Услышал бы Туркутюков, что его режут слепые, да еще на ходу заглядывают в атлас…
   – Так… Вот наступил решительный момент и подошел легавый элемент…
   Как всегда, к наступлению решительного момента и подходу легавого элемента доктор Петрович задумался. Глядя в атлас, он словно рассчитывал многоходовую шахматную партию.
   – Боюсь, что эти мощные рубцы… И трогать страшно, и не трогать нельзя. Ох господи, господи, за что такие страсти… А этот осколочек кости как бы сосудом не пророс… Дернешь – и нефтяной фонтан… Сильва Сидоровна… Наваляйте-ка мне марлевых шариков… ну, размером… как козий помет. Кто не видел козьего помета, тот не служил в воздушно-десантных войсках. «Прощай, бабка, ушла добровольцем в десантные войска». Да… Многие любящие козы на нашем пути… И пульсация какая! Чуть тронь – лопнет… Лариса, держите наготове маленький иглодержатель. Если что… Ну что, рискнем, помолясь? Пошевелим мозгами? Что вы замолчали, как на похоронах? Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели… Мы перед нашим комбатом… как перед господом богом… Что? Чисты… Чисты? Чисты. Чисты, чисты, чисты. Чисты-чисты…
   Далее последовало еще множество раз «чисты» в разном ритмическом сочетании. Например, в ритме «Прощания славянки»: «Чисты, чисты-чисты, чис-ты, чисты-чисты…»
   – Нет, он всем героям герой, – перешел он вдруг снова на прозу. – Я бы лично после такой оплеухи в лоб уже бы ни на что не смотрел и не разговаривал. А он еще жалобы пишет. И довольно осмысленные. Ну, тянем-потянем. Пометик наготове? Эх, полезли, граждане, приехали, конец, Охотный ряд, Охотный ряд. И как нас только мать-природа терпит… Природа-мать, когда б таких людей… Он спас целый самолет десантников, значит он мне друг, товарищ и брат. А по спине ручей бежит… Холодный. По спине ручей бежит холодный (на мотив «Широка страна моя родная»)! Конечно, это не смертельно, но фиг его знает… Что искромсано ножом, от того не отпишешься пером. Эта голова для нас мина с сюрпризом. А сапер, братцы кролики, сколько раз ошибается?
   Мину с сюрпризом Туркутюков тоже проспал.
   – Эх, попался бы он нам сразу после травмы… Мы бы такую свеженькую, такую славненькую, такую симпатичненькую травмочку…
   Не хватало только восхвалять тяжелейшее боевое ранение, принесшее человеку неизгладимые бедствия и уродство. Но и это летчик-герой проспал.
   – Уф… Кажется, вылезла. И что? И ничего. И тишина. И ножнички кровавые в глазах…
   Сильва Сидоровна поняла, что надо дать ножнички.
   Так расчищалось поле боя. Когда на нем не оставалось ни костных сучков, ни рубцовых мозолей и все мешающее, колющее и раздражающее было раскусано, вырезано и выщипано, Туркутюков казался не жильцом. У него почти не оставалось черепа. Прямо из костного выреза лезло что-то мягкое и сероватое… Клочки изорванной и обожженной пленки… Конченое дело.
   Но доктор Рыжиков смотрел на это бедствие не так уж обреченно, скорее с некоторым глубокомыслием.
   – Лариса… Вы видели когда-нибудь шагреневую кожу в момент девяностопроцентного истощения? Вот это, по честному, ваше женское дело. Сшейте ее как можете. А я пока умою руки.
   Лариска (гений всякого сшивания) стала из крохотных ноготков сшивать для головы Туркутюкова розовое лоскутное одеяльце. Доктор Рыжиков даже не смог оторвать взгляда. Его всегда гипнотизировало Ларискино швейное мастерство. Но в этот раз не помогло и оно. Одеяльце из обескровленной пленочки никак не прикрывало и половину мозговой наготы. Все посмотрели на доктора Рыжикова.
   – Делать нечего, братцы, – вышел он из задумчивости. – Давайте пленку. Лариса, кроите. Будет товарищ с окошечком. Чтоб можно было заглянуть, нет ли там вредных мыслей.
   Это обещание Туркутюков тоже проспал.
   …Рыжая кошка Лариска ловко пришивала к раскроенной голове кусочек стерилизованной полиэтиленовой пленки, вырезанной доктором Рыжиковым из магазинного пакета. Впрочем, хирургическая ловкость состоит из скользких окровавленных пальцев, живодерского протыкания человеческой ткани довольно-таки грубой с виду загнутой иглой, частого прорывания истрепанных краев и нового протыкания, вытягивания окровавленной нитки и завязывания узлов почти таких же, как на ботинках.
   – До чего ловко, – все же пробормотал доктор Рыжиков, вернувшись от умывальника и держа руки так, будто кого-то собрался душить. – Я бы так не сумел. Я такая копуша… А косточки-то у нас не осталось. Что же нам делать без косточки.
   Это о черепной кости, искрошенной кусачками. Получалось, что голову и прикрыть нечем.
   – Ну что ж… – сказал доктор Рыжиков своему скромному окружению. – Без головного убора так без головного убора… Только предупредим, чтоб мухам не давал садиться. А то помнут вещество.
   И поскольку возражений не последовало, герою стали натягивать отвернутый набок и тоже далеко не новенький скальп.
   – М-да… – печально посмотрел доктор Рыжиков на своих рук дело. – Раньше он был красивее…
   А ведь оперируемому предстояло проснуться и когда-нибудь посмотреть на себя в зеркало. И спросить: куда, скажите, делся огромный кусок лобно-височно-теменной кости?
   Голова с одного боку сплющилась, как будто из нее выпустили воздух, и вообще потеряла форму.
   – М-да… – покачал головой доктор Рыжиков. – Подкачать бы ее…
   Во время зашивания обстановка стала не такой напряженной. Доктор Петрович ответил на несколько вопросов присутствующих.
   – А что? – заглянул ему через плечо доктор Коля Козлов. – Затащить бы ее сюда да разложить и…
   Аве Мария стрельнула в него трагическим взглядом от своего контрольного столика.
   – А что? – развил свою мысль Коля. – Очень эффективное средство. Вырезал, зашил – и будь здорова. Вместо ядовитых одни витаминные…
   – Прекрасно, – не мог не одобрить доктор Рыжиков, один из всех понявший, о ком и о чем речь. – Но как бы во вкус не войти.
   – Да нет, дозированно, – успокоил Коля Козлов. – Только дозированно.
   – С дозированного только начинается, – пообещал доктор Петрович. – Потом разложат и нас с вами.
   – Это за что же? – возмутился Коля Козлов, а взгляд Аве Марии усилил тревогу. – Почему?
   – Потому что судьи сменятся, – объяснил доктор Рыжиков, завязывая узлы по указанию рыжей Лариски, а также подавая ей крючки-иголки и ниткой, вдетой Сильвой Сидоровной, до сих пор не проронившей ни слова. – Судьи сменятся и начнут вырезать наши мысли, – выразился он как об опухолях и аппендицитах.
   – Вот не надо и ждать! – настроился Коля совсем агрессивно. – За задницу их – и на стол!
   – Это преступление перед природой, – вздохнул доктор Рыжиков, очевидно с трудом отказываясь от столь заманчивого варианта. – Знаете, что считал Маркс главным чудом природы?
   Все призадумались и стали вспоминать кто что.
   – Надстройку над базой, – пробурчал нечто полуморское Коля Козлов. – База давно под водой, а надстройка растет и растет.
   – Это чудо человеческой руки, – поправил всеведущий доктор Петрович. – А главное чудо природы для Маркса – наша с вами мысль. Человеческая в смысле. Как продукт вот этого не очень красивого вещества. Особенно когда его размажет по асфальту после автокатастрофы. При этом он добавлял, что даже лукавая мысль последнего воришки такое же равноправное чудо, как мысль мудреца. Ради него природа миллионы лет камни грела. А вы хотите грубыми ногтями…
   – Нашла ради чего… – проворчал Коля, не совсем, видно, довольный этой инкубаторской деятельностью матери-природы. – Что же с ними делать, с этими бандитскими мыслями? В музее их показывать?
   Лукавые мысли и воришки казались ему милыми симпатягами рядом с… Он даже слова не мог подобрать. Он знал, что доктор Рыжиков вынужден много говорить, чтобы анестезировать боль, разламывающую затылок. И ненавидел за это вражеский лагерь тем пуще, чем гуще его жег тот собственный стакан спирта, сэкономленного, если так можно выразиться.
   – С мыслями надо бороться мыслями, – вздохнул доктор Рыжиков без особой надежды.
   – Вы вроде в ВДВ воевали, а не в пацифистских войсках, – укорил доктор Коля Козлов.
   – …Которые, овладевая массами, становятся материальной силой.
   – Ну, это слишком… по учебнику, – срезал Коля.
   – Это единственный путь не нарушить эволюцию, – строго предупредил доктор Петрович. – Но только зрелые мысли. Только зрелые, Коля. А то пойдем от древних людей к еще более древним. А потом к обезьянам, как уже не раз, к сожалению…
   В тишине было слышно, как игла протыкает кожу истерзанной туркутюковской головы. Последняя завязка стянула разрез, сомнительную красоту которого подмачивала только резиновая ленточка дренажа.
   – М-да… – полюбовался доктор Рыжиков. – К вопросу о ликвидации последствий второй мировой войны.
   – Ну а допустим… – о чем-то забеспокоился Коля. – Кто там из нас для них будет там… самым диким?
   Аве Мария бросила в доктора Рыжикова трагически предупреждающий взгляд.
   – Черт его знает, братцы кролики, – простодушно признался он. – Может быть, я. А может быть, вы, Коля. А может, моя Танька… Надо бы их знать хоть немного.
   – Кого? – напрягся от глухого опасения непробиваемый и жилистый Коля.
   – Будущих людей, – чем-то успокоил его доктор Петрович. – Да в общем-то для них все будет как для нас.
   – Как? – спросила впервые Лариска.
   – Я думаю, самый большой восторг у них вызовет самодовольный древний человек.
   – Какой? – нахмурился Коля.
   – Самодовольный.
   – А кто это?
   – Это… – призадумался и сам доктор Рыжиков. – Это… Я думаю, очень часто каждый из нас…
   – И вы? – с подозрением посмотрел на него Коля.
   – А я чем других хуже? – обиделся за себя доктор Петрович. – Как люди, так и я. «С ними жил и воевал, курс наук усвоил; отступая, пыль глотал; наступая, снег черпал валенками воин…» Слышали? Твардовский…

14

   Чем длинней операция, тем дальше он заезжал от города в лес. Ноги сами знали, какую норму педалей крутить, чтобы привести в равновесие всю внутреннюю гидродинамику. Пока не перестанет стучать в висках или ломить в затылке. Ноги крутили, лес мелькал, голова думала что попало. На мотоциклах, самосвалах, «Волгах» его небрежно обгоняли будущие пациенты. Он вежливо уступал им дорогу, глотая пыль обочин, зная, что, когда надо, и остановятся, и позовут. Правда, необязательно, чтобы до этого доходило. И даже нежелательно. Он им никогда не навязывался. Но если бы, например, городская милиция знала, что доктор Рыжиков, столько раз заделывавший черепа ее храбрецов после разных автомотостолкновений, так рискует собой на лесной автостраде, то окружила бы его велосипед заботливым патрулем на колесах. С сиренами и мигалками. Но без охраны, доверившись педалям и машинальным мыслям, он не заметил, как оказался снова в городе, притом перед домом архитектора Бальчуриса, а потом и перед его дверью. Там ему почему-то сказали, что слесаря вызывали на завтра.
   – Иногда меня принимают и за плотника, – утешил он как бы с некоторой виной. – А иногда за маляра…
   – Ой! – сказала жена архитектора Бальчуриса.
   – Но я могу, если надо, и кран починить, – сказал доктор Петрович.
   В квартире архитектора он был впервые. Но много слышал, что квартиры архитекторов всегда являются произведением искусства. У Рыжиковых тоже были полки, табуретки и шкафчики, грубо сколоченные еще старым фельдшером. Ну и немножко самим доктором Рыжиковым в том самом дровяном сарае с верстаком. Но куда им до этого, до архитекторской мебели то есть. Хотя собственно мебели и не было.
   – Это мебарт, – тоном экскурсовода сказала она, поймав его взгляд, потерявший привычную опору. – Архитектура мебели.
   А вообще в разгаре была охота за глупой полированной мебелью. Всеобщее схождение с ума. Тогда еще не каждая паршивая мебельная фабрика могла плодить шедевры из ДСП, очереди скапливались огромные, и люди даже выбрасывали старинную угловатую обстановку, за которой опять же через десяток лет начнется судорожная охота как за антиквариатом.
   Архитектор Бальчурис, как подобает настоящему художнику, пошел своим путем. Он сделал все в своей квартире сам. В чем, в чем, а в мастерстве доктор Рыжиков разбирался. Это была работа умных рук, судя уже по выбору дерева, бережности к фактуре, чистоте и прочности стыков. Но главное – самостоятельность. Это была не мебель, а мебельный комбайн. Нечто единое из лавок, столиков, ящиков, полок, полатей, бара, секретеров, лестниц, ведущих на разные уровни, ниш для светильников и телемузыкальной установки, интимных закутков и т. д. Каким-то образом в центре вместился довольно большой стол и даже навесной кульман на рычаге…
   Он вспомнил, что городские жены закатывали глаза и истерики городским мужьям, попрекая их умельцем архитектором, а в особенности – требуя пробиться сюда на четверги, где якобы собирались разные умные гости и шли разнообразные беседы за чашкой кофе. Было дело, страдал и он сам. Частично, разумеется.
   И вот он здесь. Сначала осмотрел дело умных рук архитектора Бальчуриса, потом должен был перейти к делу своих умных рук.
   Жена архитектора Бальчуриса что-то готовила в спальне к его появлению. Там трепыхались перестилаемые простыни, переставлялись утки, двигалась тумбочка. Доктор Рыжиков деликатно обратился к корешкам умных архитекторских книг. Он чувствовал, что с удовольствием поговорил бы с их хозяином о волновавшей его проблеме неправильного понимания стиля Корбюзье, неограниченных возможностях монолитного железобетона и, наконец, изоляции пешего жителя от транспортного потока с существенным ускорением последнего. Велосипедистам здесь отводился особый почет, но к кому их относить – к пешеходам или к автотехнике, – это хотелось бы выяснить теоретически.
   – Вы так неожиданно… – появилась жена архитектора Бальчуриса и распахнула дверь в спальню.
   И он увидел дело своих рук.
   Оно полулежало на подушках. На сложных рычагах над ним удобно висел кульман. Белейший ватман – будто только что была сдана одна работа и должна была начаться следующая. Дело рук доктора Рыжикова смотрело на этот новый лист прицельным взглядом профессионала. Потом посмотрело на самого доктора, да так умно, ласково и проницательно, что Рыжиков приостановился: зачем его сюда заманили?
   – Здравствуйте… – чуть оробел он и вежливо, по рыжиковски, поклонился делу своих рук.
   Дело понимающе подмигнуло ему и пустило слюнный пузырь. Струйка слюны покатилась по подбородку на крахмальную простыню… Сзади прижали к глазам полотенце и всхлипнули.
   – Так… – сошла робость с доктора Рыжикова. – Ну как мы себя чувствуем?
   Вопрос, конечно, был нахальный. Ибо все было видно с первого быстрого взгляда. Но он все же подсел к делу своих рук. И попытался заговорить с ним, привычно взяв за пульс. Но не о стиле Корбюзье, конечно. «Как вас зовут?» Хотя прекрасно знал, как зовут дело его рук. «Где вы сейчас находитесь – дома или на улице?» Хотя прекрасно знал… «А что вы сейчас делаете?», «День сейчас или ночь?», «Сколько вам лет?..» Потом попросил повторить: «Ба-о-баб… зо-ло-то… по-ле…» Потом попросил трижды стукнуть пальцем по кульману. Вот так: тук-тук-тук. Нет, не кулаком, а только пальцем, и не раз, а три. И не стучать все время, не надо… Потом нарисовать кружок. Нет, не зигзаг куда попало, а кружок. Нет, не на простыне…
   Здесь самому жестокосердному пора было сжалиться над женой архитектора Бальчуриса, хоть она и ушла от этого несчастья в другую комнату. Доктор Рыжиков допивал сию чашу один, глядя, как дело его рук с умной проницательной улыбкой ковыряет в носу и чистит палец о белоснежный ватман кульмана.
   Он не мог встать и выйти. С делом своих рук так просто не прощаются, тем более с предметом профессиональной гордости, вызвавшим в то время у жены слезы радости, а у городского руководства приветственный адрес коллективу горбольницы. «Товарищи архитектора Бальчуриса по работе выражают горячую признательность вам, представителям трудной и благородной профессии врачей, за сердечную отзывчивость и высочайшее медицинское искусство, благодаря которым возвращен к жизни наш уважаемый друг и товарищ по совместной работе после происшедшего с ним несчастного случая».
   Это была истинная правда, и этих теплых слов заслуживали те, кто отвечал за внутренние органы и за сращение костей, за сердечно-сосудистую систему и многое другое. Внутренние органы могли проработать еще лет семьдесят. Архитектор Бальчурис выглядел здоровяком, и пульс у него был похвальный. Ну, паралич нижней части тела и конечностей не в счет – среди таких известны и поэты, и ученые, и даже президент Рузвельт. Судьбу еще можно переиграть. А вот лобные доли…
   Ответственного за них должны были выгнать отсюда с позором. Но почему-то поставили в большой комнате чай.
   – Я это скрываю от всех… Отвечаю за него на все поздравления, сама поздравляю, плачу взносы в союз…
   Серебряные ложечки, изящные розетки… Тигриная шкура на лавке грустно свесила лапы… Дверь приоткрыта, чтобы видеть архитектора. И он посылает сюда свою добрую, всепонимающую улыбку.
   – Убираться, наверное, трудно, – звякнул ложечкой доктор Петрович. – Столько полок…
   – Что вы… – звякнула ложечкой она. – Это сейчас просто. Пылесосом за полчаса…
   Нет, это, конечно, непростительная его слабость. Мужская белая рубашка с закатанными рукавами, сильные круглые локти… Гладкая прическа, домашний милый узел на затылке. Серые встревоженные глаза на широком лице.
   Он-то думал про другую уборку – в спальне архитектора Бальчуриса. Но сказал о другом:
   – Но все же книги должны быть поближе. Где-нубудь на расстоянии руки. А то пока лестницу, пока влезешь на потолок, то и читать раздумаешь…
   Он говорил осторожно, так же, как и помешивал ложечкой в чашке, чтобы не вызвать звяк и не коснуться главного.
   – А так экономится место, – сказала она, повторяя, как видно, один из постулатов архитектора Бальчуриса. – Сколько его под потолком пропадает… Мы просто привыкли размещать все в одном уровне. А есть варианты…
   Она тоже говорила осторожно и тоже боялась звякнуть ложечкой.
   – Может быть… – Он хотел сказать что-то вроде, что в этом может быть, сермяжная мужицкая правда. Но передумал. – В сущности, мы сами тоже вариант…
   – Какой? – устало удивилась она.
   – Может, и тупиковый… Это зависит от нас. Можем мы дальше развиваться или останемся… в нашем дремучем древнем виде…
   – Почему дремучем? – спросила она.
   – Ну… Может, медведей озарит сознание, и они опередят нас в развитии. Или лошадей. Природа ведь перебирала тысячи вариантов и видов, пока дошла до сознания. Может, еще не выбрала окончательно…
   – Вы думаете? – заопасалась она.
   Давно он не сидел в таком уютном зеленоватом свете, давно не пробовал янтарное варенье такой фигурной ложечкой. Давно его не слушали с таким наивным интересом. Дочки доктора Рыжикова тоже неплохо заваривали чай (не пора ли заменить граненые стаканы на что-нибудь приличное, подумал он сегодня), но как только он начинал говорить, их нахальные губы складывались в кривую ухмылку высокомерия и недоверчивости, особенно при Валере Малышеве. Даже у Аньки с Танькой. Вернее, особенно у них. Им казалось, что все, что он ни говорит, и все, что ни скажет в дальнейшем, – только о пользе овсяной каши на воде. А они уже выше этого.
   А может, он сидел не потому, а потому, что ждал главного вопроса. А главный все не задавался. Все шло окольное.
   – А почему? – поискал он, на чем бы нарисовать свою мысль. – Если мы выродимся или там эпидемия идиотизма… А это уже охватывало целые народы… Придется или кончать эксперимент, или искать замену…
   – Эксперимент? – Она и удивлялась плавно, как бы замедленно.
   – Ну а что же такое прийти от камня к мысли? Высечь из камня мысль? Например, ум хорошо – два лучше. Какой-то камень бросили в пробирку, начали раскалять, охлаждать, растирать в пыль, снова сплавлять… Пробирка огромная – миллионы галактик… Но я, наверное, вам надоел… – Он заметил, что разговорился как на операции.
   – Нет… – сказала она и подлила чаю. – Но кто же элкспериментатор?
   – Природа… – пожал он плечами. – Больше вроде некому…
   …И умный, понимающе-значительный взгляд архитектора Бальчуриса.
   Она тоже почувствовала его. И потеряла интерес к природе. И ко всему на свете. И только безнадежно спросила: «Ну как?..»
   Картина, характерная для медио-базального поражения передних отделов мозга с явным вовлечением глубинных и боковых структур, должен был сказать доктор Рыжиков.
   Поэтому вслух он сказал:
   – Да как сказать…
   – Скажите прямо, да и все, – с неожиданной твердостью предложила она. – Я, в общем, фабричная, выдержу…
   Доктор Рыжиков только вздохнул, и в этом было все объяснение.
   Она спокойным жестом убрала с чистого лба прядь теплых пепельных волос и посмотрела вдаль, в свое будущее, обозримое до тех пор, пока будет исправно работать сердечно-сосудистая система архитектора Бальчуриса, его печень и почки, селезенка и прочее.
   «Но часто просим мы…» – вспомнил доктор Петрович назидательно поднятый палец старого фельдшера Рыжикова. Только что просим, сразу не вспомнил. Что просим-то?
   Китайские фарфоровые чашечки и блюдца такие тонкие и издают такой интеллигентный звон…
   – Мы сделали все, что смогли, – не нашел он ничего лучшего, чтобы сказать дальше. Кто-то здорово это придумал. Спасибо ему.
   – Да… – сказала она, после чего оставалось только встать и откланяться. Доктору Рыжикову стало почему-то тоскливо. – А я послала заявку на конкурс…
   Он понял, что не все потеряно. Еще минута-две у него есть.
   – А какой конкурс? – осторожно спросил он.
   – Международный… – сказала она. – Пришло приглашение. Очень красивый бланк. Закрытый конкурс. Я у него в конспектах разные черновики нашла… И заявку оформила. Чтобы не подумали, что он… Лучше б ее и не приняли. Теперь пришел ответ, что принята. Что теперь делать?
   Конкурс оказался серьезный – на лучшую жилую и культурно-оздоровительную пригородную зону.
   Доктор Рыжиков повертел заявку и так, и сяк. И приглашение тоже. Завистливо вздохнул. Повеяло дальними странами и городами.
   – Вы уж простите контуженого, – попросил, поразмыслив. – Если с точки зрения изоляции пешехода от усиленного транспортного потока… Короче говоря, я ведь учился а архитектурном… Правда, полтора семестра…
   – Правда? – не поверила она. – А почему…
   – Перекинулся? – подсказал он. – Очень просто. За доппаек. В медицинском дополнительный паек давали к стипендии. Вот и продался…
   Это замечательное простодушие обезоружило жену архитектора Бальчуриса.
   – Ну вот… – воспользовался этим он. – Давайте сами нарисуем, вырежем макет из пенопласта… Эскизы и имя – его, оформление – наше… И посылаем… По-моему, справимся.
   Как справятся, он пока знать не знал. Это была высадка в неизвестное, прыжок на плацдарм. Чтобы не уходить безвозвратно. Других дел здесь уже не осталось. С делом своих рук…
   – Что вы! – Она даже отшатнулась от таковой чисто десантной наглости. – А если архитекторы возьмутся за ваши операции? Первый курс – это еще…
   – Сначала перережут человек по сто, – хладнокровно подбодрил он зодчих. – Потом из десятка один как-нибудь получится. Потом начнет получаться. Мы тоже так учились, не думайте. Каждый на своих трупах… – И язык прикусил. Чертова все же контузия! – То есть, я хотел сказать – даже медведи… Медведя…
   – Не надо… – сказала она. – Я понимаю.
   Провалиться, и только. И чашечки эти такие тонкие и хрупкие, так и норовят раздавиться в слишком бережных пальцах.
   – В конце концов, это и профилактика… Чем потом черепки склеивать, лучше развести пешехода с дорогой. Разве это не мой долг? Вот…
   Он поискал в кармане огрызок, верно уведенный какой-нибудь медсестричкой, огляделся в поиске бумажного листа.
   Она молчала так, будто сейчас его выгонит. Потому что каждому надо хорошо делать свое дело, а не чужое. Потом вдруг сказала:
   – Хотите, покажу его эскизы?
   Эскизы были там, у архитектора. И в приоткрытой двери – проницательно-ласковый взгляд: мол, я все понимаю и одобряю, действуй, хирург, будь десантником!
   Чему же верить? И что просить?
   «Но часто просим мы…» Что мы там просим? О чем подымал назидательный палец старый задыхающийся фельдшер над томом Шекспира? «Смотри, Лиза! «Но часто просим мы себе во вред! И боги мудро отвергают просьбы, спасая нас…»
   Кто же возьмет на себя смелость точно решить, когда просить, а когда – нет? Когда бороться, не щадя себя, до конца, до последнего вздоха, который сам тебя освободит и остановит, а когда даже не начинать борьбу? Кто? Валера Малышев со своим электронным шефом? Доктор Рыжиков слегка поежился. Он всегда знал только один путь – бороться, ни у кого не спрашивая разрешения. Каждый раз снова, чем бы ни кончилось дело вчера. Но бороться выходило легче всего. Труднее – жить потом рядом с плодами своей борьбы. И смотреть им в глаза.
   А может, он хоть в чем-то живет прежней жизнью, бросил доктор Рыжиков каплю надежды и ей, и себе. Может, во сне. Во сне проектирует, строит, участвует в конкурсах, получает награды. Едет с женой из своей уникальной квартиры на свою уникальную дачу. И если это так, если в какой-то личной, спрятанной форме жизнь все-таки продолжается и приносит ему… Стоило за нее цепляться и бороться?