— Неизвестно еще, спас ли… Не больно-то благодари, — набираясь силы, буркнул дядя Митяй. В нем поднялась давно копившаяся ненависть к насильнику.
   Капрал попятился от своего врага, который был еще страшнее ему, чем убитый стервятник.
   — Сволочь! — грубым басом выругался капрал. — Хоть ты и спас меня, а сволочь!..
   — Кабы ведал я, что ты это, так не медведя, а тебя бы стукнул, — и Митрий, угрожающе надвигаясь на капрала, выхватил из-за кушака топор.
   Капрал оробел. Боясь повернуться к мужику спиной, он напряженно следил за всяким его движением и пятился.
   — Ты и так в прошлом годе мне голову, варнак, прошиб! — отступая, кричал он на мужика. — Едва я тогда ноги уволок из вашей ватажки разбойничьей… Варнак, язви тебя в душу!
   Допятясь до истекавшего кровью медведя, капрал проворно нагнулся и выхватил застрявший в звериной туше нож.
   Митрий замахнулся топором с правого плеча и заорал:
   — А ну, капральская твоя душа, стой на месте!
   «Убьет, леший!.. С ножом против топора не устоять», — совсем испугался капрал и пустился бежать.
   Ветер почти затих. На фоне снега и побелевших, облепленных пургой деревьев чернели силуэты гнавшихся один за другим людей.
   Капрал прытко поспешил к кривой сосне — где конь, но коня на месте не оказалось. И неизвестно, куда запропастилось ружье со штыком!
   — Стой, нечистый дух, стой! — что есть силы голосил мужик.
   — Геть с дороги… Убью! — гремел гулким басом озверевший капрал. Он было приостановился и засверкал ножом, но, струсив поднятого топора, спрятался за дерево.
   Это был спасительный, в два обхвата, кедр. Тяжело дыша и ругаясь, враги кружились возле него. Только и слышались хруст валежника да безумные выкрики: «Убью! Убью! Молись, нечистая сила!»
   Увертливо кружась под защитой кедра то в ту, то в эту сторону, капрал вспомнил о висевшем у него за поясом аркане и стал выискивать случай перехитрить ретивого врага. Вдруг петля жихнула и опутала Митяя. Капрал рванул аркан, мужик упал. С победным гоготом всею тушей капрал навалился на него.
   Завязалась ожесточенная, последняя схватка. Враги хрипели, перекатывались один через другого. Силы мужика ослабевали, капрал тоже изнемогал. Но вот он сделал последнее усилие и оседлал врага.
   — Только и жить тебе, проклятый! — с зубовным скрежетом торжествующе выдохнул капрал и, зажав в горсть острый нож, замахнулся им. Но в эту минуту он получил оглушительный удар по голове калмыцким «волкобоем»
   (ременная нагайка со свинцовой пулькой на конце).
   — Биря-биря!.. А-гык!.. — визгливо вопил верхоконный башкирец, крутя нагайкой.
   А двое спешившихся казаков рванули оглушенного капрала за шиворот.
   Помятый дядя Митяй поднялся кое-как. Из поцарапанной щеки его струилась кровь.
   Капрал быстро пришел в себя. Он слышал вокруг злорадный хохот и выкрики:
   — С праздничком, Сидорчук! Ха-ха!..
   — А и не гораздо же далече утек ты от нас!
   Капрал сидел на снегу, вытянув ноги, опершись кулаками в землю, уронив на грудь голову. В правой его руке — кривой татарский нож.
   — Вздернуть! — приподняв сетку, подал с коня голос Хлопуша.
   Башкирцы подобрали капральский аркан и стали готовить петлю.
   Капрал встретил смерть молча.
2
   На рассвете в заводский поселок прибежал капральский конь и стал ржать возле своих ворот. Жирная старая капральша растопляла печку. Накинув на плечи шаль, она взяла чадящий каганец и поспешила впустить хозяина во двор. Но хозяина не было. Едва не стоптав капральшу, вломился в калитку конь с оборванной уздой и, чмокая копытами по вязкому навозу, проскочил к яслям.
   Старуха долгое время кричала мужу на все лады: «Наумыч! Наумыч! Где же ты, старый?» Пурхаясь по сугробам, она обошла кругом избы, заглянула в переулок, пробралась на огороды — нет нигде Наумыча. На старуху напал страх. Запыхавшись, она бросилась в полицейскую казарму — Ребята! Вставайте! Капрал пропал!
   Вскоре шесть верхоконных молодцов с двумя цепными псами выбежали из ворот Авзяно-Петровского завода и галопом направились по лесной дороге.
   В лачугах и домочках уже зажигались утренние огоньки. С востока шел рассвет. На чистом небе гасли звезды, морозные небесные просторы ширились.
   Большинство заводских еще вчера решили на работу сей день не выходить — сей день надлежало проводить убитого Павла в могилу. Если же Каин умыслит совершить над ними какое лиходейство, в обиду не даваться!
   Управитель еще спал, во сне скорготал зубами, мычал. Лежавшая с ним бок о бок Домна Карповна потрясла за плечо его:
   — Ваня! Ваня, проснись!.. Чего ты?
   Управитель вскочил, испуганно осмотрелся, нахмурил брови, снова прилег на изголовье, раздражительно сказал жене:
   — Не буди… Не спал всю ночь. Сны какие-то… Нездоровится.
   Но вот на деревянной колокольне с полной внезапностью сполошно зазвучал набат.
   — Пожар! Ой, батюшки, пожар! — И управитель со своей супругой враз вскочили.
   За окнами сумятица: люди бегают, всадники снуют, слышатся отрывистые выкрики.
   — Ворота, ворота! Запирай ворота! — голосили с коней стражники, стремительно несясь к заводскому валу.
   — Эй! Чего стряслось? — вопрошали выскочившие из жилищ полуодетые мастеровые.
   — Братцы! Кто в дружине, лезь живчиком на стены, к пушкам. Орда идёт!
   — кричал проезжавший на рыжем бегунце урядник.
   По площади и через плотину торопились люди с ружьями, с железными палками, скакали стражники, урядники, строились в шеренги старые солдаты.
   Вся площадь шумела, суетилась. Разных мастей псы с лаем носились взад-вперед; у ворот хибарок, у колодца собирались любопытствующие бабы, ребята.
   Дозорные с башни над воротами оповещали:
   — Идут, идут!.. Орда идёт!
   И по всей площади, по всему поселку, из конца в конец испуганно передавалось:
   — Орда идёт!.. Орда!
   Заводские люди не зря опасались подобных набегов. Из мести хозяевам заводов, оттягавшим себе почти задаром башкирские вольные земли, шайки башкирцев то здесь, то там делали порою набеги на русские жилища, жгли селенья, угоняли скот.
   Ванька Каин носился на коне от крепостных ворот к цейхгаузу, откуда выкатывались пушки, вытаскивали самопалы, пищали, тесаки, от цейхгауза скакал к «зелийному» (пороховому) погребу. А толпа Хлопуши уже подступала к самому валу. С башен и через щели тына раздалось несколько выстрелов.
   — Не стреляй, не стреляй в своих! — заорали из толпы казаки, а за ними и освобожденные в тайге беглецы.
   Хлопуша, приподняв сетку и потрясая бумагой, гулким голосом вопил:
   — Отворяй ворота! По приказу батюшки-царя! Мы слуги царские.
   — Ребята, слыхали? От самого царя это, от батюшки. А нам брякали — орда!
   И многие из заводских людей уже покарабкались на тын, чтоб лично досмотреть царское посольство.
   А вверху, увидав с башен подкативших из лесу на подводах беглецов и углежогов, кричали:
   — Глянь, глянь! Наши! Вот те Христос, наши!
   Шеренга набежавших солдат и стражников, выставив ружья в бойницы бревенчатого тына, сыпала из натрусок на полку порох, готовясь открыть пальбу по «набеглой сволочи».
   Но в этот миг среди многолюдства сбежавшихся работников, словно из-под земли, вынырнул бородатый, большеглазый, с поцарапанным сухощеким лицом дядя Митяй.
   — Ха! — изумился народ. — Откуль ты, Митрий?
   — Чрез заплот, миленькие, перемахнул. А ну, братцы! Подыми-ка меня, чтоб всем слыхать было.
   Дядю Митяя подхватили на руки, приподняли. Он взмахнул шапкой и, видимый всей толпе, закричал:
   — Ребятушки! Страдальцы! Мы от государя Петра Федорыча. Я самовидцем был. Волю объявить вам прибыли. Хватай стражников, сукиных сынов! Вяжи солдат, отворяй ворота слуге царскому!..
   И не успел он кончить, как радостный рев: «Ура!», «Бей царских супротивников!», «Постоим за батюшку!», — захлестнул всю площадь.
   Оповещенные набатом, к заводу сбегались углежоги с ближних куреней, работные люди с шахт, окрестные жители.
   Тотчас ворота были распахнуты, пушкари уведены с башен, охрана связана.
   Под воинственный гул тысячной толпы Хлопуша чинно въехал со всем своим отрядом на Авзяно-Петровский, дворянина Демидова, завод.
3
   Церковный колокол снова неумолчно бил в набат, сзывая народ с окрестных жительств, шахт, рудников, куреней, с лесных работ. Уже многим известно было, что прибыл от самого государя главный «царев приказчик». На санях, телегах, верхом, пешком, вприпрыжку сбирались к заводу работные люди с бабами, с малыми ребятами.
   Управитель сидел под надежным караулом в своем доме. Хлопуша в сопровождении дяди Митяя, приказчика Максима Копылова и старых мастеров вот уже более двух часов осматривал заводские мастерские, домницы, склады.
   А когда ему сказали, что народ собрался, он снял сетку, повязал нос чистой тряпицей, сел на коня и, окруженный казаками, проехал на площадь к церкви.
   — Здорово, работный люд! — закричал он во весь голос.
   — Здорово, батюшка! — ответила гулко вся площадь, как одна могучая грудь.
   — Привез вам, детушки, поклон да милость от великого государя Петра Федорыча!..
   — Рады государю служить! — послышалось восторженное в передних рядах.
   — Рады служить и работать великому государю! — подхватила вся площадь.
   Хлопуша подметил, что все как-то по-особому пялят на него глаза, бабы, перешептываясь, указывают в его сторону пальцами.
   — Люди заводские, прислушайтесь! — опять прокричал Хлопуша и поправил повязку на носу. — Ведь я тоже, навроде вас, работным человеком был, да вишь ты, начальству согрубил шибко, ну за это нос-от мне и вырвали да еще и знаки клейменые поставили на щеках, всего опаскудили!..
   — Ой, батюшка! — раздались соболезнующие восклицания. — Стало и ты протерпел?
   — А вот ныне царь-государь призвал и пожалел меня, вот как пожалел, свет наш!.. И к вам направил, — едва сдерживая свое волнение, выкрикнул Хлопуша и мотнул головой. — Вот послушайте указ царев… Приказчик, читай во весь народ, гулче, — он вынул из шапки бумагу и передал приказчику Максиму Копылову.
   С бумагой за печатями взошел тот на церковное крыльцо. Толпа прихлынула вплотную к паперти, мужчины обнажили голову.
   Указом, между прочим, повелевалось:
   «Исправьте вы мне, великому государю, два мартила и с бомбами и с скорым поспешением ко мне представьте».
   Заводским людям обещались за это награждения и всякие вольности, а в конце — угроза ослушникам.
   — Батюшка, милостивец! — загомонили приписные из деревень крестьяне.
   — Тут в бумаге воля объявлена. Отпусти нас домой, мы всяк в свое отечество подадимся!
   — Тихо, тихо!.. Не все зараз! — отмахнулся от крикунов Хлопуша.
   К нему протискался коренастый дед, побуревшее лицо деда заросло клочковатой бородой, овчинный полушубок в прорехах, голова плешивая.
   — Кормилец, — заговорил он, кланяясь Хлопуше, — мы вот как бежали к тебе сейчас, так промежду нас разговор был: как волю-де объявит, всем в свои деревни вертаться, кто где рожен. Потому как слых прошел, что по государеву приказу вся помещичья земля мужику отходит, ну мы и опасаемся, как бы нас тамошние мужики-то, земляки-то наши, не пообидели. Вот, кормилец!..
   Выслушав его, Хлопуша закричал в народ:
   — Старатели! Упреждаю вас, крестьяне, всем миром уходить с завода не можно. Как покинуть завод в этакое время? Государю пушки надобны да ядра.
   Кто делать станет? Куда царь без оружия тронется? А ежели вы государю подсобы не дадите, так ни воли, ни земли не видать вам!..
   — Пушков мы не делаем, — опять раздались вразнобой голоса. — У нас меди нетути. Эфто в Воскресенском льют, пушки-то. А мы ядра да картечи с боньбами на турецкую войну мастерим…
   — Чего, чего? — переспросил Хлопуша и, услыхав позади себя звяк железа, обернулся. — Что за люди? — обратился он к толпе подошедших рудокопов.
   Их человек с полсотни. Почти все они в ножных кандалах, а иные прикованы цепями к тачкам. В их лицах было нечто страшное. Все они оборванные, донельзя истощенные, с потухшими взорами, обросшие волосами, грязные, нечесаные. На фоне сытых, здоровых, щекастых мастеров и подмастерьев эти люди напоминали собой каких-то отверженцев от света и жизни. Все присутствующие взирали на них с жадностью и содроганьем.
   — Что за люди? — повторил Хлопуша с коня.
   Высокий, согбенный, лысый старик, похожий на выходца с кладбища, потряс цепями, хрипло загугнил:
   — Мы вечно-отданные люди прозываемся… По грехам нашим замест каторги да поселенья в Сибирь, нас на завод сослали… Батюшка начальник, пожалей несчастных, переведи ты нас всех на каторгу, куда-нибудь в Сибирь-землю!.. — он задохнулся, седая голова его поникла к груди, и он сам повалился на колени.
   Загремели цепи, и все вечно-отданные опустились на колени.
   — Встаньте, люди, вечно-отданные царицей да дворянами! — громко, чтоб все слышали, сказал Хлопуша. — Будьте вы, указом государя, вечно-вольными… Кузнецы! Немедля снять с них оковы! Приказчик! Живо распорядись вдосыт накормить их, приодеть да приобуть. Вишь, у них на ногах-то ошметки какие? Идите, трудники, восчувствуйте нашу правду!
   Освобожденные, обливаясь слезами, завыли от радости в голос и, поддерживая один другого, поплелись вслед за кузнецами.
   А к ногам коня Хлопуши, всплеснув руками, упала старая мать замученного управителем Павла Сидорова. Смерть сына состарила ее: голова старухи тряслась, она шамкала губами, что-то бормотала непонятное.
   На церковные приступки поднялся тот самый мастер, у которого работал Сидоров, и вкратце обсказал Хлопуше, как было дело.
   — Ах, злодей! — закричал Хлопуша, и его обезображенное лицо перекосилось. — Немедля сюда этого Каина. Готовь петлю! — мотнул он на два столба с перекладиной: здесь о пасхе была качель для парней и девок.
   Пока бегали за управителем, народ выкрикивал Хлопуше свои жалобы на Ваньку Каина, на хозяйского сына Ваську Демидова, что приезжает иногда пожить сюда, в свой барский дом, попьянствовать, покуролесить.
   И еще жаловались на приказчика да расходчиков: их шестеро, они утесняют людей работных, обсчитывают, обмеривают. Правда, что среди них Максим Копылов мужик ничего себе, он иным часом работному люду и мирволит.
   Хлопуша приказал:
   Приказчиков и всех мирских супротивников, окроме Копылова, заарестовать. Вешать их не стану, а поведу на суд, на расправу к батюшке.
   Звонарю о деревянной ноге все видно с колокольни. Он видел, как выволокли из дома связанного по рукам Каина, как выскочила на мороз в одном платьишке растрепанная Домна Карповна и повисла на муже — не пускает. Вот её отшвырнули прочь. А какой-то башкирец ахнул управителя и раз, и два тесаком по голове. Ванька рухнул, его стали топтать с таким усердием, словно утрамбовывали землю. Старому звонарю казалось, что мужики неведомо с чего в пляс пошли. А когда, заарканив за ноги, потащили по снегу обезображенный управительский труп, звонарь, стуча деревянной ногою, опустился на колени, осенил себя крестом и прошептал:
   — Царство тебе небесное, Ванька! Хошь и злодей ты был, собачья шерсть, хошь и ноги по твоей милости лишился, да не мне судить тебя. На то бог в небе, царь на земле!
4
   Хлопуша распоряжался толково, хозяйственно. Он велел старому священнику, отцу Степану, всех до единого работных людей привести к присяге новому царю. Присягнули также и те из солдат и стражников, кои не успели убежать и передались Хлопуше.
   Были свезены и стащены на площадь сорок пушек. Хлопуша со старым солдатом-артиллеристом отобрал из них только шесть годных, а лафеты к ним велел заново оковать железом.
   Солдат-артиллерист, потряхивая седоусой головой, сказал:
   — Я ведаешь, батюшка, сам-то с турецкой войны, дюже порченый.
   Головушка трясется, ноги дрыгают. Под страшенный взрыв попал. Уволили вчистую. Вот сюды определился. Нас немало таких калек по заводам-то распихано…
   — Поедем государю служить, — сказал Хлопуша-Соколов. — Будет тебе здесь околачиваться-то.
   — Стар, батюшка, его величеству стараться.
   Хлопушей был брошен клич идти в охотники служить государю. Набралось до пятисот человек — все молодежь и середовичи из заводских мастеровых, приписных крестьян, а также людей, работавших по вольному найму, среди коих много всякого сброда: утеклецов, бродяг, бежавших каторжан — все отпетые сорви-головушки.
   По всем заводским жительствам неумолчный гомон пошел, и почти все многолюдство, насильно вывезенное сюда Демидовым из дальних мест, вдруг стало торопливо готовиться к отвалу в родные свои, давно покинутые края.
   Чинилась веревочная сбруя, латались хомуты, подновлялись сани, вырубались в лесу березовые оглобли, бабы перестирывали бельишко, зашивали прорехи на тулупах, на шубенках.
   Вот уже выпечены в дорогу хлебы, поотрублены курам головы, у хозяев исправных переколоты овцы и свиньи: не с пустыми же руками являться на родные места.
   Через два дня все уже было готово к отъезду: возы уложены, лошаденки выкормлены, крестьяне разбиты на отряды по своим деревням — кому ехать в Котловку, кому в Чистое Поле , кому в село Толшино — всего в четырнадцать жительств.
   Но русский крестьянин через опыт всей трудной судьбы своей привык жить с оглядкой и загадывать о будущем. Вот и теперь мудрые старики решили дело с отъездом обзаконить по-умному, чтоб впоследствии было чем оправдаться.
   Собрание было шумное, но к согласью пришли скоро. Сделано постановление исключительного интереса: приговор вынесен волею и от имени народа. В нем, между прочим, говорилось:
   «Мы посылаемы были на заводы в силу указов бывшей государыни Елизаветы Петровны, и тако ныне получили указ его императорского величества Петра Третьего, императора, и с тем, что не самовольно, а в силу оного указа ехать с заводов повелено. Мы все, приписные крестьяне, оному повинились: ехать в свои отечества согласны. Избрали мы для провождения оной нашей партии тебя, Степана Понкина. В том тебя и утверждаем, которым случаем мы, все заводские люди, тебя избрали. А нам, мирским людям, быть у оного выбранного послушными. А сей приговор по приказу оного народа писал крестьянин Федор Пивоваров».
   Провожатый, Степан Понкин, получил из конторы на руки проездное свидётельство о том, что «он отпущен в дом свой по силе его императорского величества Петра Федоровича указу».
   На третий день в ближайшей к заводу деревне священником был отслужен «в путь шествующим» молебен, огромный обоз окроплен святой водою.
   Каждая многодетная семья получила от Хлопуши на дорогу по три рубля, остальные по рублю — деньги немалые.
   — Прибудете в отечества свои, — говорил отъезжающим Хлопуша, — толкуйте крестьянству, пущай они барским хлебом грузят возы, берут барских коней да подвигаются под Оренбург, в государеву армию.
   — Не учи! Мы теперь прозрели. Теперь мы силу заберем. Ого-го.
   Избы заколочены, собаки с цепей спущены. Заскрипели по снегу полозья — обоз двинулся. За многими возами брели коровы.
   Мужики шагают возле возов; на возах бабы, ребята, укутанные в рвань.
   Лица у всех радостные, на душе праздник, но кое-кого пугает неизвестность будущего, которое все лежит во мгле, в тумане.
   — Ничо, ничо! — подбадривают мужики друг друга. — Долго ждали волюшку, вот дождались!
   — Как бы эта воля в неволю не оборотилась, — возражали маловеры. — Кто его ведает, как нас на родине-то встренут? Может, там солдатня с пушками нагнана?
   — Ну, чего вы, мужики! — обрывали их неунывающие. — Безносый толковал, что у царя-батюшки своя сила стоит, по всей Руси!
   — И чего вы, робята, купороситесь, — говорил долговязый старик, подстегивая коровенок. — Худо ли, хорошо ли — все наше! Хуже не будет.
   Хошь день да наш!.. Хошь спины разогнем да на божьи леса посмотрим со приятностью.
   А леса кругом стояли дремучие, тихие, околдованные зимним сном. Ни птицы, ни зверя. И воздух неподвижен. Знать, нашумелись леса за лето, за бурную осень; нашумелись, устали, натрудили упругие спины, раскачиваясь под ударами вихрей; теперь отдыхают, защурились, спят.
   — А, мотри, робята, древо-то божье на зиму умирает, — сказал старый Игнат. — Живая душа-то из древес в мать сыру землю до весны скрывается…
   И хоть ты его руби, хоть пили — древу не чутко!
   — А что, брат, дедушка Игнат, ты правду баешь, — поддакнули ему.
   — Да кто его знает… Однако так мнится мне, — скромничал Игнат, жадно оглядывая вековечные леса; в его ясных голубых глазах загорелись молодые огоньки. — А как весной, при солнышке, потекут по древу живые соки, так и душа снова появится в нем… Господи, боже мой, ну до чего все премудро устроено на божьем свете. Только разуметь умишком своим нам ничего не дадено. Думки есть смышленые, да без корня, без укрепы. Спросишь себя, а как ответ дать — способов к тому нетути.
   И уже возле него набралось человек с десяток мужиков: им любопытно послушать, как умствует старый Игнат — человек бывалый и до народа ласковый. И все стали присматриваться, прислушиваться к таинственному лесу, в обычную пору такому простому и понятному. Стали задумываться над словами дедушки Игната, и слова его казались им мудрыми.
   Но не верилось людям, что лес мертв, что душа его скрылась до солнца в землю. Нет, лес жив, и жива его душа: лес дышит, лес все чувствует, он только заснул до весны, как засыпает медведь в берлоге.
   Да, лес спит… А чтоб не ознобить на морозе свои корявые ноги, он закутал их белой горностаевой шубой, а свое темя и темно-зеленые хвойные лапы принакрыл белой шапкой, белыми пуховыми рукавицами… А эвот монахи идут, целая гурьба, — в темных рясах, в белых саванах, бороды их седы, брови хмуры. А эвот-эвот лесовое страховидное чудище лежит, морда круглая, глазищи по лукошку, хребтина извихлялась, будто у змеи. А эвот, за той страшительной колодиной, — кучка пней, мал-мала меньше, с черными рожицами, в белых, надвинутых на ухо колпачках, красные языки вывалились из губастых ртов, над головами козлиные рога, — ну, чисто чертенята! А эвот на ветвях либо нежить, либо сама русалка разметалась-разлеглась — свесила до земли косищи, бесстыдно выставила снеговые, круглые, как у девки, груди… Ох, господи, прости!.. Много в лесу страхов, много и соблазна.
   Впереди обоза ехал с семьей на паре провожатый Степан Понкин, чернобородый, с живыми, смышлеными глазами дядя. По дороге вылезали из своих землянок дикие видом, пещерные люди, бросали свое барахлишко на порожние подводы и, поклонясь артели, приставали к обозу.
   — Ну, ваше степенство, господин Демидов, до увиданьица! — потрясали они кулаками в сторону немилого завода. — Гори, проклятый, огнем вечным!..
   — И хриплый хохот вырывался из их пораженных недугом грудей.
   Хлопуша с пятью казаками поместился в богато обставленном доме самого Демидова. Два писаря составляли подробные ведомости имуществу, а казаки с приказчиком и дядей Митяем грузили его на возы. Взято больше двух пудов серебряной посуды, столовые английские часы, клавесины, зеркала, богатая одежда и вся утварь. Хлопуша хотел надеть на себя хозяйскую лисью шубу с бобровым воротником, да передумал — как бы царя не прогневить. Снято со стен с десяток новых фузей да двадцать добротных ружей петровских да елизаветинских времен, сделанных на тульских, Демидова, заводах.
   В конторе взято семь тысяч рублей серебром и медью. Все дивились на огромные, прямоугольной формы медные рубли сибирской чеканки. Народ прозвал их «пряниками». Четыре таких «пряника» тянули пуд, а круглые чеканки Сестрорецкого, что под Питером, завода, екатерининские рубли толщиной в полвершка назывались «пирожками». Два «пряника» и два «пирожка»
   Хлопуша велел завернуть в тряпицу и положить в «царев сундук». «Этими дарами поклонюсь батюшке особо», — подумал усердный к Пугачёву Хлопуша.
   Из семи тысяч рублей он две тысячи роздал работным людям да пятьдесят рублей подарил матери убитого Павла, а на могиле «убиенного» распорядился положить каменную плиту и поставить чугунный крест.
   Всех удовлетворив деньгами и выдав работным людям — кому сапоги, кому новые лапти, одежишку, шапки, рукавицы, Хлопуша назначил старшим при заводе приказчиком дядю Митяя, дал ему в подручные Копылова и стал готовиться к отъезду.
   Согнали на площадь сто двадцать ездовых лошадей с прибором, триста баранов, восемьдесят быков, погрузили пять пудов пороху, ядра, государеву серебряную да медную казну, пожитки, провиант, сено, поставили на лафеты шесть пушек. При пушках отряжены были из заводских людей трое, что могли не токмо чинить пушечную утварь, но и метко палить.
   На одном из возов сидела бывшая управительница, в куньей шубке, прикрывшись беличьим одеялом. Чернобородый казак Нагнибеда, застращав дородную Домну Карповну, что могут её повесить, предложил ей, во избежание казни, стать его женой. Домне Карповне, женщине в прыску, умирать паскудной смертью не хотелось, она думала недолго, только спросила:
   — А будете ли мне верны вы?
   — Это уж как водится! — ответил чернобородый Нагнибеда. Он был недурен собой, плотен в плечах, и Домна Карповна, попристальней присмотревшись к нему, сказала:
   — Ах, я в согласьи!
   Под громкие крики собравшейся толпы, под трезвон колоколов, приняв напутственное благословение священника, весь многочисленный отряд Хлопуши выступил в обратный путь.
   На прощанье Хлопуша сказал народу:
   — Поусердствуйте, люди работные, великому государю! Того гляди, сам батюшка к вам припожалует. Уж он-то никаких ослушностей не потерпит, я вам допряма говорю!