– Идите, Сильва Сидоровна, – сказал он привычно. – Я тут покумекаю…
   – Куда ж идти? – огрызнулась она. – Скоро утро… Сами идите, если хотите.
   – Я уже ходил, – грустно сказал доктор Рыжиков. – И вернулся. Ничего там хорошего нет.
   – Где? – подозрительно посмотрела на дверь Сильва Сидоровна, отнеся это к внешнему миру.
   Но доктор Рыжиков имел в виду весь мир вообще.

43

   Окна чикинско-рязанцевского дома смотрели на него по-разному. За чикинскими занавесками угадывались музыка и праздник, сытный ужин и веселая компания. Из форточки Рязанцевых стрельнул окурок и шипя ткнулся в снег. Доктор Рыжиков удивился такой смелости Женьки: не иначе – матери не было.
   Но мать была, и был еще кто-то.
   Дверь открыл Женька. Он был рассеянно-взволнован и даже как-то высокомерен. В тесном коридоре доктор Рыжиков скинул пальто и, ничего не подозревая, шагнул в комнату. И обнаружил там пир. Пир был семейный.
   Женькина мать принарядилась. Темно-вишневое плюшевое платье было извлечено на свет от долгого висения в шкафу. Кокетливая тряпочно-алая розочка украшала левое плечо. Белый кружевной воротничок, подведенные глаза, кричащее пятно помады, белая маска пудры, блестящие глаза, распущенные волосы – все было полно веры в женские чары. Она с гордостью поставила доктору Рыжикову стул и вытерла его ладонью. Потом принесла с кухни чистую тарелку, вытирая на ходу той же ладонью. Поставила свежую рюмку, наложила холодца.
   – Ну… – И посмотрела сияющим взглядом.
   Доктор Рыжиков должен был оценить стол и все окружающее. Он оценил. Стол ломился от бутылок водки и розового портвейна. Запотевший графин с пивом, два блюдца с холодцом, два с пельменями, колбасы, копченая рыба, икра… Богатые соседи могли лопнуть от зависти. Этого хватило бы едоков на пятнадцать.
   Но герой был один.
   Его и демонстрировали доктору Петровичу.
   Он возлежал на хозяйском диване, около стола, в окружении посуды с объедками, бокалов и рюмок. Под локтем и спиной – высокие подушки. Но от ног, задранных на спинку дивана, волнами расходился неистребимый запах нейлоновых безразмерных носков, не снимаемых ни днем, ни ночью по крайней мере полгода. Узкие потертые брючишки задрались, открыв полоску белой и тощей ноги. Тем более белой, что на ней жирно синели татуированные линии. На худом остроносом потасканном личике слезились глаза – то ли от тепла, в которое сегодняшний падишах редко попадал, то ли от надорванных слезопроводов.
   И над всем этим вились и копнились поразительно черные кудри пришельца. Черные, как разбойничья ночь. И бакенбарды.
   Не четыреста наложниц хлопотало вокруг падишаха, а одна поношенная посудомойка из городского ресторана. Но радости и гордости, с которыми она взирала на него, хватило бы на десять космонавтов.
   Женька с краешка терся о тощие ноги пришельца и тоже млел. Его затылок томно поглаживала тощая белая ручка с жирно-зеленым фантастическим рисунком – двуглавый адмиральский якорь, обвитый вместо цепи толстой змеей, мощный хвост которой уходил вверх, сжимая тощую белую руку где-то выше локтя.
   Доктор Рыжиков понял, что это библейский сюжет. Возвращение блудного отца. Доктор Рыжиков был прав – Женькин отец отнюдь не оказался бедным черепом, над которым вздыхал Женька.
   Падишах надменно оглядел доктора Рыжикова. Слезящиеся черные глаза он вытирал подушечкой большого пальца. В общем, у него был вид сильно поношенного и выброшенного из табора за паршивость цыгана. Но на доктора Рыжикова он показал – как цезарь на раба.
   – Хахаль приперся? Не может вечер обождать?
   Это была самая лестная из всех оценок женских прелестей Женькиной матери. Она так это и поняла и радостно зарделась:
   – Да что ты, Паша! Скажешь тоже! Они приличные люди, из родительского комитета! С Женькой занимаются, учат, пальто купили…
   – Пальто… – отмахнулся шах тощей татуированной лапкой. – Знаю я этих культурных… Не видел, что ли? Комитет… Да ладно, пусть присаживается, не объест… Присаживайся, комитет… Я не сердитый. Бабам тоже жить хочется, я понимаю…
   Нотка попранного достоинства заиграла в его томном голосе. Еще бы, если всюду таились обида и предательство.
   – Шефы… – пошевелил он носком. – Только хозяин из дому, как шефы тут как тут… Знают, коты, над каким салом шефствовать…
   Видит бог, тут салом и не пахло.
   – Паша… – сказала Женькина мать.
   – Что – Паша? Может, Паша не наша? Может, Паша тут лишний? Так так и скажите! Выметайся, мол, Паша, эта хата не ваша… Я все по-человечески пойму – и до свидания… На холод, на мороз… По сугробам. Не впервой…
   Женька напрягся под якорем, гладившим его затылок.
   Бездна слабости духа и тела лежала на старом семейном диване. Собственный вес – едва за пятьдесят кило. Нечто без дна, без малейшей опоры, на которую можно бы было надеяться хоть секунду. Но в то же время бездна самомнения и обидчивости. Кипение чувств, мгновенно меняющих направление. Сладострастное актерство, которому все равно, полный или пустой зал, молчание или аплодисменты, ибо оно видит и слышит только себя. Падишах, космонавт, колумб, викинг. Он победил и вернулся. Он устал. Его оскорбили в лицо. Он обиделся.
   Он казался себе всем на свете, кроме того, чем был. И это была единственная сцена в мире, с которой его не гнали.
   Доктор Рыжиков как к стулу прилип – не мог прийти в себя. Он доверил свои честь и достоинство Женькиной матери.
   – Скажи ему, пусть выпьет, – сжалился падишах. – Если пришел… Чего сидит как недоделанный? Да, Женька? Женька один меня любит. У-у, молодец! Мужик мужика чует издалека. Женька не скурвится, не продаст… Женьке верить можно… Свой парень…
   Каждая новая иллюзия наполняла глаза импровизатора потоком слез, и он их тер большими пальцами, которые вытирал тут же о скатерть. Бедный Женька, сколько он еще такого наслушается, принимая юным сердцем за чистую монету…
   – Женя молодец, – не нашел лучшего начала доктор Петрович. – Учиться лучше стал…
   – А?! – гордо осмотрелся вокруг Паша. – Я знаю, кто тут кто! Женька… – Он притянул его к себе с легким рыданием. – Отцовский корень… Женька, друг… Приезжаешь вот так в родной дом, а тебя… После стольких… Головой в снег… Хоть три копейки дадут на трамвай, Женька? Женька, друг…
   Повесив голову, он ослабел в мрачной свой философии.
   Потом вдруг очнулся, обвел всех глазами, остановился на докторе Рыжикове. Приподнялся, протянул лапку с якорем.
   – Паша…
   Доктор Рыжиков поймал в свою широкую ладонь что-то хилое и влажноватое, вроде тощего лягушонка.
   – Юра… – от неожиданности сказал он.
   – Ну, Юра так Юра, – меланхолично согласился Паша. – Пусть будет Юра. Выпьешь, Юра, на бутерброд? Где-то я тебя видел… Ты в Кустанае в медвытрезвителе не работал?
   – Нет… – сказал доктор Рыжиков.
   – А в Караганде? – всмотрелся в него Паша.
   – Тоже нет…
   – Может, в Чарджоу? – метнулся Паша в другой регион. Помучившись загадкой типичности рыжиковского лица, он неожиданно переключился: – Анекдоты хоть знаешь?
   – Знаю один, – несмело сказал доктор Рыжиков.
   – Ну-ка давай, – разрешил падишах.
   – Да он простой, – позволил себе доктор Рыжиков. – Идет обходчик, а на рельсах человек лежит. Ну, он подходит и спрашивает: зачем лег? Тот говорит: да вот жизнь надоела, пусть меня переедет поезд из Новосибирска. А обходчик ему вежливо говорит: у вас ничего не получится. Почему? Потому что здесь пройдет поезд в Новосибирск, а из Новосибирска рельсы рядом.
   Он закончил доклад. Падишах с подозрением промолчал. Женькина мать осторожно хихикнула. Женька залился как колокольчик.
   – А чего тут смешного? – спросил его Паша.
   – Да поезд-то какой задавит, все равно! – воскликнул догадливый консультант, желавший, чтобы все здесь понимали друг друга. – А он: из Новосибирска!
   – Все равно! – тяжело задумался Паша. – Ох нет, товарищи, не все равно…
   Он резко вылил в себя рюмку водки и сделал несколько больших глотков пива. И быстро вышел весь. То есть перестал быть демоном, философом, падишахом, колумбом. А стал самим собой. То есть прилагал много сил, чтобы не уронить голову в тарелку с холодцом, и долго целился вилкой в маринованный болгарский огурец из блатных ресторанных запасов. И все-таки промахнулся.
   Скоро он совсем лежал на диване бесчувственным, пуская из рта пузыри и сивушные волны. А Женькина мать сморкалась и размазывала слезы по напудренному лицу. И говорила, что всегда так: она придет домой, руки разъело, все суставы скрипят. А он себе расспался на диване, ботинки на подушке. Вокруг наплевано, накурено, насорено… Не дом, а свинюшник. А с похмелья еще драться лезет, деньги забирает. Нигде двух недель не работал. Зарплату раз в год принесет, тридцатку вшивую, потом год тычет, вилки из дому тащит, одежду продает… Родного сына портфель пропил… Сколько лет дома не был, думала, или сгинул уже, или ума набрался. Я, говорит, на золоте самородками ворочал… Хоть бы зернышко семье привез! Только диван заблевал…
   Диван был Женькин. Женька уже начал позевывать и потирать глаза. Класть его можно было куда-нибудь под стол или окно.
   – И ведь невиноватого посадят, – вернулась Женькина мать в тряпкой и стала зло подтирать с диванной обшивки, а заодно и с Пашкиной щеки. – Вот сосед – ангел по сравнению с ним, а под статью подвели, как теленка! А этому ироду хоть бы пятнадцать суток раз врезали… Все как с гуся вода.
   Мысленно доктор Рыжиков сказал: тогда напишите в прокуратуру и суд, что сосед – ангел, спасите человека от пожизненной больницы… И даже очень задушевно попросил. Но вслух вышло совсем другое:
   – Может, пусть Женя ко мне пойдет, а? Повторим алгебру…
   Но Женька, вцепившись в брючину отца, сонно покрутил головой… Его уже было не отодрать.

44

   Другой человек, даже самый упорядоченный, шаг в шаг отмеряющий путь от дома до работы и обратно, и то вдруг, пораженный, обнаружит себя совсем в неожиданном месте и в неожиданной роли. Например, пострадавшим в больнице или свидетелем в милиции. С кем-то реже, с кем-то чаще, но от заносов никому не уйти.
   Тут можно отчаянно сопротивляться, стараясь всеми силами вернуться в свой законопаченный мир и свой несгибаемый желоб. Можно махнуть рукой и плыть по течению, предав на волю бытия все, предписанное планами жизни. Все ведут себя по-разному.
   Доктор Петрович то и дело обнаруживал себя вместо родной палаты или операционной то в кабинете судьи, то за одним столом с бродяжкой, то где-нибудь в горстрое, где начальник СМУ тыкал пальцем в очередной акт или протокол за семнадцатью подписями и совсем уже просяще заглядывал ему в глаза. Иногда он пристраивался на улице и, бросая окурки в чернеющие сугробы, говорил, что доктор Рыжиков навесил ему этот грех, доктор Рыжиков должен его и снять. Доктор Рыжиков говорил, что, пожалуйста, он согласен. Крайний жал ему руку и проникновенно прощался. Однако через пару дней возникал снова с новым доказательством. И снова вел куда-то, и снова его просящим глазам нельзя было отказать…
   …Теперь доктор Петрович долго и упорно куда-то стучался. Дом был крепкий, выносливый, ворота дубовые, как из прошлого века. Сначала за ними только лаяли разными голосами собаки. Потом заскрипела дверь, зашаркали шаги, звякнул замок.
   – Кто еще там? Чего надо? – Голос сердитый, сонный.
   – Расплатиться! – крикнул гость сквозь дерево ворот.
   – Я вот тебе расплачусь, собак спущу! – В такой полночный час незваных иначе и не встречают в таких домах.
   – Откройте, я деньги принес! – крикнул доктор Петрович.
   На деньги что-то среагировало, но только через цепочку.
   – Какие еще деньги? Кто сейчас деньги носит?
   – За помидоры, – терпеливо сказал доктор Рыжиков. – Вы помидоры принесли нам. И огурцы.
   – А-а… Утром нельзя, что ли?
   – Утром нельзя.
   – А-а… Ну давай. Сколько?
   – А сколько вы принесли? Цена какая?
   – Он еще спрашивает! Мало ли мы кому носили, всех помнить, что ли? Семь рублей за килограмм, мы заранее говорим…
   – Вот ваши двадцать рублей! И остатки!
   – Давай… А кто это ты такой? Чтой-то в темноте не разберу. А остатки – что за остатки такие? Не понравились, что ли?
   – Врач Рыжиков. – Доктор Рыжиков повесил на ручку авоську.
   – Доктор, что ли?
   – Доктор.
   – Из больницы?
   – Из больницы. До свидания.
   – Доктор из больницы? Да куда вы, постойте! Мы вам не за деньги! Постойте!
   Калитка загремела по-настоящему, за доктором Рыжиковым устремились шаги.
   – Постойте, куда вы? Недоразумение! Мы вам в подарок, в благодарность! Своим трудом выращенное! И еще собрались принести! Деньги-то заберите!
   Настойчивая рука стала совать деньги в карман доктора Рыжикова. Доктор Рыжиков стал отдирать и отталкивать ее от себя. Некоторая борьба на ночной улице, прерывистое дыхание, невидимые бумажки шурша упали в подмерзшую грязь. Доктор поддал ходу, пока погоня отвлеклась щупаньем колеи. Это позволило ему сделать решающий отрыв вдоль по Питерской.
   Но утром первым, кто стоял у порога, была эта погоня. С разобиженным лицом и видом попранного благородства.
   – Настоящие куркули, – тихонько сказал Сулейман. – Пока с рукой было неясно, жались, а как стала прирастать, забегали. Чтобы следили лучше.
   Отец девочки с приделанной кистью держал две базарные сумки.
   – Обидели вы нас, – с глубоким чувством сказал он. – За благодарность…
   Видит бог, доктору Рыжикову было до боли жалко заветной магнитофонной двадцатки. Всегда она вылетала некстати – то кому-то ботинки, то комбинашку, то спортивный костюм. И тут, когда он совсем изготовился сделать подсечку, свалились эти помидоры. Еще хорошо, что семейка не сожрала все подношение, а честно оставила ему его долю, которую он увидел в кухне на холодном окне. Помидоры и огурцы в самом конце зимы! Вполне понятно, почему никому ничего в голову не пришло, сразу стали радостно жрать. Сердце ныло и скрипело, а что делать? Получил удовольствие – плати.
   – Ну если вы не хотите, то деткам вашим, – уговаривал отец, предусмотрительно выведенный для этого позорящего разговора во двор, подальше от честных человеческих ушей. – Да что это вы смешной какой, что это, взятка, что ли? Своими руками все выращено, за ваш же честный труд благодарность…
   – Нет, – сказал доктор Рыжиков грустно. – Покупать мне не по карману, а так – нет…
   – Да что вы боитесь, взятка это, что ли? Такое все берут, не думайте! Чистая благодарность родительская! – Он искренне совал доктору Рыжикову сумку в руки, приговаривая, что это не деньги и не хрустали. – Ну по гос-то цене можно, товарищ доктор? Пятнадцать рублей за кило, пожалуйста, платите, если хотите… То есть копеек…
   – Понимаете, – сказал доктор Петрович как можно задушевней, – есть вещи, которые вообще делать нельзя. Не запрещается, а просто нельзя.
   – Да что тут нельзя! – прижал его к стенке отец. – Это дело ничье, только мое и ваше, я свой труд кому хочу, тому дарю…
   «Нельзя брать ни иголки с чужой беды, – должен был сказать доктор Рыжиков, – тем более если за нее платят зарплату. А без зарплаты тем более. Иначе мир, с таким трудом и болью налаживающийся, рухнет. Неужели это требует объяснений? С удовольствия можно, черт с ним. Если хотите. Это тоже для желающих. Но с беды надо отрубать руки. Хотя кому-то не такая мебель тоже кажется бедой. Ну, в общем, если все сидят без помидор, то почему у меня они должны быть, если я их не выращиваю или не могу купить за мои среднеинтеллигентские заработки? Это и есть вымогательство. Вымогать благодарность».
   Вслух он сказал:
   – Нет…
   – Ну больным-то возьмите, больным хоть раздайте! У вас вон люди перевязанные, без овощей чахнут!
   Доктор Рыжиков представил, как Туркутюков и старенький аптекарь, Жанна и маленькая девочка с раздвинутым черепом сочно едят помидоры. Это было заманчиво. Они-то ни в чем не повинны, подумал он.
   – Вот вы и отнесите своей дочке, – нашел он соломоново решение, – и сами с ней раздайте больным…
   После этого пришел еще родитель. Еще один отец девочки. Доктор Рыжиков скрепя сердце приготовился отпихиваться от благодарностей, но этот родитель ему строго сказал:
   – А какое вы имели право делать эту операцию?
   У девочки дело шло к снятию швов, она давно гуляла в коридоре, и доктора Рыжикова вопрос озадачил.
   – Как какое? – всмотрелся он в недобрые глаза счастливого родителя.
   – Вы на собаке ее делали?
   – Как – на собаке? – спросил доктор Петрович.
   – Это новая операция, – упорно сказал отец. – Положено сначала на собаке.
   Он был инспектор ГАИ и хорошо разбирался, где что положено.
   – Это не новая, – полез за листком доктор Рыжиков. – Это модификация способа Арендта-Козырева, который давно всем известен.
   Пятью четкими линиями он нарисовал одноэтапную двустороннюю декомпрессивную краниотомию костно-пластическим способом при краниостенозе.
   Инспектор посмотрел на рисунок еще подозрительней.
   – А почему не делали по способу этого Козырева? Все люди делают, а вы не делаете? Не умеете, что ли?
   – Понимаете, – терпение доктора Рыжикова только начиналось, – во-первых, поперечный разрез косметичнее. Женская прическа его совсем закроет, рубца не видно… – Карандаш доктора Рыжикова наложил на рубец довольно элегантную прическу. – Во-вторых, когда череп растет, лоскуты вот так пружинят и могут шов потом раздвинуть. А если вместо этого сделать крест-накрест, кожу поперек, а череп вдоль, давление будет вразрез, и шву ничего не грозит. Голова себе спокойно развивается…
   Инспектор хрипловато вздохнул. На рисунке все было красиво. Гораздо красивее, чем на забинтованной голове девочки. Но все-таки его грызла какая-то мышь. Где эта мышь сидела, доктор Рыжиков мог только отдаленно догадываться.
   – Но ведь положено сначала на собаках? – с инспекторским упорством спросил отец.
   – А кто вам сказал? – спросил и его доктор Рыжиков. Не очень, правда, решительно…
   – Все говорят… – мрачновато отрезал отец пути к первоисточнику.
   – Ну как все? – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков. – Все так сказать не могут… Вот спросите у товарищей.
   Инспектор с сомнением посмотрел на Чикина и Сулеймана.
   – Это ваши… Они не скажут…
   – Понимаете, если бы мы начали сначала упражняться на собаках, девочка бы уже ослепла. Невозвратимо. Смотрите, разве она хуже себя чувствует?
   Инспектор устремил задумчивый взгляд на девочку, играющую в коридоре с куклой. У куклы была забинтована голова.
   – Это серьезный авар, – сказал Сулейман вслед ушедшему инспектору. – Еще может прийти.
   …Не считая того, что в тот самый миг, когда пальцы доктора Рыжикова осторожно подбирались под надпиленный кусочек девочкиного черепа, чтобы, поднапрягшись, отломить его и дать первую свободу замурованному узнику – мозгу, в этот момент в дверь всунулась Валерия и не своим голосом сказала: «Папа, Танька под автобус попала!» Давно она не называла его папой.
   Прибора, который определил бы, насколько дрогнули пальцы доктора Рыжикова, в природе нет. Но кроме первого ему предстояло со всей аккуратностью надломить еще шесть кусочков – так, чтобы не отломить от основания, но и сделать свободно раздвигающимися. Шесть маленьких калиток из царства дикой головной боли, выдавливающей изнутри глаза, если так можно выразиться.
   Ошибка умненькой и высокомерной Валерии заключалась в том, что, вместо того чтобы сразу сказать главное, что Танька жива, она остановилась выждать, как отзовется на первую часть информации доктор Рыжиков.
   Все камни, брошенные жизнью в его сердце, попадали туда как раз во время операций. Это уж как автомат завелся у Валеры Малышева.
   На операции гнойного воспаления, или, выражаясь по ученому, абсцесса мозга, ему срывающимся голосом сказали, что его отец, старый местный фельдшер Петр Терентьевич Рыжиков, сын, в свою очередь, фельдшера еще земской больницы Терентия Рыжикова, умер в своем кресле с книгой «Тиль Уленшпигель» на опухших коленях. Окно было открыто, и Елизавета Фроловна сразу поняла это по тому, как насыпало на Петра Терентьевича мелких желтых яблоневых листьев. Да еще, бывает, делаешь вид, что не слышишь, особенно если только нащупаешь зондом жировой кокон абсцесса, и думаешь, как бы его не проткнуть и не залить гноем мозговые извилины, а тебя прямо за халат тянут: «Юрий Петрович, ваш отец умер!» Будто ты должен побросать инструмент в развернутую черепную коробку, воздеть к потолку руки и броситься вон. Вот часа три и притворяешься глухим.
   Он поправлял голову одному Леньке Завидову, который выпал со второго этажа общежития в азарте подглядывания в душевую женского общежития, когда усердный гонец, задыхаясь от чувств, донес, что его мать Елизавета Фроловна Рыжикова скончалась, отболев мышечной дистрофией, болезнью, странной для садовода и объяснимой только с точки зрения неизлечимой тоски по ушедшему другу всей жизни. «Юрий Петрович! Лизавета Фроловна умерла!» «Ой, дяденька, только не уходите!» – промычал Ленька Завидов, маявшийся под местным наркозом и ловивший чутким ухом все вокруг.
   Как по заказу, на операцию доктору Рыжикову принесли и даже прочитали вслух телеграмму, что его жена – бывшая, правда, на данный момент, – утонула в Черном море от столкновения двух моторных лодок с отдыхающими. Этот случай с пятью жертвами, трое в одной лодке и двое в другой, до сих пор пересказывают на том курортном берегу как прошлогоднее ужасное происшествие. Телеграмма гласила: «Сашей случилось несчастье выезжайте телом ялтинский морг». Как будто он должен был бросить вскрытые шейные позвонки с почти что каменным кольцом между ними вместо упругого хрящика и броситься за телом в ялтинский морг. Так человек, который увез его живую жену от него в Ялту, возвращал украденное. Синего ялтинского неба и лазурного моря он так и не заметил, потому что бегал по хилым предприятиям города-курорта в поисках листового цинка. Потом еще нужен был газосварщик высокого разряда, но курортников было много, а газосварщиков мало. Ялта есть Ялта. Потом билет на самолет, да не один, а его и одного-то не было на десять дней вперед. Вернее, целых три – доктор Рыжиков сначала думал, что гроб с телом провозят в багаже как груз, но оказалось, что как пассажира с двумя билетами. Одно мертвое тело шло за двух живых пассажиров. А срок хранения в морге истекал, хотя ялтинский морг по оснащению не чета нашему старому, хладокомбинат, а не морг. Все равно или сегодня вывози, или здесь хорони. Ни дня отсрочки.
   После одного такого случая, когда другой, правда, хирург от вести, что его дочь на вступительных завалила математику, пришил конским волосом желудок к диафрагме, появился приказ по больнице, запрещавший сообщать хирургу во время операции посторонние новости. Приказ был зачитан в ротах, батальонах, в эскадрильях и на кораблях. Доктор Петрович облегченно вздохнул, полагая, что теперь-то ничего не случится, и вот на тебе: Танька – под автобус!
   Доктор Рыжиков попросил добавить мочевины, чтобы мозг не ошарашило внезапным резким освобождением, осторожно поднатужился и надломил пластинку. Туда-сюда покачал ее, убеждаясь, что она с одной стороны достаточно пружинит, с другой – не отломилась совсем. И, убедившись, сказал:
   – Какое же колесо у автобуса больше пострадало?
   Это значило: не тяни, дура, кота за нервы, жива или нет?
   – Тебе бы шуточки шутить, – обиделась Валерия, – а она в «Скорой» с поломанной ногой!
   Сразу стало ясно, что Танька не в анатомичке с оторванной головой.
   – Наконец-то! – как о долгожданном вздохнул доктор Рыжиков, укладывая первую пластинку и с характерным костным хрустом принимаясь за вторую. – Хоть ноги выпрямят, а то произрастает кривоножка…
   Серьезный авар еще два раза пришел и ушел. Доктор Петрович еще два раза объяснил. Все, что смог. Кроме того, что не смог. Какой, например, такой нежной страстью могла воспылать мать троих дочерей, и одной почти взрослой, к артисту из приезжего театра, неправдоподобно сладкому герою-любовнику, после первой насквозь фальшивой пьесы, от которой любого стошнит… «Куда ты, дурочка, – говорил он печально, поливая цветы на могилке или подкрашивая железный заборчик. – С опущенным животом, венами на ногах… Все думаешь, что жизнь испорчена, нужно снова начать… Строишь из себя девочку…»
   – Но ведь положено сначала на собаках, – говорил ему напоследок серьезный инспектор, перед тем как уйти.
   – Серьезный авар, – с уважением говорил Сулейман. – Еще придет.
   Но в следующий раз вместо авара пришел робкий мальчик. Мальчику было холодно, но он терпеливо стоял у двери, пока доктор Рыжиков его не заметил и не спросил, что ему надо. Мальчик сказал, что Жанну Исакову. Он был из балетной студии.
   – Учитель прислал? – обрадовался доктор Рыжиков и начал лично одевать мальчика в длиннорукий и длиннополый халат.
   – Нет… – сказал мальчик растерянно. – Я сам…
   До сих пор Жанну навещали только писклявые щебечущие девочки с шоколадками и пирожными, чрезмерно калорийными для малой подвижности Жанны.
   – Ты все равно скажи, что прислал, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.