После нескольких мертвых минут больные показали носы. К букве «М» потянулись ходячие мужчины, которым не то чтобы очень приспичило, но было любопытно, что это так приспичило корифею хирургии, что он не может отойти от заветной дверцы и время от времени лупит по ней волосатым кулаком, хрипло рыча: «Вон!»
   Под этот шум из административного коридора выскользнул скромного и приличного вида не знакомый здесь никому молодой человек с несколько удивленным лицом. Он поправил галстук и поспешил исчезнуть, как будто он тут ни при чем, а в этой больнице уж больно странные обычаи.
   На выходе, правда, он столкнулся с доктором Рыжиковым, и они даже кивнули друг другу. Доктор Рыжиков был, в отличие от молодого человека, осунувшийся и небритый. Но впервые за почти целый год он шел по корпусу в полный рост, а не согнувшись, как в траншее под минометным огнем.
   Поднявшись по лестнице, он еще с площадки услышал стук кулаком в дверь, мощное «вон!», а затем и воочию увидел бушующего Зевса. И тут не попятился, а как раскованный Прометей за новой цепью, пошел прямо к нему.
   Все так и подумали, что это старика и доконает. Но только Зевс, наоборот, обмяк и мелкими, совсем не страшными, а даже жалкими стариковскими шажками засеменил навстречу с каким-то непонятным ожиданием.
   – Что? – спросил он беззвучно после всего этого извержения.
   – Пришел, – сказал о ком-то доктор Рыжиков.
   От этой вести старика качнуло, и он совсем ослаб, вцепившись в подоконник. Доктор Рыжиков был вынужден поддержать его, даже если бы со стороны это кому-нибудь показалось бы и подхалимским движением. Но доктора Петровича это не испугало.
   Он ни о чем не знал.
   Он вообще мало что знал о событиях внешнего мира с той минуты, как бросил лопату и побежал на вызов.
   Лопатой он копал оттаявшую землю, делая вокруг своего гнезда садовые лунки. Лунок надо было наделать очень много. Он надеялся, что еще вернется из Москвы Сулейман и поможет ему. Коля Козлов помочь не мог, так как находился на принудительном лечении. Иногда после работы приходил Чикин с двумя высшими инженерными образованиями. Потом он шел ночевать к доктору Рыжикову, потому что не мог идти ночевать к себе.
   Но все равно конца-края было не видать. Серьезный авар, отец крепкоголовой девочки, въехал в больничный двор в полной милицейской форме в кабине грузовика, а из кузова вместе с шофером собственноручно выгрузил хорошо, если не двести саженцев, от вишни и яблонь до топольков и сирени. Он так серьезно и ревностно командовал и действовал, что доктору Петровичу и в голову не пришло спросить, когда он написал жалобу про собаку: до или после их задушевных бесед. Отряхнув с плаща комки земли и отдав честь, серьезный авар с большим достоинством погрузился в кабину и выехал со двора, невозмутимый, как караванщик, проведший верблюдов от Багдада до Бухары. Любая благодарность оскорбила бы его.
   Но жизнь такова, что кто-то вылезает из ямы, кто-то попадает в нее.
   После этого, бросив лопату и сад на произвол судьбы и Сильвы Сидоровны, доктор Рыжиков был срочно похищен завывающей санмашиной. Это случалось с ним часто, но сейчас почему-то – особенно экстренно. Халат и шапочку напяливали на бегу, в коридоре «Скорой», руки мыли сразу вчетвером (по двое на каждую); не дав спросить слова, закрыли рот марлей и втолкнули в лучшую в городе реаниматорскую.
   Там на узком, знакомом по многим вызовам столе в окружении лучшего в городе медперсонала лежал без сознания, видно, лучший в городе мальчик с лучше всех разбитой головой.
   – Мотоциклист? – с первого взгляда узнал доктор Рыжиков родные приметы.
   – Внук… – промычал ему кто-то, и над марлевой маской доктор Рыжиков опознал более выцветшие от страдания глаза своего великого гонителя, которые тот быстро закрыл выщелоченными старческими пальцами.
   Да, это был он, наводивший страх и ужас на кварталы и улицы звериным треском своего монстра. Кто не жался к обочине в страхе или не захлопывал форточки, когда он во главе своей стаи проносился по улице, расшвыривая в стороны старух, детей, собак…
   Но без грозного мотоциклетного шлема, в котором была аккуратно доставлена эта буйная голова всмятку, без кожаной куртки и устрашающих марсианских очков, с цыплячьей шеей и дренажными дырочками, просверленными прямо сквозь наскоро бритую кожицу в череп, он бы даже понравился своим недавним жертвам.
   …– Полундра, братцы кролики! – вошел в свою стихию доктор Рыжиков. – Сейчас задрыгает ногами. Кусачки мне!
   Кисть уже немела, а амбразура на левой стороне затылка расширялась губительно медленно. Пульс редел. Волшебное серое вещество, дарованное нам природой неизвестно за что, набухало, как тесто на дрожжах, и душило само себя.
   – Мочи! – приказал доктор Рыжиков. – Выдавите же из него хоть каплю мочи! Не жалейте мочевины!
   Аве Мария бросала от своего пульта все более тревожные взгляды. Только вместо Коли Козлова снотворниками командовал совсем другой человек, седенький старичок, подполковник медслужбы в отставке.
   – Мочи, мочи! – повторял заклинание доктор Рыжиков. – Пол-царства за мочу! Может, у него спазма там? Помогите, сердобольные женщины!
   Сердобольные женщины принялись проталкивать тоненькую гибкую трубку в мочеточный канал юного громовержца. Знал бы, на что идет, садясь в седло… И девушки симпатичные, просто провалились от позора. К тому же трубка не лезла, как ни мучились девушки, тиская безжизненную, посиневшую колбаску бесчувственного витязя…
   – Вы не порвите мочевой пузырь! – поостерег доктор Рыжиков. – А может, кто уговаривать может? Какая-нибудь бабушка-санитарка?
   – Тетя Катя! – воскликнуло несколько голосов. – Она больным сказки рассказывает!
   Тетю Катю срочно посадили на табуретке возле уха, столь любящего моторный треск. Она мгновенно поняла свою миссию.
   – Пописай, маленький, пописай, – раздался ее тихий, тоненький деревенский плакальщицкий голосок. – Красивый, умненький, пописай…
   Лицо у тети Кати было очень серьезное и проникновенное.
   – Закапало! – чуть не заплакали от радости симпатичные девушки.
   – Уф… – выдохнул доктор Петрович. – Гоните ее, гоните! Его спасение сейчас в мочеточнике! Эх, Сулеймана бы мне сейчас… Жаль, ни одного мужика среди вас… Мы бы в обе стороны тут повели и тут сошлись… Вдвое быстрее…
   – А я? – прохрипел обиженно-жалобный голос, и доктор Рыжиков снова вспомнил про деда.
   Они пыхтели и потели локоть к локтю, прокусывая два желобка в черепной кости внука. Старый партизан косился на руки доктора Петровича и быстро схватывал его движения. Было видно, что эти старые руки напилили и накусали за свою жизнь костей дай бог. Доктор Рыжиков не мог не отметить это с определенной похвалой. За все время пыхтения и сопения, пока не откинулся костный пласт и освобожденный мозг не полез на свободу, новый ученик доктора Рыжикова выразил свои чувства лишь одной фразой:
   – Сам, старый дурак! Сам! Своими руками!
   Это значило: что он теперь скажет родителям внука, которые так были против мотоцикла? Не пожалел своих дедовских сбережений, чтобы порадовать внука: знай наших, старых партизан…
   – Ничего… – пропыхтел доктор Рыжиков. – Вот Сулейман вернется…
   Это значило, что теперь будет с кем в четыре мужские руки разыгрывать экстренную декомпрессию у других таких же мотоковбоев, сокрушающих лбами бетонные углы, столбы, заборы, стальные паровозы и катки. И это повысит их шансы выйти их этого опыта живыми, а может, даже и поумневшими. Если, конечно, удастся уговорить Сулеймана не уезжать отсюда в Баку, о котором он мечтает с детства как о земле отцов, с тех пор как рос с одинокой матерью в пыльном и маленьком Кизыл-Арвате, по другую строну Каспия. Если, конечно, удастся выбить для Сулеймана квартиру, потому что он упрямо не хочет становиться на постой к доктору Рыжикову и отдает все до нитки домовладельцам-шкуродерам. И еще взять после лечения Колю Козлова, который хоть и провинился вдребезги, но еще не окончательно потерял стыд и совесть, а специалист-усыпитель великий. И Лариска, конечно, гениальная портниха по части нервов и сухожилий, хотя Иван Лукич не выносит одного ее имени…
   Потом еще семи раз запускали бедное шестнадцатилетнее сердце, а потом всю ночь караулили дыхательный аппарат, пыхтящий возле бездыханного внука. И, не сводя с него глаз:
   – Юра…
   В хриплом голосе тоска и виноватость. Словом, давай, Юра, возвращайся. Хватит, подурили. Я старый партизан, ты – молодой. Возвращайся. Получишь все – палаты, оборудование, операционную, персонал. Веди любую тему, совершенствуйся, езди на специализацию хоть пять раз в год. Потом совсем возьмешь все. Кому-то все равно отдавать надо. А кому еще, сам рассуди. Если что – извини, как извиню тебя я. Ну и вот…
   Тут бы доктору Петровичу и самый момент попросить за всех, о ком он думал, и всех вместе с собой пристроить. Может, лучшего и не будет. Не каждый же день по внуку будет разбиваться у всемогущего деда.
   Только сказал доктор Рыжиков что-то совсем несуразное. «Нет, – сказал он. – Нет, не надо. Устал я зависеть. От ласки или от гнева. А это значит – опять. Я уже не мальчик, за сорок. И даже ефрейтор. Надо развиваться самостоятельно. Пусть от слабой почки, но сами. Как-нибудь пустим побеги, начнем подрастать. Взойдем, окрепнем, устоим, как сказал один поэт. Не хочу то в рот заглядывать, то ждать перехода наследства. Вольно или невольно будешь поторапливать время, подумывать: когда же черт возьмет тебя! А быть такой сволочью не хочу. Лучше дружно, но врозь».
   И не сказал, а промолчал. Чтобы сказать потом, когда все будет не так больно. Когда уляжется. Когда залечится. Только старый партизан никакого ответа не требовал.
   – Не хочешь, Юра, ничего не говори. Пока не надо. Просто не спеши. Не отвечай, потом ответишь. Только сразу «нет» не говори, ладно?
   Утром звонок. Ада Викторовна. Очень срочно. Очень важно. «Я тут все понимаю, но это так важно, Иван Лукич, миленький! Ах, я не могу по телефону! Уголовное дело!»
   Выпросился жалобным взглядом. Прибыл в апартаменты. А там прихорошившаяся Ядовитовна и аккуратный молодой гость. Следователь, как нежнейше промурлыкала дочь мягкой мебели.
   – Зачем следователь? – несколько оторопел хозяин роскошного, величиной в четыре палаты, служебного кабинета, обставленного с помощью верной ученицы и ее всемогущих друзей.
   – Как вы распорядились! – несколько удивленно разъяснила она, переходя на напоминающий шепот. – Вы же сказали. Я знакомого нашла, можно на него положиться.
   Иван Лукич еще долю минуты думал, что какому-то следователю требуется качественное лечение в особых условиях, но не мог припомнить, о чем он распоряжался.
   – Насчет дела Рыжикова, – многозначительно прошептала Ядовитовна. – О хищении дыхательного аппарата. Правильно вы говорите, хватит этому выскочке все спускать с рук…
   В первую минуту она пропустила, что профессор, багровея, медленно разворачивается к ней фронтом, как артиллерия РГК для нанесения прорывающего удара. Или сначала что-то не поняла. А когда поняла, было уже поздно. Налившись зрелым гипертоническим соком, профессор рявкнул так, что содрогнулись стекла: «Вон!»
   Чтобы Аде Викторовне не показалось, что она ослышалась, в коридорах, во время погони, он еще несколько раз показал мощь своего партизанского горла, которым в лесных окруженных землянках мог усмирять горячечную стихию буйного бреда или страха, несусветной святой брани перед ампутацией рук или ног.
   Следователь в самом деле был знакомый – по незабываемому чикинскому делу. Поэтому доктор Рыжиков и обменялся с ним на входе несколько, правда, задумчивым кивком. Приход доктора Рыжикова и его короткое «пришел» позволили Аде Викторовне безболезненно выскользнуть из западни. Свое чудесное спасение она приписала своей же неописуемой ловкости. На самом же деле ее спасло то, что моторизованный внук Ивана Лукича пришел в себя.
   То, что доктор Рыжиков какой-то не такой, обмякший Иван Лукич даже и не заметил. А если и заметил, то отнес это к их общим страданиям за внука-чернышонка. Да и вообще все вокруг должны и обязаны были выглядеть потрясенными. Его скорее удивил бы кто-нибудь обычный и нормальный. Это было бы оскорблением его чувств.
   Но доктор Рыжиков был сильно не такой. Совсем не такой. Таким «не таким» его мало кто видел. А может, и не видел никто. И он изменился, пока шел оттуда сюда. Потому что по пути, во дворе, кто-то ему сказал, что из Москвы пришла телеграмма. Там сообщалось, что их практикант по «собственной неосторожности» попал под машину и погиб. Это был Сулейман.

52

   – А когда провожали, вы еще хотели сказать что-то важное, – вспомнил Чикин. – А потом сказали, что скажете, когда он вернется…
   В коридоре суда кучковались по интересам враждующие кучки свидетелей.
   – За сколько запродались, гады? – кричал у соседнего зала свидетелям-врагам сухой и жилистый старик, едва удерживаемый свидетелями-друзьями от рукопашной. – Сколько заплатил вам сей Иуда?
   Старик с надувшейся жилой на горле, как видно, от горя забыл, что платил не Иуда, а платили Иуде. Свидетели-враги являлись монолитной группой пожилых женщин с одинаково хмурыми взглядами из-под одинаково повязанных низко на лбы платков. Они в ответ молчали, но в этом молчании крылась самая худшая угроза. Свинцово-безвозвратная. Судились из-за дома. Семейный сын отсекал из-под отчего дома две кровные, горбом нажитые комнаты и пол-участка. Три одинаковые тетки были сестрами отца-ответчика, которые жили вообще в других местах, но из глупости и злости подзуживали дурака сына отделиться и обменяться отцовским полудомом на удобную городскую квартиру. Тетки пришли подтвердить, что семью сына в отцовском гнезде травили мышьяком, не подпускали к телевизору и холодильнику. Мужья злобных теток тоже стояли тут кучкой – отдельной и робкой. Еще недавно ходили к старику родниться, по воскресеньям выпивали, а тут на тебе. Они смотрели на папашу опасливо и виновато, как на покойника.
   – Вы хоть им скажите! – рвался старик к оробевшим мужьям. – Языки проглотили, трусы! Бабьи юбки, глисты! Паразиты!
   Паразиты прятали глаза и ничего не отвечали.
   От суда исходила еще более разрушительная волна, чем от тюрьмы или онкологической больницы, по крайней мере в этот день. Слишком много здесь скопилось страха и ненависти. Доктор Петрович хотел взглянуть на сынка, подающего в суд на отца: худой он или толстый, высокий или низенький, спокойный или нервный. Может, в очках, а может, лысый… Любопытный человек. «Бедный…» – услышал он голос Сулеймана, полный сочувствия. Что может быть печальнее на свете…
   Что он хотел сказать Сулейману такого важного? Они стояли у вагона. Поезд опоздал, они перед этим насиделись в зале ожидания. Но с Сулейманом можно было сидеть хоть всю ночь. Он долго не хотел ехать в Москву. «Бедный Черчилль, – прыгали у него в темных глазах, в самой глубине, те самые сулеймановские искры. – Бедняжка ждет совсем не меня…» Они знали, кого ждет бедняжка. Конечно, не его, а рыжую Лариску. Последний рассказ Сулеймана, уже на посадке, был про Кизыл-Арват: «Мы в Кизыл-Арвате всегда про Москву спорили. А одного раз побили. Он сказал, что в Москве в домах горячая вода течет. Такого вранья мы не вытерпели, да еще у него отец завмагом работал, раздулся от воровства… Они в войну лучше всех питались. А мы к сорок третьему году уже все изголодали. Ничего не осталось. Летом еще арбузы спасали и дыни. А зимой голод. Один раз на пастбищах эпидемия была, барашки стали дохнуть… И их собрали в одном месте и закопали. Да еще известкой присыпали от заразы. И кто-то в городе рассказал. И весь город утром туда пошел. Из калитки выходишь, смотришь – в переулке еще одна калитка скрипнула, еще одна… Из переулка выходим, а на улице уже двадцать попутчиков, смотрят друг на друга, спешат в одну сторону… А где улицы выходили, там уже толпа встречалась. И все идут молча. А на краю города уже масса. Дети есть, старики, женщины, а мужчин почти нет. Все на фронте воюют. Идти надо километров двадцать. И никто не отстает. Самые древние старухи семенят… Все взяли сумки и ножи. Чем дальше идут, тем быстрее. И вдруг так на пригорок поднимаемся, к горам, туда, и вдруг навстречу ветер… Шашлыком пахнет. Таким вкусным шашлыком, я больше такого запаха никогда не встречал. И люди побежали. Молчат и бегут. Только топот: бух-бух-бух… Запыхались, на горку поднялись, а запах совсем с ума сводит, сколько уже никто жареного мяса не нюхал… И видят, там яма, а в яме барашков дохлых бензином облили и подожгли. Они горят, а ветер оттуда… Только туда, а перед ямой стоят солдаты с автоматами в линию. Все встали и молчат. И хоть бы ветер повернул. А там сало шипит, мясо обугливается… И никто не уходит. Стоят и нюхают, нюхают. Назад уже тихо шли, многие отстали… А он горячая вода, горячая вода… Побили бедняжку».
   Доктор Рыжиков понял, что это Сулейман сдержал слово. Рассказал, как у них в Кизыл-Арвате видели голодную и некрасивую войну.
   – Ничего, Сулейман, – сказал он, подбадривая: мол, ничего, прорвемся. – На войне и много смешного бывало. Как в любой жизни. Вот вернетесь, я вам расскажу.
   – И я вам, – мягко улыбнулся Сулейман.
   Вот что они пообещали друг другу.
   Но поезд прибыл, и в него уже грузили Туркутюкова, слишком укутанного от лишних удивленных взглядов. Доктор Рыжиков с Чикиным долго шли рядом с вагоном и по-провинциальному долго махали руками вслед поезду.
   Так же вдвоем, пряча глаза, они провожали из города и жену Сулеймана, которую родственники забирали в Баку. Она уже отплакала и отпричитала, оставляя мужа здесь, на городском кладбище. И теперь только вздыхала, время от времени выходя из своего глубокого и горького забытья с неуловимыми сулеймановскими интонациями: «Ох, бедный, до Баку не доехал и в Кизыл-Арват не вернулся…» Или: «Ох, зачем из Кизыл-Арвата поехали, я говорила: останемся…» Она не отпускала от себя двух девочек, похожих на Сулеймана, и была уже с заметным животом. Может, теперь у Сулеймана будет мальчик. «Ох, как чувствовала я, не хотела в эту Москву пускать… Еще тебя повезу, говорит. Чтобы вдвоем под машину попали, да?»
   Счастье доктора Рыжикова, что она не спросила: зачем вы послали его? Но не спросила – не значит, что не думала.
   Теперь, на продолжении суда, Чикин напомнил про это обещание, потому что видел, кого так не хватает доктору Рыжикову. И, может, вызывался его заместить, чтобы облегчить потерю. Облегчить чем мог. Хотя облегчать участь надо было ему. Ибо на его добивание прибыла вся дружно нацеленная и сплоченно-болоньевая команда жениных свидетелей.
   Для чего пришла Женькина мать – неизвестно, так как ее игра уже была сыграна. Разве что из любопытства или из какого-нибудь отдаленного угрызения совести. Она влетела в коридор как пчела, сделала два-три круга и, увидев своих, присела к ним на краешек скамьи. Места ей досталось и без того мало, едва на половинку тощего сидельного устройства. Но болоньевый сосед из своих, с торгово-административным лицом, усмотрел в этом какое-то оскорбление и еще чуть больше развалился, вытолкнув Женькину мать с края скамьи. Она озадаченно попыталась вернуть свой краешек, несмело тронув важного союзника острым плечом. Он уперся. Она поднажала. Он смерил ее высокомерно-удивленным взором. Она ответила дерзким прищуром. Чем дальше, тем острее становилось ее костлявое плечо и тем труднее давался ему каждый сантиметр удерживаемой позиции.
   – Что это вы толкаетесь? – понял он, что молча ее не осадишь. – Позволяют тут себе, понимаешь…
   – Я толкаюсь?! – Она только этого и ждала. – Я позволяю?! А он не толкается! Он не позволяет! Вы только посмотрите на него!
   Ее пронзительный голос, как в посудомойке, где надо перекричать плеск жирной и тухлой воды, шипение кранов, грохот ножей и вилок, привлек внимание всего коридора. Многие думали, что начался обычный самосуд, как нередко в ожидании суда полномочного. Никто бы не подумал, что это не противники, а, наоборот, единомышленники.
   И двинула его плечом как следует.
   Он поприжал своих сообщников, они его подпружинили, и он дал такой залп, что она стрельнула с края, как камешек из Женькиной рогатки.
   – Да вы с кем разговариваете?! – гавкнул начальственно он, хотя она отнюдь не разговаривала, а толкалась. – Ты кого пихаешь?!
   – Известно, кого! – не полезла она в карман за словом. – Обманщика, чтоб тебе повылазило! Пьяницу и развратника!
   От такой критики уже отвыкли. Это был директор гостиницы, при которой она в ресторане все еще мыла посуду. Доктор Рыжиков с радостным удивлением отметил, насколько обманчивым может оказаться еще недавно несокрушимо прочный монолит, если интересы его частиц столь различны.
   – Это оскорбление! – воззвал тот к окружающим. – Хулиганство! Товарищи свидетели!
   – Свидетелей зовет, нахал! Каких тебе свидетелей, если сам обоврался! Думаешь, за шторы спрятались, так не видать, как ты из двух бутылок сразу шампанское лакаешь и на одной ноге стоишь? Чемпион по гимнастике! И не пугай, не пугливая! Мне посуды везде хватит, а тебя попрут, с голоду сдохнешь, бездельник!
   – А больше ты ничего не видела?! – потряс директор кулаками.
   Вопрос был не риторический, а резонный, так как из-за неполноты обзора Женькина мать не могла видеть ту часть картины, где на носке второй вытянутой ноги директор жонглерски держал стоймя статуэтку танцующей Улановой из японского фарфора (цена 74 рубля новыми) и пил «Советское шампанское» на спор, что не уронит, пока не опорожнит обе бутылки. Те, кому он так старательно поддакивал и чьи вышестоящие указания так аккуратно записывал для исполнения, и подумать не могли, на что еще способен этот одаренный администратор.
   – А ты не грози, грозило мученик! – подбоченилась в своей стихии судомойка. – Ну-ка ударь! Ударь, стукни! Я тебя как раз упеку!
   – Да тебя первую за клевету упекут! – вырвалось у него, неизвестно по какому поводу. Уж не потому ли самому? Какая неосторожность!
   – За клевету – так вместе! – восторжествовала она. – А то я грязная, а они чистенькие! Вот вам шиш! Думаешь, не знаю, как тебе в кабинет бутылки и жратву таскали со столов? Перед нами-то речи про культуру-то обслуживания, а сами клиентов обкрадывают!
   – Хамка! – подбросило его.
   Ну и пошло. Доктор Рыжиков с Чикиным только моргать успевали. Легкая винтовочно-пулеметная дуэль перерастала в минометно-артиллерийское побоище. Дрожали стены, рушились блиндажи. Случись это раньше, вечером, в квартире Чикиных, еще можно было замять. Рюмочка десертного, несколько апельсинов, ласковые речи… Но мир внести было некому. Жена Чикина роковым образом запаздывала, а когда явилась, крик уже перенесся в судебный зал.
   – Вы их не слушайте, граждане судьи! – не дала Женькина мать суду присесть, а адвокатше – высморкаться наиболее основательно перед защитной речью.
   – Это еще что такое?! – изумилась судья, не успевшая даже открыть заседание. – Допрос свидетелей закончен, вас ни о чем не спрашивают!
   – Как это – закончен! – бунтовала Женькина мать. – Как врать с три короба – так ври, а как правду сказать – так закончен! Суд называется!
   – Свидетельница! – крикнула судья. – Я прикажу вас вывести за оскорбление суда! Кто вам давал слово?
   – Какое слово хотят, то дают, а какое за правду, то «выведу»! – Голыми руками судомойку было не взять. – Иди, говорят, и скажи, что она к тебе каждую ночь от мужа бегает, что он ее до синяков бьет! Да он тихий, мухи не обидит, сидит за своими рисунками! Это она ему утюгом вмазала, а потом засудить захотела!
   – Выведите ее! – приказала судья секретарше, очевидно не желая слушать подобную противоречащую уже почти готовому приговору ересь.
   Секретарша, девушка в близоруких очках, робко приблизилась к Женькикой матери.
   – Я те выведу! – пригрозила ей Женькина мать. – Я те так выведу, что мать родная не узнает! Ты сиди пиши, а то чего надо – не пишет! Да он их в сто раз лучше, обжор и пьяниц, у него на работе одни благодарности! И сердечный, вежливый, в больнице от Женьки не отходил, лучше отца родного!
   – Свидетельница! – стала сдаваться судья. – Если вы не успокоитесь, вам не дадут слово! Давайте по существу и по порядку!
   – По существу! Человека ни за что им засадить – это по существу, а правду сказать – это по порядку!
   Зал уже несколько раз взрывался, как на кинокомедии «Карнавальная ночь». Только судья становилась все суровее. Как-то надо было выпутываться. И уж лучше всего сделать вид, что стихия буйствует с твоего разрешения, а не унизительно вопреки.
   – Свидетельница! – Все-таки держалась она. – Ставлю вопрос конкретно. Вы опровергаете ваше показание, данное во время предварительного следствия, уголовное дело, лист пятьдесят девятый, что ваш сын прибежал от Чикиных, куда ходил за солью, и сказал вам, что «дядя Чикин режет соседку ножом»? Или подтверждаете? И что…