Утром 26 ноября, соединясь с отрядом Хлопуши, Пугачёв двинулся к Верхнеозерной и приказал обстреливать крепость из пушек, ружей и сайдаков.
   Наезжавшие на крепость кучки казаков голосили часовым:
   — Пускай ваши солдаты не палят в нас, а выходят с покорностью, ведь под крепость подступил сам государь! Он наградит вас!
   — У нас, в России, государыня Екатерина Алексеевна, — отвечали с валу, — окромя нее, нет у нас государя!
   С полдня Пугачёв с Овчинниковым повели свой полуторатысячный отряд на штурм. Однако крепость защищалась стойко, поражая противника метким огнем.
   Яицкие казаки и приведенные Хлопушей заводские крестьяне пришли в замешательство.
   — Грудью, други, грудью! — кричал Пугачёв, разъезжая между оробевшими казаками. — На штурм! На слом!
   — Поди-ка, сунься! — орали ему в ответ из толпы. — Супротивник-то вот каку пальбу ведет… Пули в самый лоб летят…
   — Вперед, детушки, вперед! — не унимался Пугачёв, стреляя из пистолета и бросаясь в самые опасные места. Вот конь царя, подбитый картечью, взвился на дыбы, опрокинулся, едва не подмял своего хозяина.
   Во рву и возле ворот уже полегло немало штурмующих казаков и заводских крестьян.
   — Кусается ворог! — сердито сказал Пугачёв.
   К вечеру штурм был прекращен, войска отошли в Кундуровскую слободу.
   Урон в Пугачёвской силе был порядочный, особенно среди заводских людей: дружные, отважные в бою, они, к сожалению, были плохими наездниками, на лошадей залезали неуклюже, падая животами, да и седел под ними не было, — сидели кое-как на неоседланных башкирских лошадях, прикрытых лишь войлочным потником либо рогожей.
   Взятая на днях Хлопушей крепость Ильинская снова была занята отрядом майора Заева, шедшего, по распоряжению генерала Станиславского, на помощь Верхнеозерной.
   Пугачёв всей силой двинулся к Ильинской крепости. Штурм был быстр и кровопролитен. Несмотря на упорное сопротивление гарнизона, крепость была взята, майор Заев изрублен, четверо офицеров, лекарь Егерсон и около двухсот нижних чинов убиты. Уцелевшая команда помилована. Два офицера — Камешков и Воронов — были Пугачёвым опрошены:
   — Пошто вы против меня, своего государя, идёте?
   — Ты не государь нам! — закричал старший офицер Воронов. — Ты самозванец! Ты бунтовщик! Народ обманываешь!
   — Геть, изменник! — вспылил Пугачёв. — Да я из твоего дедушки прикажу костылей наделать.
   Он велел тотчас обоих офицеров повесить.
   Ильинская крепость была сожжена, взяты пушки, пленным обрезаны косы.
   Захвачен проходивший возле крепости караван в двадцать пять верблюдов с двадцатью бухарцами. Пугачёв приказал разделить товары между яицкими казаками. Обрадованные казаки кричали государю «ура».
   Было получено угрожающее известие, что генерал Станиславский двигается сюда из Орской крепости, он уже подходит к Губерлинским горам, расположенным на полпути между Ильинской и Орской крепостями. Пугачёв, остерегаясь встречи с войсками генерала, спешно повернул в Берду. На верблюдов погрузили оружие, снаряжение, снятую с убитых одежду и выступили в дорогу толпой в две тысячи двести человек при двенадцати пушках.
   Крутил-завихаривал буран. Во рву, возле догоравшей крепости, намело свежие сугробы. Сквозь белесую муть темнели торчавшие из снега конские, вверх копытами, ноги, окоченевшие трупы людей. Ветер мел-перекатывал по рыхлым сугробам две казацкие шапки, а там из снежной заструги торчала рука с зажатым в горсти, неопасным теперь, ножом.
   Было морозно. Пугачёв в дороге стал зябнуть, выпил вина, пересел в кибитку.
   Пугачёв оробел перед генералом Станиславским, а тот испугался Пугачёва и, узнав про участь майора Заева, отступил в Орскую крепость.
   Здесь Станиславского ждал приказ генерала Деколонга немедленно отступать на север, в Верхнеяицкую крепость.
   Таким образом, Деколонг, находившийся в Троицкой крепости, не только не шел на выручку Оренбурга, но допустил совершенно обнажить от воинской силы обширную область. Он опасался за целость Исетской провинции, горные заводы которой были охвачены волнением, его беспокоила также судьба Екатеринбурга — административного центра горной промышленности на Урале.
   Он вместе с тем знал, что в Башкирии пламя мятежа разгорается, что всякое сообщение с Оренбургом прервано, что отдельные отряды Пугачёвцев безнаказанно хозяйничают в разных местах Башкирии, что ими заняты многие уральские заводы.
   Видя столь угрожающую обстановку в крае и не имея воинских сил для предотвращения мятежа хотя бы в Исетской провинции, Деколонг обратился к сибирскому губернатору Чичерину за помощью.
   Однако губернатор Денис Чичерин и сам не располагал достаточным количеством воинской силы, чтоб охранять обширнейший Сибирский край от «повсеместно распространявшейся, подобно моровому поветрию, Пугачёвской заразы». А между тем признаки этой «заразы» уже начали обнаруживаться и в Челябинске, и в Омске, и даже в Тобольске.
   Уже ходили слухи, что башкирские полчища, разоряя и предавая огню попутные селения, подступают к Уфе и что этому крупному административному центру грозит участь Оренбурга.
   Казанский губернатор Брант и военачальники точно так же пришли в замешательство, не зная, что им делать. Все их взоры были устремлены на Петербург: только Петербург спешной помощью мог придушить мятежные страсти в народе.
   Но Петербург, во главе с Екатериной, еще не был осведомлен о масштабах восстания. Петербург сам был связан по рукам затянувшейся войной с Турцией, у Петербурга не было свободных войск. А сверх того — и это самое главное — правящие круги столицы все еще недооценивали крупного значения событий, совершавшихся в Оренбургском крае, на Южном Урале и по ту сторону Уральского хребта.
   Итак, несомненно перевес воинских сил и возможностей был пока что на стороне Пугачёва. Население относилось к нему с большим сочувствием, тогда как ко всем правительственным карательным мероприятиям оно было настроено то холодно, то открыто враждебно. Поэтому военная удача почти всюду сопутствовала Пугачёву.
   Но чем дольше длилась осада Оренбурга, тем трудней становилось народной армии удерживать за собою все свои преимущества. Чрезмерное сиденье Пугачёва под Оренбургом дало правительству возможность осмотреться и накопить воинскую силу. И недаром Екатерина, в связи с разгромом Чернышева, писала Волконскому:
   «В несчастии сем можно почесть за счастье, что сии канальи привязались два месяца целые к Оренбургу, а не далее куда пошли».
4
   Пугачёв приехал в Берду еще засветло. Следуя мимо квартиры Творогова, он на этот раз не увидел Стеши, обычно поджидавшей его приезд на крылечке.
   (Впоследствии Ненила сообщила ему, что Иван Александрыч Творогов, пока царь ходил воевать, жестоко оттрепал Стешу за косы и отправил её под конвоем в свою сторону.) По дороге стояли на коленях пришлые крестьяне с котомками за плечами, кланялись, простирали к Пугачёву руки, о чем-то молили.
   Пугачёв кивал народу головой и ласково, как только мог, говорил:
   — Детушки! Со всякой нуждицей спешите в Военную коллегию, она все разберет, и хлеба вам выдаст, и жительство определит.
   А вот и Военная коллегия — обширная, приземистая, в шесть окон на улицу, изба с вывеской, ярко намалеванной офицером Горбатовым на гладко оструганной доске.
   Пугачёв приостановился, хотел войти.
   Через слегка приоткрытую дверь вылетал на улицу дружный хохот, громкий разговор. «Чего это там ржут?» — с неприязнью подумал Пугачёв и поехал дальше, ко дворцу.
   В Военной коллегии перед судьями стоял плечистый, коротконогий дядя.
   Он одет в заплатанный полушубок с чужого плеча — талия спустилась очень низко, полы волочились по земле; он лохматый, густобородый, нос у него картошкой, в глубоко посаженных глазах озлобленность, тоска и безнадежность. Он говорил звонким тенорком, по-смешному растягивая слова, взмахивая рукой, притоптывая лаптем.
   Главный судья, старик Витошнов, посмеиваясь в седую бороденку над любопытным рассказом приземистого дяди, предложил:
   — А пойдемте-ка все к государю, благо прибыл он, поздравим с благополучным возвращением, да пущай-ка он, батюшка, на потешение себе, послушает этого самого Сидора Бородавкина…
   Все с Витошновым согласились, толпой повалили к Пугачёву.
   После общих приветствий, поздравлений и расспросов главный судья учинил доклад государю о делах и велел думному дьяку Почиталину огласить отправленные Военной коллегией и полученные ею бумаги.
   — Ладно! — сказал под конец Пугачёв. — Приемлемо… А это что за человек?
   Все сидели за столом, а стоявший возле двери мужичок, приударив себя в грудь, с азартом закричал:
   — Надежа! Надежа! Надежа! — и повалился на колени. — Дозволь слово молвить, кормилец наш! — Уперев ладони в пол, он земно поклонился Пугачёву, из кармана разметавшегося по полу длинного полушубка выпало куриное яйцо и покатилось к ногам батюшки. Все заулыбались. Пугачёв, подметив, что у крестьянина нет на левой руке указательного пальца, проговорил:
   — Встань, раб мой! С чем пришел и откуда?
   — Не смею и стать-то я. Недостоин! — Лохматый мужичок подполз к яйцу, подобрал его, поднялся, выложил на стол целый десяток печеных яиц и, кланяясь, сказал:
   — Уж не прогневайся, прими. Как узнали, что я к тебе правлюсь, всего понадавали в дороге-то — вот и шубенку дали, а то в соломе обмотанный шел, как сноп. Ребятишки, бывало, как завидят, так и заблажат: «Сноп, сноп! Глянь — сноп идёт!..» — Он задвигал густыми бровями и стал рассказывать, почесывая бока:
   — Пытан был и клещами жжен… И было мне пятьсот плетей и три стряски — все косточки во мне с мест сшевелены…
   — Палец? — спросил Пугачёв.
   — Как топором вдарили — и палец отлетел… Хотели напрочь и рученьку рубить, да вот царица небесная спасла. А с чего зачалось? Бежал я от своего помещика-людоеда — от гвардии секунд-майора в отставке Лукьянова.
   Он, боров гладкий, и рученьку-то мою покалечил… Ну, я хвост в зубы, да и тягаля!.. Вот пымали меня под городом Ставрополем. А сам-то я с-под Арзамасу. «Как прозвище?» — «Сидор Бородавкин», — молвлю. Вот ладно. И приходит к воеводе какой-то ставропольский барин и говорит ему: «Сто лет тому назад, — говорит, — у моего прадеда мужик Бородавкин сбежал. Ну так этот, — говорит, — от его кореню. Он мой», — говорит. «Как отца звать?» — спрашивает. «Иваном», — говорю. «А деда?» — «Деда — Петром». — «А прадеда?» — «Не упомню». Тогда воевода с барином поглядели в книгу, говорят мне: «Прадеда твоего Пантелеем звать, ты от его рода и происходишь. Верно ли?» — «Нет, — говорю, — не верно. Мой прадед и все сродственники на одном погосте лежат за много сотен верст отсель, под Арзамасом, а здеся-ка Ставрополь. Это не мой прадедушка, которого вы Пантелеем называете, а я не ваш». — «Ах, Пантелей не твой прадедушка, а ты не наш? Пороть!» Вот спустили мне штанцы, заголили рубаху, шибко выдрали.
   Опосля порки сказал я: «Точно… прадедушку моего, превечный покой его головушке, Пантелеем звали, я от него произошел».
   Члены Военной коллегии густо заулыбались, Пугачёв нахмурился.
   — Тогда новый мой барин отвез меня в свое поместье. А тут узнал другой барин, евонный сосед, приехал и говорит: «Этот мужичок Бородавкин — мой! У моего прадеда, — говорит, — тоже крепостной Бородавкин был, да сто лет тому назад минуло, как в бегах скрылся… Стало быть, этот мужик мой».
   Опять меня в суд поволокли, и оба-два барина со мной. Опять сызнова зачал меня воевода выпытывать: «Как батьку твоего звать?» — «Иваном», — отвечаю.
   «Врешь, не Иваном, а Гарасимом». Я сказал тут: «Какой же он Гарасим, когда завсегда Иваном звался. Я не в согласии: он по сей день жив-здоров, мой батька-то, подите справьтесь». — «Нам, — говорят, — справляться не приходится, а только что отец твой — Гарасим. Снимай портки!» Тогда я сказал: «Ну, будь по-вашему, пущай родителя моего, Ивана, Гарасимом звать.
   Я в согласьи». — «Ну, а деда как звать, а прадедушку?» — «Дедушку Петром звать, а прадедушку, кажись, Пантелеем». — «Врешь, вшивая твоя борода! — загайкал на меня, затопал ногами воевода, — он, должно, со второго барина взятку-то ухапал поболе, чем с первого. — Твой дед не Петр, а Гаврила, а прадед не Пантелей, а Никанор. От его кореню ты и происходишь. И в списках так… Подать плетей сюда!» И принялись меня самошибко пороть. Тут, знамо дело, довелось мне признаться, что и от этого Бородавкина я вроде как второй раз произошел.
   Максим Горшков уткнулся в шапку и заперхал сиплым хохотом, а глядя на него, дружно всхохотнули и прочие. Пугачёв укорчиво сказал:
   — До смеху ли тут! Сказывай, дядя…
   — И только я, батюшка ты мой, вымолвил, что у меня-де прадедушка не Пантелей, а Никанор, а родной отец мой не Иван, а Гарасим, как судьи с воеводой затопали, завопили: «Ах ты, холопская твоя душа! Как ты посмел переменные речи молвить?! То Пантелей у тебя прадед, то Никанор. За переменные речи — пытка!» Я аж закачался. Ну, думаю, порешат мою жизнь на пытке-то. Слышу, оба барина руготню из-за меня подняли: «Мой он! Не отдам!» — «Нет, мой!» Да давай плеваться в морды, а тут и в волосья друг другу вцепились. Судьи разнимать их кинулись и про меня забыли, а я чох за окно да на Волгу, да в челн, — так вот и утек. Да прямо к тебе, надежа-государь, хошь казни, хошь миловай!..
   Пугачёв почесал за ухом, посмотрел вопросительно на судей, сказал:
   — Что же тебе надобно, обиженный?
   От тихого, уветливо произнесенного самим батюшкой слова «обиженный» у мужика брызнули слезы, но, сделав над собою усилие, он сдержался. Глубоко запавшие глаза его вслед за слезами вдруг наполнились яростью, он закричал, ударяя себя в грудь кулаком:
   — Дай мне, надежа-государь, человек с двадцать разбойничков, брошусь я помещиков резать… Перво-наперво свово барина, гвардии секунд-майора Лукьянова, жизни решу, а тут воеводу устукаю да двух бар тех, что за прадедушек чужеродных шкуру мне со спины спустили… Душа из них вон, дай!
   — Утихомирься, друг мой, — махнул рукой Пугачёв и, подумав, спросил Бородавкина:
   — Вот ты гораздо много места прошагал — ну, как крестьянство-то там? Приклонятся ли они ко мне, государю своему?
   — И не спрашивай, надежа-государь! — опять закричал Бородавкин. — Только дай весточку, да подмогу какую нито пришли, да свою грамоту орленую… А уж там… Чего тут… Ведь я к тебе тридцать шесть парней привел да четверых солдат беглых. Шесть самопалов у них, звероловы — мужички-то…
   Военная коллегия, по совету Пугачёва, постановила: организовать легкий полевой отряд, во главе поставить сотника Калинина и челобитчика — крестьянина Бородавкина, снабдить их манифестами для оглашения в людных местах и раздачи населению, направить отряд в сторону Волги, указав руководителям отряда их задачи: разорять помещичьи гнезда, провиант и фураж доставлять на барских и крестьянских подводах в Военную коллегию, подымать народ именем государя Петра Федоровича Третьего.
   Подобных отрядов в двадцать пять, пятьдесят, а иногда и в сто человек создавалось Военной коллегией все больше и больше, благо находились охотники с горячими головами. Эти летучие отряды посылались во все стороны от Оренбурга. Помимо того, то здесь, то там, в близких и весьма отдаленных от Оренбурга местах, самостоятельно возникали мятежные «толпы» со своими атаманами, со своими полковниками, а иногда и собственными Петрами Федоровичами Третьими. Особенно много таких «толп», как грибов после дождя, зарождалось в башкирских степях, а также на Южном и Среднем Урале.

Глава 10.
Весёлая застолица. Митька Лысов пьёт водичку. «Граф Чернышев». Два офицера.

1
   Ужин проходил шумно. Витошнов знал старинные проголосные песни, дрожащим тенорком он клал зачин, атаманы подхватывали. Пели складно, зычными голосами, запивали водкой и господскими винами. Пугачёв пил с воздержанием, он выпил только четыре чары при общих тостах — в честь его здоровья, за Павла Петровича, за яицких казаков, за всю его армию.
   Плешивый, брюхатенький, но упругий телом Митька Лысов тоже выпивал с воздержанием, стараясь перелить вино в стакан соседа или незаметно выплеснуть под стол. Однако он притворился пьяным и вел себя занозисто. Он старался всех уязвить, ужалить, за последнее время вообще стал ядовит и опасен, как гадюка. То начинал подсмеиваться над Иваном Твороговым, делать оскорбительные намеки насчет поведенья его супруги. То встревал в дружный хор певцов и своим бараньим голоском нарочно путал песню, искажал её мотив. То подмигивал Пугачёву хитрым глазом и, подергивая свою козлиную бороденку, слюняво, под шумок, гнусил:
   — Ваше императорское величество! Хи-хи-хи!.. Давайте опрокинем чупурышку за здравие всемилостивейшей государыни Екатерины, ведь мы ей присягу чинили. Да, поди, и сам ты присягал ей… Хи-хи-хи…
   Пугачёв, разговаривавший с Падуровым, так сдвинул брови и таким взором ожег Митьку, что тот заерзал по лавке, забубнил: «Не буду, не буду, стрель тя в пятку!»
   Гостей было человек тридцать. Кроме главных военачальников и судей, за столом и вдоль стен сидели наиболее видные из простых яицких казаков: есаулы, сотники, старик Пустобаев, а также два каргалинских татарина и царский толмач Идорка, увешанный кривыми ножами.
   Широкоплечий крепыш, с коротко подстриженными бородой и усами, Идорка сидел против Пугачёва, неотрывно глядел на него восхищенными глазами, и когда Митька Лысов начинал батюшке докучать, он, скрипнув зубами, хватался за нож, ждал от бачки-осударя повеления.
   У печки, возле маленького столика, торчал спиной ко всем поп Иван, в рясе, лаптях и архиерейской митре, похищенной казаками в Егорьевской оренбургской церкви. Поп к ужину приглашен не был, затесался сюда сам, без зова, однако Пугачёв, увидя его, разрешил ему остаться. Лицо у попа широкое, простое, борода мочальная, в воспаленных глазах неуемная тоска, под глазами мешки, а меж бровями резкая складка, изобличавшая, что носит отец Иван в душе какое-то незабываемое горе. Никто не знал его прошлой жизни, да он об ней никому и не заикался.
   Хотя он был пьяница, расстрига, или, как его называли, «распоп», но богомольная Ненила все же видела в нем носителя божественной благодати, поэтому подавала ему пищу столь же усердно, как и самому государю. Возле попа у стенки стоял штоф водки, отец Иван прикладывался к нему с усердием.
   Ему уже, верно, стало казаться, что начинается землетрясение, он хватался за стол, за стены, дико кричал: «Спасайся, братия!» и силился подняться, чтобы бежать, но сделать этого был не в состоянии. Гости, глядя на попа, впадали в веселый хохот.
   Седоголовый Витошнов, раскрасневшийся, пьяненький, оперев локоть о стол, голосисто затянул:
 
Как на Яике, на родной реке,
Собирались в круг все казаченьки.
 
   Его зачин разом дружно подхватили. Могучий старичина Пустобаев, широко разевая заросший густыми волосами рот, рявкал своим басом оглушающе. Не утерпел и губастый Ермилка, притащивший из кухни две большие чаши со студнем из телячьих ножек. Он сунул студень на стол, тряхнул чубом и складно вплелся в песню таким высоким, почти женским голосом, что все посмотрели на него с приятностью. Пробовал подстать и поп Иван, но для него опять началось землетрясение, он снова заорал: «Спасайся!» и едва усидел на стуле. А песня гремела:
 
Атаман-боец кругу речь держал,
Кругу речь держал, сам приказывал:
— Вы, казаченьки прирубежные,
Вы не кланяйтесь каменной Москве.
 
 
Каменна Москва Яик выпила,
Осетров в реке всех повывела,
К нашей волюшке подбирается,
Нас в дугу согнуть собирается…
 
   Но вот все набросились на студень. Когда управились с этим вкусным блюдом, запели веселую — «Колечко, ты мое колечко». Давилин отворил дверь на лестницу в кухню, крикнул вниз.
   — Эй, Ненила! Пироги-то готовы? Подавай!
   В кухне засуетились. Пироги были горячие, румяные, с рыбой, с мясом.
   — А где с узюмом пирог? — спросила своих помощников управная Ненила.
   — А эвот, эвот!.. Я его ермилкиными портками накрыла, чтоб отволгла корка, — ответила подслеповатая баба Лукерья.
   Молодая татарка, Ненила и подоспевший Ермилка потащили пироги наверх.
   — Ура! Пироги плывут! — закричал застенчивый Ваня Почиталин и тотчас же смутился.
   — Ура, ура! — подхватили падкие на еду казаки.
   — Караул! Спасайся! — во всю глотку заорал поп Иван и, не выдержав землетрясения, под общий хохот упал со стула.
   От горячих пирогов валил вкусный дух.
   — А вот с узюмом, самый сладкий! Ешьте, ешьте! — расхваливала сдобный пирог румяная Ненила.
   — Гуляй, ребята, покамест Москва не проведала! — занозисто ввинтил свой голос в общий гомон Митька Лысов.
   — А что нам Москва? Мы сами себе Москва! — вскозырились казаки.
   — Хошь горько, да жидко! Давай еще! — басит Пустобаев и пудовой лапой тянется к вину. — С самим батюшкой гуляем, а не с кем-нибудь!
   — …на кораблике уплыл, — продолжает слегка захмелевший Пугачёв рассказывать о своем прежнем житье-бытье. — Как взняли паруса, так ветрище и попер нас. Таким-то побытом я и стал ходить из царства в царство, из королевства в королевство.
   Атаманы, особливо же чиновная казачья молодежь, поспевали усердно управляться с пирогами и с любопытством внимать речам обожаемого батюшки.
   — И наущает меня турецкий султан: «Что же, говорит, ты по чужим-то огородам шатаешься, у тебя, говорит, свой зеленый сад цветет. Толкнись-ка, говорит, к орлам своим бородатым, к казакам, да присугласи, говорит, их к себе. А уж через них — получишь ли, нет ли, что тебе по праву следует. А так, говорит, ты, ваше величество, ни за что, ни про что десять лет мытаришься без места своего…
   — Вот султан-то и верно угадал, — проговорил опрятно одетый, всегда трезвый Максим Шигаев. — Казаки-то бородатые первые вас, ваше величество, Петр Федорыч, поддержали.
   — Ежели они первые подмогу дали мне, так первыми и в государстве моем будут, — важно и громко произнес Пугачёв и покосился на Митьку Лысова, как бы ожидая от него новых дерзостей. — Яицкое казачество у самого сердца моего.
   Митька Лысов прыснул в шапку, но Шигаев, сердито хлестнув его по спине рушником, как плетью, вопросил казаков:
   — Слышали, молодцы, что батюшка-то изволил сказать? Мы первые у него будем.
   — Благодарим, благодарим! — закричали казаки и стали чокаться с Пугачёвым. — Будь здоров, отец наш! Жить да быть тебе, долго здравствовать!
   — Благодарствую, — ответил Пугачёв и со всеми выпил. — Да, детушки, придёт пора-времечко, да ежели бог благословит, я на Питенбурхе крест поставлю, а своей столицей ваш Яицкий городок объявлю. И сотворю по всей земле казацкое царство! И вечная будет всем воля!
   — Ура! — закричала застолица, и все, кроме Лысова, снова чокнулись с Пугачёвым.
   — А с изменниками своими, что сгубить измыслили меня, — ну, не прогневайся, — как донесет меня бог до Питера… жарко будет им. Я им не токмо что головы покусаю, а черева из них повытаскиваю. Геть, злыдни! — и Пугачёв, сверкнув углами глаз на Лысова, грохнул кулаком о столешницу. Все вздрогнули, стаканы подскочили, а Митька Лысов, схватившись за виски, прянул прочь от Пугачёва.
   Чавканье, бряк посуды постепенно стихали, гости были сыты, холостые казаки, крадучись, рассовывали себе по карманам куски пирогов, все стали еще прилежней вслушиваться в речи Пугачёва. Он говорил плавно, неторопливо, делая паузы и внимательно всматриваясь в лица гостей.
   — А чем я не люб-то им был, великим вельможам, генералам да князьям?
   А вот послухайте. Еще когда тетушка моя была жива, Елизавета Петровна (Митька Лысов опять хихикнул, но тотчас зажал рот рукой), а потом и при моем царствовании многие бояре да и середовичи шли своей волей в отставку, уезжали на жительство в поместья свои и зорили своих бедных крестьян. Я зачал таковых нерадивцев к службе принуждать, и намеренье имел отнять от них деревни, а их посадить на жалованье. А судей не праведных, кои с народа последние потроха выматывают, хотел я смерти предавать. Как они увидали, что я крут, навроде дедушки моего Петра Великого (Митька Лысов, оскалив гнилые зубы, снова нацелился хихикнуть, но Шигаев крепко пнул его под столом ногой) …как увидали они норов мой, сразу тут и умыслили всякие козни мне чинить, яму копать подо мной. Как-то поехал я по Неве в шлюпке — разгуляться, они меня и заарестовали и разные поклепы на меня стали возводить. И быть бы мне убитым, да господь не допустил коснуться главы помазанника своего — добрые люди спасли меня. И стал я странствовать с того времечка по свету, и какой только нужды я не претерпел…
   Пьяный Пустобаев, распустив веником бородищу и приоткрыв рот, сидел за столом копна копной, он смотрел в глаза батюшки, в три ручья лил слезы умиления, утирался скатертью. А Митька Лысов крутил носом, подмигивал казакам, прикрякивал.
   — Да что уж об этом толковать-то, — продолжал Пугачёв задумчивым, негромким голосом. — Вы сами ведаете, в каком несчастном виде обрели меня; вся одежонка-то моя гроша ломаного не стоила — бродяга и бродяга! А вот теперь, ежели его святая воля будет (Пугачёв усердно перекрестился), утвержду царство праведное, чтобы гарный порядок был и чтобы народ не знал отягощения. А там от всех дел отрешусь, странствовать пойду!
   Он замолк, и все молчали, сидели смирнехонько, не шевелясь, только Пустобаев все еще кривил рот от избытка чувства и посмаркивался в скатерть да поп Иван, лежа на полу, легонько во сне постанывал, охал.