– Пять месяцев. Но служу я уже третий год. Сначала проходил спецподготовку в Брэгге, а сюда попал как раз вовремя, чтобы помочь организовать лагерь в Кхан Дук. Это совсем не то, что регулярная армия. – Мне вдруг показалось, что Рэнсом словно оправдывается передо мной. – Мы делаем настоящие дела. Пробираемся в те части страны, которые солдаты регулярной армии и не видели, и наши команды наносят серьезный урон вьетконговцам.
   – А я-то гадал – и кто же это наносит им урон?
   – В наше время никто не верит в существование элиты, даже в армии. Но тем не менее мы – именно элита. Слышал когда-нибудь о Салли Фонтейне? А о Франклине Бачелоре?
   Я покачал головой.
   – Наша похоронная команда тоже что-то вроде элиты. Слышал когда-нибудь о ди Маэстро? Об Отмычке? О Бегуне?
   Джона чуть ли не передернуло от этих слов.
   – Я говорю о героях, – сказал он. – У нас есть парни, которые сражались с русскими в Германии и Чехословакии.
   – А я и не знал, что мы воюем с русскими.
   – Мы воюем с коммунизмом, – просто сказал Джон. – Это сейчас самое главное – остановить распространение коммунизма.
   Он обрел веру в свое дело за пять месяцев, водя по лесу шайку малолетних бродяжек, и мне казалось, что я вот-вот пойму, как ему это удалось. Он все время смотрел вперед в ожидании настоящего дела.
   Я пожалел о том, что Джон не может встретиться с Бегуном и Крысоловом. Сенатору Берману тоже невредно было бы с ними поговорить. Они могли бы обменяться взглядами на жизнь.
   – А как ты попал в похоронную команду? – спросил меня Рэнсом.
   Фрэнсис Пинкель выглянул из дома, оглядываясь вокруг в поисках воображаемых вьетконговцев. Вслед за ним вышел коренастый седоволосый мужчина – должно быть, сам сенатор – в сопровождении полковника из спецподразделения. Полковник был невысоким, но мускулистым, он вышагивал так, словно хотел с помощью силы своей личности продавить землю насквозь.
   – Капитан Маккью решил, что эта работа доставит мне удовольствие, – ответил я на вопрос Джона Рэнсома.
   Я заметил, что Рэнсом постарался запомнить произнесенное мною имя. Он спросил, где я должен присоединиться к своему подразделению, и я сказал ему.
   Джон открыл висящие у пояса часы.
   – Пора устраивать сенатору показательные выступления, – сказал он. – Ты не мог бы сходить принять душ и выпить кофе или что-нибудь в этом роде?
   – Ты не понимаешь специфики похоронной команды, – сказал я. – Так лучше работается.
   – Я собираюсь позаботиться о тебе, – сказал Рэнсом, выходя из леса и направляясь к идущему по тропинке сенатору. Обернувшись, он помахал мне рукой: – Может, встретимся в Кэмп Крэнделл.
* * *
   * * *
* * *
   В Кэмп Крэнделл я дважды встречался с Джоном Рэнсомом. К моменту нашей первой встречи он очень изменился, а ко второй – еще сильнее. Он попал в хорошую переделку в укрепленном поселке монтанардов под названием Лэнг Вей. Почти все их союзники из племени бру были перебиты, также как и большинство «зеленых беретов». Через неделю Рэнсому удалось сбежать из подземного бункера, набитого трупами его товарищей. Когда оставшиеся в живых бру дошли наконец до базы Кхе Санх, десантники достали винтовки и приказали им убираться обратно в джунгли. Дело в том, что к тому моменту знаменитый офицер морского десанта успел высмеять и разнести в пух и прах практику так называемой «антропологической войны» «зеленых беретов».

6

   Я успел дважды употребить на этих страницах фразу «дно этого мира», и оба раза напрасно. Ни я, ни Джон Рэнсом, никто другой из тех, кому посчастливилось все-таки вернуться из Вьетнама, конечно же, не видели настоящего дна. А те, кто видел его, никогда уже не смогут заговорить. Эли Уизел использовал выражение «дети ночи» для описания переживших войну. Одни дети вышли из ночи на свет, а другие нет, но те, кто все-таки вышел, изменились навсегда. Ребенок стоит на фоне ночной тьмы. Ребенок, простирающий к вам руки, на губах которого играет загадочная улыбка. Он вышел прямо из тьмы. Он или может говорить или должен молчать вечно – это уж как получится.

7

   Смерть моей сестры Эйприл – вернее, ее убийство – произошла следующим образом. Ей было девять лет, а мне семь. После школы Эйприл отправилась поиграть со своей подругой Маргарет Расмуссен. Отец был там, где бывал всегда в шесть часов вечера, – в конце нашей улицы, Шестой южной, в таверне «В часы досуга». Мать прилегла поспать. Дом Маргарет Расмуссен находился в пяти кварталах от нашего, на другой стороне Ливермор-авеню. Можно было сократить путь, перейдя через Ливермор-авеню и пройдя через сводчатый тоннель наподобие виадука, соединяющий отель «Сент Элвин» с пристройкой во дворе. Но в этом тоннеле часто собирался всякий сброд – бродяги и пьяницы, которых достаточно было в нашем районе. Эйприл прекрасно знала, что должна пройти три квартала мимо отеля «Сент Элвин», затем свернуть на Пуласки-стрит, но ей всегда так хотелось как можно скорее оказаться в доме Маргарет Расмуссен, что она ходила через тоннель. Я знал это.
   Это был секрет. Один из наших секретов.
   Я сидел в нашей гостиной и слушал радио. Я хочу вспомнить, и иногда мне, кажется, удается вспомнить, ощущение опасности, прямо связанное с мыслями о тоннеле у отеля «Сент Элвин». Если я вспоминал правильно, то я каким-то образом знал, что через минуту Эйприл пересечет Ливермор-авеню, пренебрежет, как всегда, безопасным обходным путем и направится прямо в тоннель, где ее ожидает нечто ужасное.
   Я слушал «Мистера Тень» – единственную радиопрограмму, которая пугала меня по-настоящему. «Кто знает, как поселяется зло в людских сердцах? Мистер Тень!» За этими словами обычно следовал зловещий, даже устрашающий смех. Не так давно отец показал мне статью в «Леджере», где говорилось, что прототипом героя радиосериала был старик, живущий в Миллхейвене. Его звали Леймон фон Хайлиц, и когда-то давно этот человек называл себя «любителем преступлений».
   Я выключил радио, но затем снова включил его на случай, если мать, проснувшись и услышав, что в доме тихо, решит посмотреть, чем я занят. Я вышел из дома через парадную дверь, пробежал по дорожке к тротуару и кинулся в сторону Ливермор-стрит. Эйприл не было на переходе среди ожидающих переключения светофора. Это означало, что она уже перешла улицу и вошла в тоннель. Все, что мне оставалось сделать, – это пробраться незамеченным мимо «Часов досуга» и посмотреть, как худенькая фигурка Эйприл с белокурыми волосами вынырнет с другой стороны тоннеля. Потом я могу спокойно повернуться и отправиться домой.
   Я не верю в предчувствие, особенно когда дело касается меня. Я еще готов поверить, что они бывают у кого-то другого – только не у меня.
   Груженый грузовик закрыл от меня противоположную сторону Ливермор-авеню. Это был длинный новенький грузовик с написанным на нем именем – кажется, «Аллертон» или «Аллингхэм». Улицы Миллхейвена были засажены вязами, листья их устилали тротуары, валялись в канавах, по которым текла чистая вода из прорвавшихся труб и несла листья, словно цветные лоскутки, к дренажным сливам внизу улиц. Из воды в ближайшей канаве высовывалась наполовину брошенная туда газета. Я помню, что разглядел на ней фотографию боксера, наносящего удар своему сопернику.
   Грузовик наконец-то сдвинулся с места, и вместе с ним надпись – «Аллертон» или «Аллингхэм».
   Грузовик проехал мимо арки над входом в тоннель, и я наклонился, чтобы лучше разглядеть, что там происходит на другой стороне улицы. Проезжавшие мимо машины заслоняли обзор, но я успел разглядеть голубое платье Эйприл, спокойно шагавшей по тоннелю. Она прошла его почти до половины, ей оставалось около четырех футов, прежде чем она выйдет на улицу с другой стороны. Поток машин снова заслонил ее от меня, затем я опять увидел голубое платье.
   В это время огромная тень взрослого человека отделилась от темной стены тоннеля и двинулась в сторону Эйприл. Машины снова заслонили от меня тоннель.
   Кто-то просто шел по тоннелю домой – возвращался из «Часов досуга». Я изо всех сил пытался убедить себя в этом, но тень в тоннеле двигалась прямо к Эйприл, а не мимо нее. Мне казалось, что я видел какой-то предмет, зажатый в руке мужчины.
   Потом я вроде бы расслышал за ревом моторов крик, перерастающий в пронзительный вопль, но вой автомобильных гудков тут же заглушил его. Или что-то другое оборвало этот крик. Когда машины снова двинулись, гудки замолкли – это был обычный поток движения, состоявший в основном из машин, люди за рулем которых возвращались в это время домой с работы, проезжая под сенью вязов, склонившихся над Ливермор и Шестой южной улицами. Я смотрел на проем тоннеля, сходя с ума от волнения, и видел странно обмякшую спину Эйприл. Белокурые волосы падали ей на плечи, и тут вдруг эти волосы и голубое платье – все как-то странно дернулось вверх. Почти одновременно я увидел движение руки мужчины. Ужас приковал меня к тротуару.
   На несколько секунд мне показалось, что все на этой улице, а возможно, и во всем Миллхейвене, остановилось. И тут пронзительная мысль о том, что происходит в тоннеле, словно подняла меня над землей и толкнула к канавам с плывущими по ним листьями и дальше – на мостовую. Для меня больше не существовало движения – только проем между машинами, сквозь который я видел плывущее в воздухе голубое платье Эйприл. Я бросился в этот самый проем, и только тогда осознал, что на самом деле вокруг меня движутся в обе стороны машины, водители которых отчаянно сигналят. В одну секунду – почти последнюю мою секунду – я вдруг понял, что движение в тоннеле прекратилось. Мужчина замер, затем повернулся в сторону шума улицы, и я разглядел форму его головы, разворот его плеч.
   В этот момент, хотя я не знал об этом тогда, мой отец как раз вышел из «Часов досуга». С ним были несколько друзей, но отец появился на пороге первым.
   Я повернулся в сторону оглушительного автомобильного гудка и увидел надвигавшуюся на меня, как в кадрах замедленной съемки, решетку радиатора. Я был не способен пошевелиться, хотя знал, что машина сейчас ударит меня. Мысль эта существовала как бы независимо от охватившего меня страха. Я словно знал ответ на один из вопросов сложного теста. Машина обязательно ударит меня, и тогда я непременно умру.
   Куда проще было писать обо всем этом в «Тайне» в третьем лице.
   Последнее, что я помню, – это машина, медленно надвигавшаяся на меня, словно рывками, как будто я просматриваю серию фотографий, изображавших движение этой машины. Отец и его друзья видели, как машина врезалась в меня, видели, как я повис на решетке, а потом свалился под бампер, и машина протащила меня за собой футов тридцать, прежде чем остановилась и я сполз на землю.
   И в этот момент я умер – семилетний мальчик Тимоти Андерхилл умер от шока и боли. У него был проломлен череп, раздроблены кости ног и таза. Такие вещи не видны с тротуара. Я помню, что ощутил, как меня разрывает неведомая сила, как меня выкидывает в другое, никому не знакомое измерение, состоящее из ослепительного света. И остается только странное чувство, что оставляешь позади самого себя все, что связано с твоей личностью. Все это проходит, и остается нечто совсем другое. Хотелось бы верить, что я продолжал думать об Эйприл, плывущей, словно листик, через темный тоннель. Но вокруг меня горел неправдоподобный, отрицающий все остальное, свет, загадочное сияние, приводившее меня в состояние радостного возбуждения, какое можно пережить, только умерев хотя бы на несколько секунд. Воспоминания эти окутаны для меня пеленой непонятного страха, даже ужаса. Все это снится мне два-три раза в неделю – немного чаще того человека, которого я убил лицом к лицу. То, что я пережил, нельзя описать словами – это было что-то нечеловеческое. Одно из моих самых сильных ощущений состояло в том, что я точно знал: живые люди не должны это знать.
   Я очнулся в больничной палате, закованный в гипс, замотанный бинтами и обклеенный пластырем. За этим последовал год ощущения полной обреченности, год инвалидных колясок и бессильного гнева – все это описано в «Тайне». Но там нет ничего о горе, овладевшем моими родителями. Смерть Эйприл оттеснила на задний план все мои несчастья. Думаю, мне тоже так и не удалось оправиться от горя – до сих пор я вижу время от времени ее призрак, особенно когда лечу на самолете.
* * *
   * * *
* * *
   Пятнадцатого октября, когда я еще лежал в больнице, произошло первое убийство «Голубой розы». Произошло оно почти на том же самом месте, где рассталась с жизнью Эйприл. Жертвой стала проститутка по имени Арлетт Монаган, известная на улице под кличкой Забава. Ей было двадцать шесть лет. Над телом Арлетт преступник вывел на стене слова «Голубая роза».
   Двадцатого октября рано утром в постели номера двести восемнадцать отеля «Сент Элвин» было найдено тело Джеймса Тредвелла. Его также убил человек, написавший на стене над кроватью «Голубая роза».
   Двадцать пятого октября на углу Шестой южной улицы и Ливер-мор был убит еще один молодой человек – Монти Лиланд. Водители машин, едущих в это время по Ливермор, не могли разглядеть происходящего, так как угол таверны «Часы досуга» загораживал обзор. Слова «Голубая роза» были написаны на этот раз над самой вывеской таверны, и владелец заведения Роман Маджестик поспешил закрасить его; как только полиция позволила это сделать.
   А третьего ноября молодой врач по имени Чарльз Баз Лейнг выжил, вылечившись от ран, нанесенных ему убийцей, лица которого Баз не разглядел, в его собственном доме в восточной части Миллхейвена. На него напали сзади и попытались перерезать горло. Решив, что Баз мертв, убийца удалился, написав на стене все те же слова – «Голубая роза».
   Последним убийством «Голубой розы» – по крайней мере, сорок один год всем казалось, что это убийство было последним – стала смерть Хайнца Штенмица, мясника, жившего на Маффин-стрит с женой и кучей приемных детей – все мальчики. Штенмица убили через четыре дня после нападения на врача на пороге его лавки, находившейся в том же доме, где он жил, за соседней дверью. Мне не стоило особого труда вспомнить этого Штенмица. Он был неприятным человеком и, увидев его имя в подзаголовке на первой странице «Леджера» (заголовок гласил: «Убийца „Голубой розы“ находит четвертую жертву»), я испытал самое что ни на есть неприличное в подобном случае чувство удовлетворения, которое наверняка повергло бы в шок моих родителей.
   Но я знал то, чего не знали мои родители, вернее не хотели знать, несмотря на скандал, разразившийся год назад. Я знал, что существуют два мистера Штенмица. Один был неулыбчивым, но хорошо знающим свое дело немцем-мясником, который продавал родителям отбивные и сосиски. Высокий, светловолосый, с голубыми глазами, он держался в слегка агрессивной манере, которой втайне восхищались мои родители. Он напоминал героев, которых играл С. Обри Смит в фильмах тридцатых и сороковых годов.
   Но был еще и другой мистер Штенмиц, которого я видел, когда мои родители, вложив мне в руку два доллара, посылали меня к мяснику за гамбургерами. Родители не верили, что внутри мистера Штенмица живет совсем другой человек. И если бы я стал настаивать на том, что так оно и есть, их недоверие быстро переросло бы в гнев.
   Мистер Штенмиц, которого я видел, когда бывал один, обязательно выходил из-за своего прилавка и начинал гладить меня по голове, по рукам, по груди. Его огромная бородатая голова находилась слишком близко от меня. И мне всегда казалось, что стоявшие в лавке запахи крови и сырого мяса усиливались, когда Штенмиц приближал ко мне свое лицо, словно мясник ел сырое мясо и пил кровь.
   – Пришел повидать своего друга Хайнца, – говорил он, поглаживая меня по щеке. – Ты ведь не можешь долго быть вдали от своего друга Хайнца, правда? – И он больно хлопал меня по ягодицам. Затем его толстые пальцы лезли мне в карманы. У него были самые светлые, самые водянистые голубые глаза, какие мне когда-либо приходилось видеть. – У тебя есть два доллара? И на что же эти два доллара? Может, на то, чтобы твой друг Хайнц показал тебе сюрприз?
   – На гамбургеры, – угрюмо отвечал я.
   Пальцы его продолжали тем временем шарить по моим карманам.
   – Надеюсь, там нет любовных записочек? – приговаривал он. – Фотографий хорошеньких девочек?
   Иногда я видел в лавке несчастного мальчика, отданного на попечение мистера и миссис Штенмиц, которым платили за это деньги, и при виде этих несчастных Билли или Джо мне хотелось сразу же убежать оттуда. Одного взгляда на этих детей было достаточно, чтобы понять: с ними что-то случилось. Они были словно высушенными и какими-то плоскими, будто их прогладили утюгом. Эти мальчики были не слишком чистыми, их одежда всегда была либо велика, либо мала им. Но самым страшным было то, что они не были похожи на живых людей, глаза их не светились, кто-то словно выпил из них соки, выкачал жизнь.
   Увидев имя мистера Штенмица в подзаголовке сообщения об убийстве, я был изумлен и заинтригован, но главным чувством, которое я испытал, было облегчение. Теперь мне не придется больше ходить одному в мясную лавку. Не придется испытывать неприятное волнение от необходимости ходить туда вместе с родителями и видеть то, что видят они – персонажа из фильмов с С. Обри Смитом в переднике мясника, и в то же время видеть другого, ужасного Хайнца Штенмица, подмигивающего мне из-под надетой на лицо маски.
   Я был рад, что он умер. И в то же время он казался мне недостаточно мертвым, чтобы это могло удовлетворить меня окончательно.

8

   На этом убийства вроде бы прекратились. В последний раз надпись «Голубая роза» появилась над входом в лавку «Отличное мясо и домашние колбаски Штенмица». Человек, писавший эти странные слова над телами своих жертв, казалось, выполнил свой план или же гнев его иссяк, получив удовлетворение. Но Миллхейвен ждал, когда случится еще что-нибудь. Все ждали, пока упадет с ноги второй ботинок.
   И он упал примерно через месяц с жутким грохотом. Мои самые яркие воспоминаний о том жутком годе после выписки из больницы навсегда остались в статьях в «Леджере», раскрывавших предысторию убийств «Голубой розы». Журналисты обнаружили в этих убийствах скрытую закономерность и очень радовались своему открытию. Однако даже они не могли не испытывать шока по поводу неожиданной развязки этой истории. Я очень много читал в тот год, но ничего не изучал настолько внимательно, как статьи в «Леджере» об этих убийствах. Это было ужасно, это была трагедия, но это была в то же время чертовски увлекательная история. Она стала моей историей, историей, которая чуть не открыла для меня мир.
   Как только в очередном номере газеты помещалось продолжение истории Уильяма Дэмрока, я вырезал заметку и вклеивал ее в мой ставший в последнее время довольно толстым альбом. Мама считала, что семилетний мальчик, способный интересоваться такими ужасными вещами, и сам не менее ужасен. Отец считал, что вся эта история – позор для его родного городка. Он не хотел иметь к этому никакого отношения. Он отказался вдруг от всего в этой жизни, включая нас. Вскоре отец потерял работу лифтера в отеле «Сент Элвин» и практически перестал жить дома. Даже до увольнения отец начал проявлять все признаки того, что становится одним из пьянчужек, собиравшихся по вечерам в Тоннеле мертвеца. А после того как его уволили и он переселился от нас в квартиру на Олдтаун-уэй, отец на какое-то время просто растворился среди этих людей. Правда, он никогда не пил в самом Тоннеле мертвеца. Отец носил свою бутылку, обернутую в коричневую бумагу, по разным другим местам в районе Равнины и на границе с южной частью города. Но одежда его вечно была мятой и грязной, он редко брился и постепенно стал выглядеть старым и опустившимся.
   В статьях с первых страниц «Леджера», которые я наклеил в свой распухший альбом, описывалось, как детектив из отдела по расследованию убийств, ведущий дело «Голубой розы», был найден сидящим за письменным столом в своей запущенной квартире, находившейся в подвале, с пулевым отверстием в правом виске. Это было за день до Рождества. «Леджер» всегда была респектабельной газетой, поэтому в статьях не описывалось, что стена напротив стола была забрызгана его кровью и мозгами. Служебный револьвер детектива Дэмрока, «Смитт-и-Вессон» тридцать восьмого калибра, из которого был сделан всего один выстрел, был зажат в правой руке Дэмрока. На столе перед детективом стояла пустая бутылка бурбона «Три передышки» и пустой стакан. Еще на столе лежала ручка и листок бумаги, вырванный из блокнота, на котором были выведены печатными буквами слова «Голубая роза». Примерно между тремя часами ночи и пятью утра детектив Дэмрок допил свой бурбон, написал на листочке из блокнота два слова и, совершив самоубийство, признался в убийствах, которые должен был раскрыть.
   Иногда человеческая жизнь напоминает книгу.
* * *
   * * *
* * *
   В последующих статьях описывалось весьма неординарное прошлое детектива Дэмрока. Его настоящее имя было Карлос Розарио, и он был не рожден, а как бы выброшен в этот мир на морозный январский ветер – какой-то пожелавший остаться неизвестным житель Миллхейвена увидел полумертвого ребенка на берегу Миллхейвен-ривер. Этот человек, добравшись до ближайшей забегаловки с телефоном, вызвал полицию. Прибыв на место, полицейские обнаружили под мостом мать мальчика – Кармен Розарио, умершую от множества нанесенных ей ножевых ранений. Это преступление так никогда и не было раскрыто. Кармен Розарио была проституткой, нелегально иммигрировавшей из Санто-Доминго, и полиция только делала вид, что пытается разыскать ее убийцу. Безымянного ребенка, которого работник социальной службы, забравший его из полиции, назвал Билли, передавали с тех пор из одного дома в другой – людям, которые брались ухаживать за такими детьми. Он вырос жестоким подростком с сексуальными проблемами, чей живой ум, казалось, служил ему лишь для того, чтобы навлечь на него беду. Встав перед выбором – тюрьма или армия, – он выбрал армию, и там жизнь его изменилась. Он взял фамилию своего последнего отца и стал Билли Дэмроком, а Билли Дэмрок умел использовать свой ум уже не на то, чтобы попасть в беду, а на то, чтобы спасти собственную жизнь. Он вернулся из армии с полной коробкой медалей, множеством шрамов и с твердым намерением стать полицейским в Миллхейвене. Я думаю, ему хотелось вернуться в Миллхейвен, чтобы разобраться спустя много лет, кто же все-таки убил его мать.
   Если верить отчетам полиции, Дэмрок не мог убить мою сестру Эйприл, потому что он убивал только тех, кого знал.
   Монти Лиланд, убитый перед входом в «Часы досуга», был мелким преступником, одним из информаторов Дэмрока. В начале своей карьеры, до того, как его перевели из полиции нравов в отдел расследования убийств, Дэмроку не раз приходилось арестовывать Арлетт Монаган, проститутку, убитую за отелем «Сент Элвин». Впрочем, связь между ними казалась призрачной даже самим полицейским – многие сотрудники полиции нравов не раз арестовывали Арлетт. Было высказано предположение, что Джеймс Тредвелл, пианист из команды Гленроя Брейкстоуна, был убит потому, что видел, как Дэмрок убивает Арлетт.
   Но самые красноречивые связи существовали между Дэмроком и двумя его последними жертвами.
   За пять лет до того, как произошли убийства «Голубой розы», Баз Лейнг прожил целый год вместе с Уильямом Дэмроком. Эту информацию передала полиции экономка, уволенная Базом Лейнгом. Экономка утверждала, то эти двое были больше чем просто друзьями, потому что ей никогда не приходилось менять больше одного комплекта постельного белья, да и ссорились они как кошка с собакой. Или как собака с собакой. Миллхейвен – городок с консервативными нравами, и Баз Лейнг потерял в результате этих публикаций половину своих пациентов. Хорошо, что у Лейнга были деньги – те деньги, из которых он платил жалование уволенной экономке и на которые содержал большой дом с видом на озеро, – а через какое-то время многие пациенты вернулись к нему. Кстати Баз Лейнг всегда утверждал что его пытался убить вовсе не Уильям Дэмрок. На База напали сзади в темноте, и он потерял сознание, прежде чем успел что-нибудь сообразить и уж тем более разглядеть. Однако Баз был уверен, что нападавший был намного крупнее его самого. Баз Лейнг был шести футов трех дюймов ростом, а Дэмрок – на три дюйма ниже.
   Но громче всего говорили сами за себя отношения убийцы и его последней жертвы. Вы наверняка уже догадались, что Билли Дэмрок был одним из несчастных детей, прошедших через грубые руки Хайнца Штенмица. К тому времени имя Штенмица было уже покрыто позором – его отправили в тюрьму штата за издевательство над детьми после того, как подозрительная сотрудница социальной службы по имени Дороти Грингласс дозналась наконец, что делает этот негодяй с отданными ему на попечение детьми. В течение года, пока Хайнц Штенмиц сидел в тюрьме, жена работала на его месте в мясной лавке и делилась со всеми соседями своим горем: клеветники и завистники оклеветали ее мужа, честного богобоязненного труженика. Некоторые из покупателей верили ей. Вернувшись домой, Штенмиц снова встал за прилавок, как будто ничего не случилось. Но многие все же помнили показания на суде сотрудницы социальной службы и нескольких подросших воспитанников Штенмица, которые согласились выступить на стороне обвинения.
   И случилось то, что должно было случиться: один из несчастных воспитанников вернулся, чтобы восстановить попранную справедливость. Он хотел забыть то, что его заставляли делать, – он ненавидел того человека, в которого превратил его Штенмиц. В этом была его трагедия. Потому что все так называемые приличные люди предпочитают забыть о подобных вещах и вернуться как можно скорее к нормальной жизни.