговорил сипло:
   — Нам неведомо, что вы за люди и кто такой царь Петр Федорыч. Мы состоим на иждивении дворянина Демидова, а присягали государыне Екатерине.
   — А ну, приготовь-ка петлю! — сказал Хлопуша, оборачиваясь к своим.
   — Вздерни, вздерни его, батюшка!.. Собака он! — зашумели голоса…
   — Собака ли я, нет ли… — перебил их капрал и невозмутимо потянулся за угольком к костру, чтобы закурить трубку, — собака ли, нет ли, а я свою службу сполняю по приказу! Нашей сыскной команде велено утеклецов ловить — ну, значит, не рыпайся, лови… А ты, вояка с безменом, ежели есть среди прочих начальник, разжуй нам, что к чему. А то налетели с ветру, солдата ухлопали ни за што ни про што. Да вы, может, разбойники, может, завод зорить едете! Откуль нам знать?
   Поборов в себе неприязненное чувство к суровому служаке, Хлопуша стал рассказывать людям, по какому делу послал его государь на Авзянский завод, и что самоглавная думка у государя — сделать свой народ вольным да во счастии.
   Толпа приняла эту весть азартно. «Дай то бог, дай то бог!» — взволнованно крестясь, кричали углежоги и беглецы.
   Капрал, хмуря седые брови и все еще по-злому косясь на Хлопушу, сказал:
   — Ежели ты правду молвил, мы, пожалуй, новому государю служить не отрекаемся, — и велел стражникам «ослобонить утеклецов».
   Хлопуша поверил словам капрала и свой приказ о казни отменил.
   Разожгли еще ряд костров. Башкирцы, крикливо переговариваясь, варили в котлах махан. Ужин поспел скоро. Все плотно подкрепились. Беглецы набросились на еду с жадностью.
   Стало довольно темно. До завода оставалось около тридцати верст торной дороги. Хлопуша торопился, он отдал приказ выступать в поход.
   Принялись суетливо собираться. Угрюмого капрала не оказалось в толпе.
   Никто не приметил, как он под шумок исчез.
   — Эх, жаль, дюже жаль, что не вздернул я его, — сердито замотался в седле Хлопуша. Он велел всех людей сыскной команды нанизать на один аркан и отдал их под присмотр башкирцев.
   Двигались ходко. Немощные беглецы ехали по двое, по трое на полицейских конях или в коробах, вместе с углежогами и их семьями. Путники надрали бересты, сделали смолистые факелы, зажгли их. Тьма, вспугнутая возникшим светом, закачалась, заструилась, как широкое полотнище темной рыхлой кисеи. Десятки факелов плевались во тьму ярким огнем и клубящимся красноватым дымом. Весь лес сразу преобразился, ожил, наполнился сказочной нежитью. Деревья, казалось, перебегали с места на место, подпрыгивали, замахивались на путников мохнатыми лапами. Обгорелые пни и поваленные бурей вековые стволы с вихлястыми сучьями напоминали таежных чудовищ. А факелов зажигалось все больше да больше. Ехать было нескучно.
   Свет играл, колыхался, свет вступил в единоборство с тьмой. Зрелище было живописное. Верхоконная ватага башкирцев в своих цветистых халатах, в остроконечных шапках, с луками, колчанами, кривыми ножами, с длинными пиками, украшенными конскими хвостами; впереди — рослый бородатый всадник, лицо у него в свисавшей на глаза сетке, дальше вереница связанных общим арканом полицейских, а сзади — большая толпа черномазых углежогов. Вся эта необычайная картина, вырванная из мрака озорными огнями факелов, напоминала орду древних воинственных печенегов, возвращавшихся из тяжелого похода в свой кочевья.
   Народ устал, двигался молча; башкирцы и казаки дремали, покачиваясь в седлах. Кое-где слышались ребячьи голоса.
   Хлопуша въехал в толпу беглецов, завел с ними беседу. Жалуясь на свое житье-бытье, они говорили ему:
   От великого мучения на заводских работах уже затылок переломился, исхудали мы, обнищали все вконец.
   — Ободрались мы все, обносились, из дырявых портков срам прет.
   Хлопуша узнал, что заводские люди больше всего терпят от управителя да приказчиков: обмеры, обсчеты, дороговизна продуктов в заводских лавках.
   — Ну, а хозяин? — спросил Хлопуша.
   — Хозяин наезжает редко. Да и он собака!
   — Раскачку надо, начальник, зачинать! — выкрикнул курносый, с испитым лицом парень.
   — Да уж тряхнем! — сказал Хлопуша. — Ну, все ж таки из работных-то есть, которые ладно живут?
   — Да есть малое число. Мастера в добре живут, вот кто… Они, почитай, все раскольники. Им и начальство мирволит. У них по две да по три коровки, да лошаденки, овцы, свиньи, хозяйство… Они, брат, живут в добре, это верно.
   — Может, потому и в добре живут, что стараются да дело свое знают, — проговорил Хлопуша.
   — Да уж это как есть, — ответил, крутнув головой, старик с хохлатыми бровями. — Они на работу горазды, и смысел есть в башке, это верно. Да ведь и мы-то стараемся со всех сил. А откровенно-то тебе сказать, начальник, ради кого стараться-то? Для Демидова-то? Да будь он трижды через нитку проклят! Тьфу!
   — Дельно сказал, — одобрил старика Хлопуша. — Ради Демидова, худ ли, хорош ли он, жилы свои надрывать не для ча. А вот уж ради царя, ради миру слобождения — силушку свою в работе не жалейте…
   — Да уж… Господи, чего тут толковать! — раздались голоса. — Раз дело мирское зачинается, на себя, дакось, наплевать… Мы в сознанье!
   Хлопьями стал падать тихий снег, и вся дорога вскоре побелела.
4
   Пока дядя Митяй путешествовал из заводской тюрьмы в стан Пугачёва, на Авзяно-Петровском заводе произошло жестокое событие.
   Все уральские заводы строились по одному образцу: многоводный пруд, запертый плотиною, водоспуски, корпуса мастерских, церковь, контора, казармы, склады и заводской поселок. На старых, петровских времен, заводах мастеровые трудились из поколения в поколение. Их деды и прадеды, бывшие крепостные мужики, вывезены были из разных мест России и навечно закреплены за заводом. Заводские работали под руководством мастеров при домнах, при водяных молотах, в литейных, прокатных и, прочих мастерских.
   Они являлись первостепенным ядром завода. Их было не так много, они составляли всего лишь пятую часть рабочей силы. Остальные четыре пятых трудились на подсобных предприятиях: рубили лес, жгли из него уголь, копали в разрезах и шахтах руду, занимались в обозах. Эта главная рабочая сила вербовалась из приписанных к заводу крепостных крестьян. Приписанные не теряли связь со своим хозяйством на родине, где оставались их семейства, и время от времени получали возможность в страдную пору отправиться домой для полевых работ, с тем чтобы по истечении положенного срока снова явиться на завод. Были среди них счастливчики, которым шагать до дому недалеко — порядочно деревень, острожков, сел находилось вблизи завода. А каково-то было тем, родные места которых отстояли на триста, на четыреста и более от завода верст, каково-то им было ломать «два конца», зачастую способом пешехождения?
   Горькая, тоскливая, бессолнечная жизнь. А хозяину какое дело — будь то казна, или сиятельный вельможа, или оборотистый купец: мужики живут, не подыхают — значит, не о чем и толковать. А на случай бунта сыщется и управа: парочка залпов, куча убитых, раненых, и — снова благоденственное, мирное житье.
   Так был убит отец Павла Сидорова, купленный еще прежним владельцем завода, графом Шуваловым, и перепроданный затем со всем семейством новому хозяину, Демидову.
   Осиротевший Павел Сидоров остался пятилетним мальчонком на руках у матери, а когда подрос, его определили в слесарную мастерскую, и через несколько лет он стал хорошим слесарем. Они жили с матерью в небольшой опрятной избе, имели огород, от которого и питались.
   Павлу исполнилось двадцать два года. Благонравный, искусный и горячий в работе, он был на добром счету у начальства. Мать гордилась таким сыном, берегла его пуще глаза, подыскала ему невесту — дочь мастера, у которого Павел состоял в подручных. Мастер был рад породниться с Павлом, он прочил его на свое место. Мастер чувствовал, что собственные силы его на исходе, что все свое здоровье он ухлопал на умножение капитала графа Шувалова и дворянина Демидова, а себе вот, кроме мучительной грыжи да чахотки, ничего не нажил.
   Итак, в ноябре ожидалась свадьба. Павел уже зарабатывал до трех, а иногда и до пяти рублей в месяц, что давало ему с матерью возможность безбедно существовать: пуд муки стоил пятнадцать копеек. Появилась корова, завелись лишние деньжонки.
   Павел поехал в Екатеринбург, купил себе две пары штанов — суконные за восемь гривен, другие, из чертовой кожи, за двадцать семь копеек, купил овчинную шубу, кушак, шапку, сапоги, невесте — полотна, шаль и на платье шелку, а матери — добрые валенки. На все покупки и поездку издержал около семнадцати рублей и вернулся домой довольный и радостный.
   На воскресенье было назначено обручение. Варили пиво, брагу. На заводе только и разговоров было, что о предстоящей свадьбе. Но в субботу утром произошли мрачнейшие события, поставившие черный крест на жизни Павла.
   Управитель завода, из обруселых немцев, бергмейстер Иван Абрамыч Швабе, прозванный мастеровыми за его жестокость Ванькой Каином, в субботу утром послал в слесарную мастерскую своего казачка с приказом, чтобы немедленно пришел в управительский дом Павел Сидоров для починки дверного замка в кабинете.
   — Вот что, Сидоров, — встретил его Каин, рыжий, высокий, худой, бритый, с прямоугольным лицом и сердитыми, всегда прищуренными глазами; он был в высоких сапогах и дорожной теплой кацавейке, он только что вернулся из поездки по сутяжному делу в Екатеринбург. — Постарайся-ка, брат!
   Павел поклонился и начал, а Ванька Каин ушел завтракать в соседнюю комнату. Павел знал о жестоком характере управителя. Немец за всякую безделицу драл правого и виноватого; драл своих служащих и приказчиков, даже как-то выдрал своего делопроизводителя из отставных офицеров, за что получил выговор от берг-коллегии и… пятьдесят рублей награды от Демидова.
   Павел сделал работу старательно и быстро: через каких-нибудь двадцать минут он доложил управителю, что работа готова, тот буркнул: «Ступай!»
   Павел поклонился и вышел.
   Позавтракав и выпив ежевичной настойки, управитель проверил работу Павла: дверной замок действовал отлично, затем вошел в кабинет и скользнул глазами по зеленому сукну письменного стола.
   — Кошелек!.. А где ж кошелек? — с испугом воскликнул он. — Я же вот сюда его положил, на стол. Я же твердо это помню. — Он бросился к столу, стал выдвигать ящик за ящиком, рыться в них, бормоча:
   — Да, да, это слесаришка! Это он к свадьбе. Больше некому, сюда никто не входил.
   Управитель был страшный скряга, он копил деньги, воровал у хозяина, обсчитывал рабочих, за гроши или спирт скупал у бродяг и старателей золото. Вот и на этот раз, возвращаясь из Екатеринбурга, он выменял в лесу у двух бродяг на спирт, на хлеб, на две пары яловых сапог больше двух фунтов драгоценного металла.
   — Ох, и задам же я ему свадебку! — Управитель схватил шапку, собачий арапник и стрелой, вприпрыжку, пустился в слесарную мастерскую.
   — Сидоров! — закричал он.
   Все слесаря бросили работу, уставились на потрясавшего арапником бергмейстера. А Павел, опустив руки, со страхом отозвался:
   — Чего изволите?
   — Кошелек! — заорал, затопал бургмейстер, грозя побледневшему Павлу собачьим арапником. — Подай мой кошелек, подай не медля, а нет — я тебе шкуру с плеч до пяток спущу!
   Павел от неслыханной обиды весь затрясся, на глазах у него выступили слезы, прыгающим голосом, ловя ртом воздух, он взахлеб говорил:
   — Что вы, что вы?.. Господин управитель!.. Помилуйте, да мысленное ли это дело… Чтобы я… да взял ваш кошелек. Я и в горницы-то не смел войти. Что вы?!
   — За парнем мы никакого худа не замечали. Парень честный, — раздались в его защиту голоса.
   — Молчать! — с маху стегнув по верстаку арапником, взвизгнул Ванька Каин. — Кто пикнет, тому плетей не миновать. Значит, отпираешься? Ах ты, ворюга!..
   Павел с плачем повалился на колени и не своим голосом завыл:
   — Не порочьте, не губите… Грех вам!
   Истязание происходило рядом с мастерской, в сарайчике для угля.
   Нагого Павла привязали к столбу. Свирепый палач из каторжан был пьян и работал со всем усердием. Павел сначала терпел, затем стал стонать.
   Управитель, приостановив палача, вновь обратился к несчастному с требованием вернуть кошелек. Павел в ответ только хрипел.
   И снова свист плетки. Окровавленный человек перестал стонать, голова его упала на плечо, он потерял сознание. А как пришел в чувство, управитель вновь принялся допрашивать его. Павел тряс головой и мычал, как бы онемев.
   Тогда его бросили на скамейку, управитель сел на сутунок, скомандовал палачу:
   — Валяй!
   Расстроенный неудачею пытки, съедаемый мыслью о пропавшем кошельке, бергмейстер едва доплелся до своего дома. Сухое, со вдавленными висками, прямоугольное лицо его было желто от разлившейся желчи.
   — Ваня, что с тобой? Уж здоров ли ты? — участливо встретила своего супруга дородная Домна Карповна, одна из бывших любовниц хозяйского сына.
   Бергмейстер бросился в кресло и, отдышавшись, сообщил Домне Карповне о пропавшем кошельке. Та, звякнув ключами, достала из посудного шкафа набитый самородками кошелек, подала мужу, сказала:
   — Как ты спосылывал за слесарем, я взяла да и схоронила кошелек-то…
   От греха подальше!
   — Тьфу ты! — выругался обескураженный управитель и, схватив кошелек, упрятал его в карман. — Какая ты, право, Домнушка!.. Из-за тебя вот… безвинного! — Он укорчиво взглянул в красивые глаза жены и зажевал губами.
   — Ну, ладно! Это парню впрок пойдет!..
   Весть о нашедшейся у бергмейстера пропаже облетела весь поселок.
   Среди заводских поднялся шум. Вдоль улочек и переулков разъезжали в лохматых шапках вооруженные стражники.
   В воскресенье гроб с телом забитого насмерть Павла стоял в той самой горенке, где должно было состояться обрученье. Горенка оклеена веселыми розовыми шпалерами — её отделывал к свадьбе сам Павел.
   В воскресенье утром управитель послал за матерью Павла. Из окна управительского дома видна дорога. Управитель видит: кой-как бредет по дороге старая женщина, рядом казачок — мальчишка. Вот женщина всплеснула руками, покачнулась, повалилась на дорогу. Казачок пособил ей встать.
   Опять кой-как пошла.
   «Пьяная… Нажралась!» — подумал управитель и послал кучера доставить старуху в дом.
   Сидя в кабинете господина и ничего не видя перед собой, старуха скулила, крестилась. Управитель, сунув в карман старухи десять серебряных рублевиков, сказал ей:
   — Вот что, бабка! На свете всяко случается. Ошибка вышла. Кто ж его знал, что он, этакий бык, плетей не выдюжит. А деньги тебе за несчастье немалые жертвую. Но помни, — закричал он и замотал пальцем перед сморщенным лицом старухи, — ежели кому из начальства пикнешь хоть слово, насчет кошелька-то, я тебя, бабка, на каторгу упеку, уж я ходы-выходы найду!
   — Эх, злодей ты, злодей!.. — выкрикнула старуха и, собравшись с силами, плюнула управителю в лицо.
   — Эй, выбросьте вон эту старую падаль! — заорал, распахнув дверь, взбешенный Ванька Каин.

Глава 16.
Капрал Сидорчук, дядя Митяй и медведь Мишка. Завод распахнул перед Хлопушей ворота.

1
   Старый капрал полицейской службы Сидорчук, злой по природе, был вконец развращен заводской администрацией подачками, поблажками и всяческими поощрительными награждениями за верность хозяину и за нескрываемую ненависть к работным людям. Мужики и мастеровые боялись его, как бешеной собаки. Он наушничал управителю, оговаривал невинных, умел ловить беглых, как борзая зайцев. Ему не раз грозила народная расправа. У него пробита голова, поломаны ребра, но счастливая случайность спасала его от гибели.
   Он гонит коня по знакомой лесной дороге через тьму и начавшуюся непогодь. Ветер шел накатом: подует, приостановится да опять ударит. Снег валил. Сердце капрала радо: он счастливо сбежал от разбойников, от этого гнусавого лешего в черной сетке, от неминуемой петли. Ах, дьяволы, ах, каторжники!.. Вот ужо, дай срок, он им покажет нового царя, Петра Федорыча!..
   Капрал остановил коня, разинул рот, прислушался: слава тебе господи, погони не чутко! Да разве мыслимо в этакую непогодь человека отыскать в лесу. Поди, разбойники-то там у костров и заночуют, а он, Сидорчук, тем временем на заводе к утру будет, добрую встречу этой шайке головорезов устроить постарается. На заводе, слава богу, сила есть — одних полицейских, солдатишек да стражников полтораста человек, при четырех унтерах.
   Раздумывая так, капрал подстегивал коня. Холодновато чего-то стало.
   Эх, окатить бы душеньку винцом!.. Эх, давно бы!..
   Погода действительно разбушевалась не на шутку. Густой лес задвигал плечами, зашумел. Ветер теперь швырялся в лицо липким снегом, слепил глаза, затруднял дыхание. Конь капральский спотыкался, воротил морду от ветра, всхрапывал. Лес гудел сплошным, беспрерывным, все нарастающим гулом. Фу ты, напасть!.. Ужели ж доведется свернуть куда-нибудь в трущобу да огонек разжечь?
   Ехал капрал, ехал и вдруг приметил: справа от дороги мутнеет сквозь сумасшедшую летучую пургу какое-то расплывчатое белесое пятно. Не иначе — костер. Кто же это там? Куреня, кажись, тут не предвидится. Стало быть, беглец какой.
   Капрал минутку подумал, соскочил с коня и повел его с дороги в лес.
   Конь то и дело всхрапывал, приплясывал, осторожно косился по сторонам, словно чуял недоброе.
   В густом лесу было тише, чем на дороге, и костер вдали обозначился более явственно. Да уж не так далеко до него, не будет и полутораста сажен. Капрал осмотрелся, выбрал приметную кривую сосну, привязал к сосне коня.
   — Стой-ка тут, а то, брат, ты только трохи-трохи мешать будешь, — сказал человек и, вынув из переметной сумы сложенный кольцами аркан с петлей на конце, направился в обход костра. Вот подкрадется и набросит на злыдня петлю.
   Он шел осторожно, чтоб не трещали под ногами сучья, и оборонял глаза от колючих веток. Не успел пройти и сотню шагов, как раздался резкий хряст чащобы. Капрал вздрогнул и метнулся прочь. Но было уже поздно! Медведь рявкнул, всплыл на дыбы и, пыхтя, двинулся на человека. Всхрапывала, взвизгивала, била задом почуявшая зверя лошадь. Овладев собой, капрал что есть силы взголосил:
   — Мишка, мишка!.. Я тебе!.. — И побежал к лошади: там у него осталось ружье со штыком. Однако медведь, бросившись за ним, ударил его лапой, свалил на землю и насел на него.
   Вступив в единоборство с мишкой, капрал орал на него на всю тайгу.
   Рявкал и медведь. Капрал был одет плотно, в нагольном полушубке, в овчинных штанах, в высоких валенках. Он был увертлив, силен, он немало на своем веку ухлопал зверя. А медведь, по счастью, попался не из матерых, но все же сильно тискал человека и плевал ему в лицо, обдавая горячим, как из печки, дыханием. Капрал, как можно пряча от зверя голову, старался выхватить из-за пояса нож, но ему это не удавалось: медведь прижал его к земле как раз левым боком, где был нож… Стремясь выползти из-под мишки, сбросить его с себя, капрал всячески извивался, сучил ногами, взрывая запорошенный снегом мох… Но вот острый нож в его руке. Однако рука не имела размаха. Резким толчком капрал ткнул медведя в брюхо и рванулся.
   Медведь рявкнул, вскочил на все четыре лапы и, разъяренный, снова насел на человека. Раздирая когтями полушубок и оскалив пасть, зверь целился перегрызть человеку горло. Капралу пришел последний час, и он взмолил:
   «Господи, помоги!» Изловчившись, он забил в пасть зверя огромную мохнатую рукавицу из собачины. Тут прозвенел чей-то осатанелый голос:
   — Бей его, бей его, черта! — и спасительный топор ударил медведя по черепу.
   Зверь бросил свою жертву и, яростно скакнув к вновь появившемуся врагу, смял его на землю и навалился на него. Человек пронзительно закричал.
   Вскочивший капрал кинулся на выручку и сильным взмахом всадил нож меж лопатками зверя. Медведь охнул, рявкнул, бросил человека с топором, мгновенно подмял под себя капрала и, кровожадно зарычав, впился ему в плечо предсмертной хваткой.
   — Ой-ой-ой! — завопил капрал от нестерпимой боли. Но подоспевший человек с размаху рубанул топором зверя по загривку. Зверь клюнул носом, захрипел, рухнул набок, вытянулся, подергал лапами, протяжно вздохнул и стих.
   Измученные, потрясенные, два человека дышали надсадно, с хрипом. Им казалось, что вот-вот от напряжения сердца их разорвутся. Выпучив глаза и широко открыв перекосившиеся рты, они стояли один против другого, пошатываясь. Липкий пот, смешанный с растаявшим снегом, обильно стекал с их лиц, от обнаженных голов дымилась испарина.
   Первым очнулся капрал. Отдуваясь и пыхтя, он поддел горсть снега, стал обтирать им окровавленные руки, освежать пылавшее лицо. Его коса в схватке растрепалась, длинные, как у женщины, волосы разметались по плечам.
   И вот они через побуревшую от снега ночную темень вгляделись друг в друга, и оба сразу вскричали:
   — Сидорчук!
   — Митрий!
   Два давнишних врага, более опасных и яростных, чем лесные звери, вдруг испугались своих голосов и опешили. Непостижимая встреча поразила их.
   — Спасибо, Митрий. От неминучей смерти спас ты меня! — задыхаясь, через силу, сказал капрал.