— После, после кланяться будешь, казак. А на мою сряду не дивись — в дозоре мы… Идем-ка, друг, с нами, по хозяйским делам. Аршин есть у тебя?
   — Есть, ваше царское величество! — по-военному выкрикнул хозяин. — Старуха, подай сюда аршин клейменный, железный!
   Пугачёв осмотрел обширный двор, обставленный разными постройками. В обмазанном глиной хлевушке хрюкали свиньи, в птичнике зимовали гуси, утки, куры. Конюшня.
   Емельян Иваныч, с огарком в руке, спустился в глубокий погреб, уходивший под землю деревянным срубом сажени на полторы. От погреба до крепостной батареи было на глаз около полсотни сажен.
   — Ну, старик, прощайся с погребом, — сказал Пугачёв и ухмыльнулся. — Самому Симонову могилу тут спроворим… Ну-ка, светите сюды! — По стене сруба, обращенной в сторону крепости, он самолично отмерил три аршина так, три — этак и, вынув из-за пояса кинжал, острием его расчертил на стене квадрат. — Эти бревна плотникам велеть вырубить. А через проем подкоп рыть. Работать по ночам, с темна до свету, чтобы симоновский глаз не видел, ухо не слышало. А ты, Толкачев, предостороги ради, проход с проездом в этой местности закрой караулом… Смотри, казак, — обратился он к Губину, — чтобы ни одна живая душа работку эту не распознала… Особливо бабку свою упреди.
   Все вернулись к дому Толкачева, где имел жительство Емельян Иваныч.
   Возле крылечка ожидали их плотники и копачи с лопатами, многие из них сидели на завалинках и на ограде палисада. Рабочие не видели раньше «батюшку» и, тотчас приметив приближавшихся к ним атамана Овчинникова с Толкачевым, они повскакали на ноги. И вдруг…
   — Здорово, детушки! — Чернобородый, в потертом полушубке, человек, подойдя к крылечку, звонко крикнул:
   — Я царь ваш!..
   Рядом с одетыми по-праздничному свитскими своими людьми Пугачёв казался замухрышкой, тем не менее, словно под ударом ветра, с голов слетели шапки, толпа повалилась на колени. И — чудно! — как только чернобородый назвал себя царем, рабочему люду стало казаться, что все в незнакомом человеке, как ни был он плохо одет, особенное: и голос, и осанистые плечи, и то, как держал он голову… А глаза, глаза-то! Однажды увидишь такие глаза — вовек не позабудешь…
   — Встаньте, детушки, — сказал Пугачёв и начал расспрашивать людей, откуда они, что в городке делают, не творит ли им кто обид и поношений.
   — Нет, надежа-государь, они всем довольны, — сказал Толкачев, — кой-кто из них беглые помещичьи крестьяне, есть беглые солдаты, татаре, черемисы, но среди копачей много и местных жителей.
   — Нет ли среди вас доброго знатеца, чтобы подкоп под землей рыть? — спросил Пугачёв, снижая голос.
   — Подкоп? Так, так, — заговорили копачи, оглядывая один другого. — А вот, надежа-государь, есть такой знатец, он на Авзянском заводе шурфы копал. Яшка, выходи! Эй, Кубарь! Где он?
   Был вытолкнут вперед маленький кривоногий человечек с желтыми, морщинистыми щечками, раскосыми глазами, — новокрещенный мордвин из Пензенского края.
   — Вот ты какой!.. Кубарь и есть, — пошутил Пугачёв, оглядывая кривоногого, с жиденькой бороденкой человека. — Правду ли люди бают, что подкопы ты горазд вести?
   — Да уж… — закивал головой Кубарь. — Со всех сил стараться стану, царь-батюшка. А прошибусь в чем, не казни, милостивый.
   По-особому, хитренько, посматривал он на Пугачёва, как бы прицеливаясь, с какой стороны его обойти, объегорить.
   Пугачёв несколькими вопросами сделал проверку его знаний.
   — Будешь главным мастером, — сказал он затем. — И чтоб работные люди тебе во всем послушны были. Да я и сам почасту буду приходить… И вот еще что… Прислушайтесь, трудники. Идите таперь по своим жительствам, забирайте всякий струмент, кой на потребу будет, а как падут сумерки, сюда, не мешкая, шагайте… Работать по ночам станете, а спать днем. И покамест свои работы не окончите, в домы свои вам ни ногой, без выпуску работать будете, уж не прогневайтесь. Дело ведь государственное, превелико секретное. Ну и, боже упаси, изменник какой промеж вас сыщется да до времени секрет разболтает, голова тому будет рублена! — резко взмахнув рукою, крикнул Пугачёв и быстро пошагал к дому. За ним, прихрамывая на левую ногу, поспешал Овчинников.
   Едва затеплилась на небосводе первая звезда, работа в погребе казака Губина закипела. Начало положил сам Емельян Иваныч, он вместе с Варсонофием Перешиби-Носом вырубил из стены первые три венца. Он покрякивал, по-мужичьи поплевывал.
   — Мой преславный покойный дедушка Петр Великий, — говорил он, смахивая пот с лица, — сам кораблики рубил. И рубить и снастить горазд был. А вот супружница моя, самозваная императрица, та и по бабьей своей части ни в зуб толкнуть… Чепчик себе вышить не могла. Чего чепчик, даже к моим императорским шароварам пуговицу пришить не умела. Велел как-то я на мои парадные портянки вензель положить. Куды тебе! Она и губы надула — я, говорит, вам не девка деревенская… Бывало, глядишь, глядишь на нее, бездельницу, да и раскричишься: эх, ты… ни в дудочку ты, ни в сопелочку!.. Конешно, шибко обижалась… С того больше и пошли нелады у нас.
   Окружавшие, прищелкивая языками и причмокивая, с почтительным восхищением внимали его словам.
   Поздним вечером, под светом ярких звезд, Пугачёв обнял Ваню Почиталина за талию, ходил с ним взад-вперед возле своей квартиры.
   Разговор меж ними был веселый: Пугачёв громко хохотал, Почиталин осторожно посмеивался.
   — А с Мишкой, с племяшем Дениса Пьянова, я еще с утра разговор имел, — сказал Пугачёв. — Значит, твоя предбудущая — Марфочка Головачева, сиротка… Ладно, замест отца я ей буду… Ну, а таперь иди, хлопец, к своей матке спать, а я ужо приоденусь да сватом и пойду по девкам… Мне и Мишку на этой… как ее? Варьке Пачколиной обженить надобно… Чтоб завтра обоих вас и к венцу. Обе свадьбы зараз обыденком справим.
   — Шибко скоро, государь, — взмолился Ваня Почиталин. — Ведь у нас, у казаков, обрядность всякая… В баню с неженатиками ходим, да прочие разные там…
   — Ладно, ладно, — перебил его Пугачёв. — Нынче время военное, нынче всякие дела-делишки чохом-мохом, живчиком…
   Вскоре Пугачёв в дорогом с позументами чекмене и при сабле правился вместе с Варсонофием в избы молоденьких казачек: Марфочки и Вари… То-то обомлеют, изумятся девки, то-то будут рады!.. Ну, и затейлив же царь-батюшка!
   …Старый соборный пономарь Наумыч, отбивавший часы в крепости, вышел из сторожки, поглядел на семь звезд «ковшиком» и, полагая, что наступила полночь, вместо двенадцати, спросонья дернул за веревку четырнадцать раз.
   Капитан Крылов, в сопровождении однорукого капрала, совершал обход караулам и дозорам.
   — Наумыч, ты?
   — Я, ваше благородие, — прокряхтел старик.
   — Чего же ты, бог тебя люби, четырнадцать-то раз отбрякал? Уж скоро три пополуночи.
   — Да ведь кто е знает, ваше благородие… Я-то, конешно, на печи дрыхнул, а певун-то мой, петушишко-т одноглазый, на полатях… Вот он и скукарекал. Ну, стало быть, выходи, старик, звони. Ни часов, ничего такого нетути, по петуху звоню. Да вот беда, петушишка-т шибко старый стал, сбивается, одно званье, что петух… Давно пора голову ему оттяпать да в похлебку… Ан жаль. Все-таки душа в нем, хоть и плевенькая, петушиная, а все ж душа… Чегой-то жалостлив я стал ко всему живому — пред смертью, что ли?.. Охо-хо… — Наумыч зевнул и принялся закрещивать рот.
   Капрал с фонарем впереди, Крылов позади — оба залезли на самый верх колокольни. А там, на соломенных постельниках, спала стража, два старых солдата — Зуев и Безруких. Обычно спали они чутко. Вот и сейчас, услышав скрип ступеней, оба они враз вскочили: отогнули высокие, покрытые густым инеем воротники тулупов и — за ружья.
   — Посма-а-тривай! Погля-а-а-дывай!.. — дружно закричали они в ночь.
   — Ну, как, молодцы, живы? Не спите?
   — Как можно, ваше благородие! — воскликнули они. — Такое ль таперич время, чтобы спать… Пугач-то у Толкачева Мишки, бают, содержится… чтоб утробе его распасться натрое…
   А Пугачёва у Мишки Толкачева и не было. Он хлопотал возле погреба Ивана Губина: проверил работы и подал плотникам совет, как ставить в траншее крепи — этому делу он научился еще в бытность свою в Кенигсберге.
   Покончив тут, он взобрался на бугор с тремя березами, где должна быть батарея. За ночь сюда уж много было навезено и камня и бревен.
   Распоряжался стройкой есаул Перфильев. Всем довольный, Пугачёв направился с Варсонофием домой. Оба они успели «угоститься» у Марфочки и Вари, были навеселе. Емельян Иваныч подарил девушкам к свадьбе по золотому, обещал, помимо того, справить им добрую сряду.
   Уже заря просилась в небо, восток бледнел, звезды блекли. Придя домой, Емельян Иваныч приказал будить хозяев. Заспанному, еще не успевшему умыться Толкачеву он сказал:
   — Будет тебе, Михайло, спать. Глянь на меня, я еще и не ложился.
   — Да ведь вы, известно, двужильный, батюшка, — борясь с одолевающей зевотой, ответил хозяин.
   — Не жалуюсь… Вот что, братец… Скажи-ка своей хозяйке: у вас тут, в твоем доме, две свадьбы сегодня будем играть.
   — Свадьбы? Это какие же такие свадьбы, надежа-государь? Чего-то в толк не возьму… — Удивленный хозяин, запустив руки под беспоясную рубаху, принялся скрести брюхо.
   — Какие, какие! Самые обнаковенные. Двух казаков женю… Чуешь?
   Смотри — чтоб гулеванье истовое было… завей горе веревочкой!
   — А подкоп-то, батюшка?..
   — Подкоп своим чередом… А ты режь баранов, в лавках у торговых людей забирай моим именем, что надо… Да поболе пива медового добудь — поди, у попов есть, они, кутьехлебы, сладко живут, знаю их. Вторым делом, гостей со всех волостей присугласи да девчонок. Ась? Всю проторь на свой государев счет беру… Лескриптом!
   — Что-то невидано-неслыхано, батюшка, ваше величество, чтобы энак напыхом свадьбу править… Ведь на нас собаки брехать станут. Ведь к свадьбе-то год готовятся…
   — Ладно, Михайло Потапыч, балакать мне недосуг… Да чтобы музыка была, да пироги… Эх, жаль, Ненилы моей при мне нет… Аншеф-стряпуха моя! Ну, спать пойду. Через три часа, либо через четыре, буди!
   Отбрыкиваться стану, за шиворот хватай. Да скажи Овчинникову, чтобы казаки с башкирцами на изготовке были — поведу их за городок штурму обучать. — Говорил он скороговоркой, но притомленным расщепленным голосом, да и всем обличьем своим он был уставший.
   — Пожалте, в таком разе, на пуховичок, царь-государь…
   — Ну нет… Вы со своей стряпней брякать-стукать станете, заснуть не дадите… Ты ведаешь, как по-походному надлежит казаку спать?
   — Господи! Мне ли не ведать.
   — Ан вот и не ведаешь… По-походному так: саблю сбоку, кулак под голову, а высоко — два пальца сбрось. Чуешь? Ну, до увиданьица!..
4
   Иван Наумыч Белобородов до сей поры и сном-духом не знал, что в великом восстании Емельяна Пугачёва предлежит ему быть видным человеком.
   Жил он собственным хозяйством в доме жены своей Ненилы Федотовны, что в большом селе Богородском. Село стояло на проезжем тракте между Кунгуром и Бирском, от него до Оренбурга, до Бердской слободы, до горячего сердца Емельяна Пугачёва целые полтысячи верст. Но сказано: «Сердце сердцу весть подает». Так оно и тут вышло. Весть о появившемся царе, полыхая молнией во все стороны, достигла и села Богородского. Впрочем, в это время город Кунгур как раз осаждался башкирской толпой полковника Батыркая, а от Кунгура до Богородского — рукой подать.
   В своей лавке, помещавшейся в прирубе к дому, Белобородов торговал по малости медом, воском, сальными свечами, дегтем, веревками и прочим.
   Сегодня праздник — Новый год, базарный день; торговля шла бойко.
   Белобородов выручил четыре рубля тридцать шесть копеек с грошем — деньги не малые. После сытного обеда он сидел за прилавком, покупатели схлынули.
   Без дела стало Белобородову скучно, он сладко зевнул, почесал рыжему коту за ухом, покосился на икону: надо бы возблагодарить создателя за удачный торг, да рука словно онемела. «Боже, милостив буди мне, грешному», — набожно вздохнул он, раскинул по прилавку руки, опустил на них голову и задремал. И слышит сквозь сон, будто кот курныкал-курныкал да и вымолвил по-человечьи: «Хозяин, беда!» Поборов сон, Иван Наумыч продрал слипшиеся веки, вытер рукавом рубахи бороду:
   — Ты что это, дрянь, колдуешь? — насупив брови, боязливо посмотрел он на кота вприщур. Но кот, как ни в чем не бывало, спокойно сидел на мешке с мукой, умывался. Белобородов сплюнул, пробурчал:
   — Вот ужо кошкодавы поедут мимо, я тебя, тварь, за полушку сбагрю… — И, желая разогнать сон, стал грызть каленые орехи.
   Тут скрипнул дверной блок с привязанным на веревочке кирпичом, взбрякал колокольчик, дверь с шумом распахнулась, с улицы, вместе с клубами мороза, ворвались в тепло трое.
   — Иван Наумыч, беда стряслась! — какими-то придушенными, не своими голосами прокричали все трое. — Прибежали смутьяны каки-то на конях, возле церкви царский манифест вычитывают… Чу, набат!
   И всех словно ветром вымело из лавки. Навстречу заполошному звону бежал народ. Опираясь на клюшку, култыхал и Белобородов: он сильно прихрамывал на правую ногу, сведенную еще смолоду в коленном суставе.
   Подле церкви стояли пятеро конных башкирцев, шестой — Данила Бурцев, земляк Белобородова. Он только что кончил читать по бумаге манифест царя Петра Федорыча и, обратясь к толпе, гулко заговорил:
   — Мимо вас, жители, идёт государев полковник Канзафар Усаев с пятьюстами башкирцев да русских. А идёт он по приказу государеву, Кунгур брать. А и находится он во сю пору от вашего села близехонько. А мы высланы Канзафаром, чтобы занять для его воинства квартиры, а также опечатать питейные дома и торговые лавки. И кто его, Канзафара, встретит, дома того разорять не будем, а станем льготить и жаловать всякой вольностью. А кто противится альбо в бега, тех ловить и вещать, домы же отписывать на государя.
   — А где он, государь-батюшка наш? — раздались голоса.
   — А отец наш государь находится в Оренбурге. Оренбург он взял и Уфу взял. Собирается на Казань идти, а там и на Москву. Он, батюшка…
   Но Белобородов дальше не слушал. Бросив толпу односельчан, он прытко-прытко покултыхал к себе домой. Ахти, беда! Что делать, куда податься? Ежели в леса с семьей, дом с лавкой припечатают, отберут на государя. А ведь у него, Белобородова, жена, дети малые, да и достатком бог не обделил. Ко всему прочему, еще неизвестно, государь ли он, — может статься, самозваный перевертень, плут и христианским душам погубитель, бродяжка Пугачёв, как гласят о нем манифесты государыни… Да нет, кабы не был он государем, Оренбург с Уфой не покорились бы ему. Ох, господи, твоя воля, что же делать-то? «Эх, — прищелкнул Белобородов себя в лоб, — разве постараться императору Петру Третьему? Нешто не солдат я царский? Нешто позабыл, как самопал в руках держать да как на лихом коне носиться? Хоть хром я, да ведь еще крепок, да и годы мои не такие уж запущенные…»
   Он сказал жене:
   — Приготовься гостей встречать. От государя гости к нам жалуют! — Работнику он велел заседлать коня, с проворностью вскочил в седло и поехал навстречь Канзафару, за околицу. Его нагнали выборные от сельских жителей.
   Они ехали на трех санях, с хлебом-солью и, по-праздничному делу, были вполпьяна.
   Встреча выборных с Канзафаром Усаевым произошла в версте от Богородского. Видный, дородный Канзафар неторопливо слез с коня, оправил кривую у бедра саблю, одернул цветную, на лисьем меху, шубу. Скуластое лицо его лоснилось от жиру.
   Выборные, сохраняя достоинство, на колени не валились. Они лишь сняли шапки и отдали Пугачёвскому полковнику поклон.
   — Добро вам, что встретили меня, — сказал полковник. — Я в великой чести у государя.
   Канзафар Усаев со своими приближенными остановился у Белобородова.
   Канзафар на вид был строг и голос имел властный. Белобородов по-первости страшился его. Собрались в дом сельский сотник, староста и лучшие люди из крестьян. Канзафар велел своему писчику читать вслух государев манифест.
   Выслушав оный, жители сказали:
   — Мы государю покорны, будем стараться ему со усердием.
   — В таком разе, — приказал полковник, — соберите немедля со своего села сколько можно молодых мужиков с лошадьми, я поверстаю их в казаки, и чтобы были они готовы к выступлению.
   Было набрано двадцать пять человек. Канзафар к ним придал двенадцать из своих людей и определил, по их желанию, сотником над ними Ивана Белобородова.
   Белобородов, изменившись в лице, вскочил со стула, хотел было возразить, что он, мол, человек покалеченный, хромой и многосемейный, командовать отрядом не может. Но Канзафар, насупив брови, взглянул на него сурово и по-строгому пальцем погрозил. Да и жители закричали в голос:
   — Жалаим, жалаим тебя в свои начальники! Не отрекайся, Иван Наумыч, потрудись миру. Ведь ты царской службы солдат.
   Белобородов сразу как-то осел, обмяк, потерял волю над собой.
   Канзафар со своей толпой прогостил в Богородском двое суток.
   Белобородов получил приказ: выступать в поход вместе с Канзафаром. Вот беда! Что делать? В отпор идти — пожалуй, голова слетит… Значит, доведется всю домашность свою бросить. Ну, что ж, теперь пятиться поздно.
   Ненила Федотовна, чтобы не подымать при начальнике гвалта, увела Белобородова на огород, в сарай, и там, как медведица на пестуна, насела на него:
   — И куда тебя, хромого дурака, в этакую погибель-то несет?
   Она долго ругала его, даже пыталась влепить ему затрещину, да рука не поднялась: жалость к мужу повисла на руке тяжелой гирей. Белобородов выслушал женину бурю молча; душа его не покачнулась. Не потому ли стала она вдруг твердой, что он, бывший солдат, усмотрел некую цель, как стрелок — мишень, куда ему вогнать пулю? Да нет, нет, никакой цели Белобородов перед собой не видел и, не случись в Богородском Канзафара Усаева, торговать бы ему, Белобородову, в своей лавке медом да воском до самой смерти. И со вздохом он сказал жене:
   — Прости меня, Ненилушка, желанная моя!.. Прости, ради бога!
   И бросились они друг дружке на шею, и губы их сомкнулись в прощальном целовании, и слезы разом брызнули из глаз.
   А там, на церковной площади, уже высвистывали башкирские дудки, выбрякивали бубны, громкий клич стоял:
   — По коням! Айда, айда!
   И вот осталось Богородское позади. Прощайте все, простите…
   Белобородов ехал рядом с Канзафаром. Сердце его стучало часто и тревожно, сердцу было больно. Всюду простор и солнце, кругом белые снега лежат, а перед мысленным взором непроглядные туманы: все, что впереди, укрыто-нахлобучено шапкой-невидимкой.
   Если б знал Иван Наумыч, что боевой путь его будет славен, что предстоит одержать ему многие победы над врагом, он исполнился бы гордостью и великим ликованьем. Но если б по-настоящему прозрел он сам, или рыжий кот-вещун шепнул бы ему во сне: «Когда начнет желтеть на березе лист, сказнят тебя, хозяин, лютой казнью», — Белобородов круто бы повернул своего коня, приурезал его ременной плетью, и понес бы, понес его быстрый конь в синие леса, в тайное укрытие…
   Однако ни славных своих дней, ни своего темного конца он не ведал.
   Человек, как ладья, мчится вместе с теченьем по волнам бесконечности. И трижды печальна участь пловца, ежели он кинется в волны без руля, без ветрил. Лишь сильные руки, железное сердце да прозорливый ум ведут человека к цели: в тихую заводь, против воли, в бешеной схватке с природой, с привычкой, с капризом случайности.
   Торговец, из крестьян, бывший солдат царской службы, Белобородов пустился в путь без руля, без ясной, осмысленной цели. Но в его темном сознании, где-то под спудом, все же брезжил некий робкий свет… Может статься, был то отблеск далекого зарева — зарева дум и надежд многострадальных предков его…
   В селе Алтынном военачальники разделились. Канзафар с толпой пошел под Кунгур; Белобородов с сотней людей подался в сибирскую сторону, через Ачитскую крепость, к Екатеринбургу.
   Разлучаясь, Канзафар вручил Ивану Наумычу для публикации манифест государя и преподал наставление.
   — Противникам рубить головы, а склонившихся жаловать вольностью, стричь им волосы по-казацки и приводить к присяге.
   Таково было начало Белобородова как самостоятельного вождя одного из главных отрядов Пугачёвского движения. Таким образом, их стало трое:
   Белобородов, Чика-Зарубин и сам Пугачёв.

Глава 4.
Штурм Яицкой крепости. Малые дети. Оренбург.

1
   Свадьбы прошли шумно. Обе пары молодых были своей судьбой довольны выше меры. Особенно ликовал, сидя на пиру рядом с своей ненаглядной Марфочкой, Ваня Почиталин. Девятнадцатилетний парень, он успел отпустить русую бородку и походил на заправского казака.
   Пугачёв в церкви не был, он приехал с военного ученья к свадебному столу.
   Пир шел горой до третьих петухов. Выпито, съедено было много, у залихватских плясунов поотлетели каблуки. В плясы вступил и сам Емельян Иваныч. Он держал себя не так, как в Берде, в царском дворце своем — сановито да важно, а попросту, без затей, и лихо отплясывал с веселыми девахами. Сам заводил игры, первым был запевалою. И уж не просто песня, а зычный, в полсотни глоток, рев сотрясал стены, колебал хвостатые огоньки свечей.
   Со свадебного пира дважды бегал Емельян Иваныч на работы. Копачи и плотники вели подкоп внатуг, без передыху. В траншее горело множество восковых и сальных свечей. Пробовали зажигать смоляные факелы, но они очень чадили.
   — Вздых спирает, — жаловались землекопы, — шибко тяжело дышать.
   — Да уж порадейте, детушки, таперь недолго, — подбадривал их Пугачёв.
   И велел в потолке минной траншеи сверлить отдушины наружу, через три сажени одна от другой.
   Поздним часом гости со свадебной пирушки разошлись. Остались мертвецки пьяные да почтенные старики. Обе пары молодых, на разубранных тройках с бубенцами, отправились по домам. Гости пожелали им покойной ночи, всяческих успехов в жизни и дали в их честь ружейный залп.
   И лишь залп отгремел, оба старика-сторожа на колокольне враз вскочили и закричали что есть силы:
   — Посма-а-атривай!
   — Послу-у-шивай!
   И на батареях шевельнулись. Но снова все стало спокойно: песня, бубенцы, скрипка на морозном воздухе пиликает.
   Из соборной сторожки вылез старый пономарь Наумыч, постоял, посмотрел на заветные семь звезд, потянулся к веревке и отбрякал в колокол десять раз. Надо бы еще надбавить, да дюже студено, и глаза слипаются, сон долит… Ох, господи, твоя воля… Который же час-то взаправду? Чегой-то и петух не кукарекает: то ли спит, то ли сдох вовсе? Всякому дыханию свой конец приходит.
   К 20 января подкоп был готов. Длина его тщательно промерена — около пятидесяти сажен, и надсмотрщик Яков Кубарь заверил царя-батюшку, что землекопы стоят уже под валом укрепления.
   Темная ночь, небо в хмаре. Тишина. Пугачёв с ближними торопится к подкопу.
   И как раз в этот час возле крепостных ворот трижды прокуковала кукушка. По веревочной лестнице малолеток Ваня Неулыбин перебрался через вал и был отведен к самому коменданту. Симонов еще не ложился, вышел в кухню, поприветствовал мальчонку, спросил:
   — Как дела, малец? Чего долго не бывал?
   — А неможно было, васкородие, караулы у них, разъезды. Подкоп под крепость роют.
   — Подкоп?! Да полно, уж не врешь ли ты? Не подослан ли, чтоб с толку меня сбить? Батька-то твой еще не переметнулся к Пугачу?
   У мальчика задрожал подбородок, градом покатились слезы. Симонов, видя свою промашку, погладил мальчика по голове, сказал:
   — Ну, ладно, ладно. Я пошутил. Верю тебе, Иван Неулыбин! Откуда же и куда они, изверги, подкоп ведут?
   — Не знаю, — утирая слезы шапкой, ответил Ваня. — И никто не знает. Я ж говорю, что караулы у них… Батенька говорил, быдто ведут подкоп от дома отставного казака Ивана Губина, а куда — неведомо.
   — Проверим, — сказал Симонов и отправил посыльного за капитаном Крыловым.
   Тем временем Пугачёв велел поставить в край подкопа бочку с десятью пудами пороха. Порох втугую забит был тряпьем.
   Часа за три до рассвета без шума выведены были яицкие казаки и расставлены в боевых местах. Они получили от батюшки приказ: как только последует взрыв, тотчас же бросаться всем гамузом на штурм ретраншемента.
   Многим казакам, постоянно жившим в городке, не особенно-то хотелось воевать, да еще среди темной ночи. А казаки-Пугачёвцы из Берды, дорвавшись до своих собственных теплых хат, за две недели жизни в Яицком городке успели порядочно обабиться и отвыкнуть от походной обстановки. Им тоже не больно-то хотелось воевать. Впрочем, большинство казаков было настроено по-боевому: Пугачёв умел разжечь жар в их сердцах и мыслях.
   Вместе с Кубарем и с одним работником Емельян Иваныч спустился в галерею. В руке у него толстая восковая свеча. От её колеблющегося света по темным стенам, подпертым бревнами, призрачные пляшут тени. И чем дальше продвигались они вперед, тем душней становилось, спертый воздух плыл встречу, гасил пламень.
   — Врешь, не погаснешь, — улыбаясь в бороду, говорил Пугачёв, и его щекастое лицо в трепетном свете кажется медно-красным. — Светиленка-то в свечке зарубежная… — Он приготовил свечу сам, предварительно пропитав светильню особым составом, секрет которого вывезен был им еще из Кенигсберга. Однако технику взрывания знал он только понаслышке, хотя и объявлял себя «полным сего дела знатецом».
   Яков же Кубарь во взрывных работах еще меньше Пугачёва смыслил. А ведь дело предстояло опасное: десять пудов пороха — не шутка!