На лице Валеры сияла счастливая гордость.
   Как будто не его еще с середины апреля перестали пускать или звать в рыжиковский дом. Доктор Рыжиков думал, что с ним что-то случилось и он не пришел. Но каменное лицо Валерии говорило, что с Валерой лично все в порядке и беспокоиться не о чем. «А Лерка его выгнала!» – сказали Анька с Танькой. Доктор Рыжиков малость остолбенел, так как заподозрил недавно, что недоступная, высокомерная, как вечноснежная вершина, Валерия нуждается в чисто женской консультации. В таком положении любая девушка в здравом уме как раз ведет себя иначе. Конечно, Валерия отказалась что-нибудь объяснять. Только повела непримиримым плечом: «Меньше народа – больше кислорода». И огрела посудным полотенцем Аньку с Танькой поперек шустрых спин: «Не ваше мышиное дело!» Больше доктор Рыжиков ничего не добился бы и пытками. Загадка века – современная девушка. Загадка любого века и любой современности.
   Вторая загадка была сейчас перед ним.
   – Тут у нас программисты! – продолжал радовать доктора Рыжикова неукротимый в своем оптимизме Валера. – Смотрите, какие условия созданы! Аквариум, кондишен, цветочная стенка! Между прочим, своими руками, по идее шефа…
   – Ладно, Валера, – почему-то попросил шеф устало. – Вы потом покажете, а мы пока поговорим по делу…
   Валера Малышев, возвышавшийся над шефом как гора мускулов с засученными рукавами, безропотно склонился и пошел за свой шкаф.
   – Да! – обернулся он с полпути. – Вы Леру сегодня увидите?
   – Я? – почему-то удивился доктор Рыжиков. – Может быть… Еще не знаю, как сегодня… А что?
   Валера потоптался между ними и своим рабочим местом, думая над тем, что же именно. Живой, дышащий шкаф между гудящими железными. Что-то он знал, чего не знал доктор Рыжиков. Или, наоборот, не знал того, что знает отец странной девушки, вдруг захлопнувшей дверь перед его статной фигурой. Привычное ощущение превосходства словно с чем-то боролось в нем.
   – Ладно, ничего, – махнул Валера скульптурной рукой с выдающимися бицепсом и трицепсом. И на лице все же мелькнуло что-то новое, совсем на него не похожее. Мелькнуло что-то пробиваемое, если так можно выразиться.
   – А, он ведь вам почти… – сказал Валерин шеф. – Он у нас первый на комнату в малосемейном общежитии. Скоро получит и может…
   – А правда вы мастер по самбо? – засомневался доктор Рыжиков во всем.
   – Правда, – ответил маленький и грустный человечек. – Я веду секцию в Доме молодых ученых. А что, это плохо?
   – Хорошо, – сказал доктор Петрович.
   Девушка в синем халате откуда-то принесла шефу бумажку. Доктор Рыжиков через плечо шефа вместе с ним прочитал что-то очень малоутешительное, что-то глубокое двустороннее и субарахноидальное, с разрывом чего-то и нарушением чего-то, что обещает нарастающий паралич со смертельным исходом. Несовместимое с жизнью. И электронная рекомендация: полный покой, глюкоза, сосудосужающее, антикоагулянты, аппаратное дыхание… Якобы… Словом, не касаться.
   Этот приговор девушка сейчас снесет консилиуму. Как золотое яичко.
   – А она у вас может… – заикнулся доктор Рыжиков.
   – Черт ее… – запнулся шеф Валеры. – Еще статистику брать и брать.
   В отличие от своего верного ученика и последователя, шеф Валеры умел запинаться.
   – Машинка-то, конечно, немудреная, – заизвинялся он за дело своих рук. – Вчерашний день… Все уже на байты переходят, а мы в битах застряли… Мы на ней проиграли почти сто моделей. По историям болезней. Ни разу не ошиблась, сукина дочь. Кому смерть, кому инвалидность, кому излечение…
   Он извинялся за успехи.
   Можно было, собственно, идти.
   Но доктор Рыжиков еще немного потоптался.
   – Примитивно, конечно, громоздко и медленно, – обвел взглядом хозяин свою ровно гудящую мебель, думая, что пришел бог весть какой критик. – Но ничего, перейдем на транзисторы, все это сложим вот в такой шкафчик… Накопим банк данных, в миллиончик раз повысим скорость обработки…
   Доктор Рыжиков, собственно, ничего этого и не требовал.
   – А давайте работать вместе, – смущенно предложил Валерин шеф. – Нам нужна сильная медицинская группа. Вы знаете, что Ноберт Винер занимался теорией нервного спайка? Он первый поразился сходству действия нервной системы и вычислительных устройств. У нас ведь нервная система – тоже логическое устройство… Или связь мозговых волн с лечением эпилепсии… Но это пока для нас египетские иероглифы. Возьмем общую тему и разгадаем, например, тайну дельфинов. Обсчитаем биотоки мозга у нас и у них, а вдруг они умнее нас?
   – Да нет, наверное, – разбил эту мечту доктор Петрович. – Тут не надо обсчитывать, тут из анатомии видно. Чтобы ему нас догнать, надо через себя гнать в минуту литров тридцать воды на килограмм веса. А он на это не способен. И просто не хватает кислорода для питания клеток головного мозга… Вода ему кислорода недодает.
   – Жаль… – Шеф Валеры Малышева снял очки и потер переносицу. Его обезоруженно моргнувшие глаза оказались совсем подслеповатыми. – Но все равно вам вслепую нельзя. Вот увидите скоро.
   – И все же что-то в этом противоприродное, – извиняясь, сказал доктор Рыжиков. – Это как предсказание судьбы… Как приговор. А кто тогда будет бороться до конца?
   – В общем-то… – Шеф Валеры потер переносицу, – мы стараемся, чтоб был не приговор, а варианты…
   Это было уже легче. Но не доктору Рыжикову.
   – Варианты… – не очень воодушевился он. – Вариант умереть в палате или вариант – на моем столе под моим ножом. Думаете, есть существенная разница?
   – Есть, конечно, – сказал шеф Валеры. – Для вас…
   – Ладно, – решился доктор Рыжиков. – Тогда пойду.
   – Куда? – спросил шеф Валеры.
   – Мишку красть…
   Шеф Валеры Малышева сразу и сбоку внимательно посмотрел на него. Потом, уже в коридоре, еще раз снял очки, еще раз потер переносицу и вдруг сказал:
   – А у меня вот дочь не ходит… Вот, понимаете…
   Доктор Рыжиков остановился.
   – Уже два с половиной годика, – сказал великий, могучий, четырехязыкий, электронно-каратистский, самбо-вычислительный шеф. – Ножки скрещивает и не идет… Говорят, паралич церебральный…
   – Ну, не обязательно, – по привычке начал с лучшего доктор Рыжиков, на всякий случай сразу отводя худшее. – Она у вас… доношенная?
   – А другие говорят, что никакой не церебральный, – несмело согласился шеф Валеры. – Что глубокая недоношенность. Шесть с половиной месяцев…
   – Может и года в четыре пойти, – утешил его доктор Рыжиков. – И еще бегать или прыгать вовсю… Это у них бывает… А вы в машину не закладывали?
   – Нет… – надел очки шеф Валеры. – И не буду. Мы пока по утрам час делаем зарядку, а по вечерам два часа массаж… Днем еще массажистка приезжает… Лучше просто верить. Лучше я вам покажу. Если захотите познакомиться, конечно. В целом мы веселые, разговорчивые, любим уже принарядиться… На горшок просимся…
   – Но я-то могу ошибиться, – осторожно предостерег доктор Рыжиков. – Я посмотрю, конечно, но могу… Все мы немножко…
   – Ошибиться вы можете, – утешил теперь доктора Рыжикова шеф Валеры. – А машина, допустим, не может. Но она не может то, что можете вы.
   – Что? – спросил доктор Рыжиков.
   – Бороться до конца, – совсем уже засмущался шеф Валеры.

55

   – Чего на свете не бывает? – спросил доктор Петрович, чтобы кто-нибудь не испугался его молчания.
   Мишка Франк почти не кровил. Белокожая бритая голова казалась неестественно маленькой при тучном теле, взгроможденном на операторский стол.
   – Полноценных спортсменов, – сердито ответила рыжая кошка Лариска.
   – Трезвых сантехников, – добавил Коля Козлов под тревожным прицелом красивых и зашторенных Машиных глаз. Коля вернулся с принудительного лечения и начал работать дежурным врачом «Скорой помощи». Но скоро его пришлось перевести снова в реанимацию, потому что вызовы угрожали ему угощением. Как будто он не врач, а профсоюзный Дед Мороз.
   – Правильно, – сказал доктор Петрович. – Честных завмагов, трехцветных котов, острых скальпелей, худых начальников. – Если бы он был худым, этого бы не случилось. Вот вам обжорство, неподвижность, курение двух трубок сразу. Мышцы одряблели, сосуды раскрошились, мысли обленились…
   Нервно кашлянул представитель горздрава. Его назначили вести наблюдение и составить отчет о правильности операции, производимой над товарищем Франком. Слишком многие ее пугались пуще самой смерти товарища Франка. Включая в эти многие лечащего врача и считающую машину. И исключая только жену товарища Франка Валю. Валя сидела за дверью, а представителя пустили внутрь. Он был из другой области, из логопедов, лечащих заик, и вандализм над товарищем Франком леденил его душу. На всякий случай он заодно запоминал неуважительные высказывания доктора Рыжикова в адрес городского здравоохранения вообще и самого товарища Франка в частности. Когда доктор Рыжиков прижег непослушное кровотечение и малость запахло жареным Мишкиным салом, ревизор из горздрава поморщился.
   Но хуже всего то, что Валя верила. Если бы она согласилась, не веря в доктора Петровича и руки были б не такие ватные. Но не веря она бы не согласилась. Поэтому неизвестно, что лучше. Лучше всего, конечно, никогда не браться за друзей и родных. Пусть их режет кто-нибудь другой. Потому что жалеешь и бережешь, а надо быть жестоким и резать без жалости. Тогда спасешь. Так говоришь себе, когда режешь.
   Голова Мишки Франка, крупного и добродушного боксера-бугая, постепенно превращалась в раскроенную кровоточащую массу. Голова доктора Рыжикова понимала, что взломать Мишкин череп и расковырять Мишкино серое вещество – лучший путь к полному параличу и полному идиотизму, если даже здоровое Мишкино сердце все это выдержит. Оставалась надежда на лобные доли. В этот раз все могло разлететься и лопнуть. Но лобные доли, замечательные, объемные, вместительные лобные доли товарища Франка, останутся целехоньки и продемонстрируют на вскрытии всю его административно-интеллектуальную мощь.
   Ну, в крайнем случае у них появится виноватый. Им же лучше. И лечащей будет козел отпущения. Так что пусть еще спасибо говорят. Жизнь и смерть Мишки Франка он взял на себя.
   – Спасибо… – недовольно сказала Лариска.
   – Пожалуйста, – сказал ей доктор Рыжиков. – А за что?
   – Опять из-за вас своего борца не проводила… Неглаженый и некормленый на свой чемпионат укатил…
   Доктор Рыжиков вежливо покашлял.
   – Замельтешит там рваными трусами… Опозорит перед какой-нибудь бабой…
   Слабодушному горздраву от этих слов захотелось немного выйти подышать. То, что не удалось крови и дыму, удалось рыжей кошке.
   – Муха! – крикнула свирепо Сильва Сидоровна, только лишь скрипнула дверь. Так кричат: стой, стрелять буду!
   – Что? – оглянулся горздрав.
   – Муху впустил! – выпучила бдительные глаза Сильва. – Лови!
   Жирная зеленая муха, уже почти летняя, прорвалась в операционную и спикировала на свежевскрытую черепную коробку. Кто замахал руками, кто задергал локтями, кто зашипел, кто задул, надувая щеки. Главное было – сохранить от налетчицы мозг, но не дать ей и зацепить что-нибудь стерильное – руки и инструменты. Муха же проявляла всевозможную подлость и изобретательность, свойственные ее наглому племени. Она была настоящим асом противозенитного маневра. Бесшумно проходя на виражах, она возникала внезапно и с неожиданных сторон, пикируя со злым жужжанием на цель. И с каждым разом опасней и ближе скользила над пахучей липкой кровью, густеющей в складках Мишкиного мозгового вещества.
   Зацепив ее стерильной салфеткой, Сильва Сидоровна привела ее (салфетку) в негодность и возмутилась еще больше.
   – Чего стоишь?! – прошипела она остолбеневшему виновнику. – Бери полотенце, гоняй!
   Горздраву дали полотенце, и он пошел с ним на муху. Мухе нравилось играть с ним с кошки-мышки. Иногда, утомившись, она садилась отдохнуть и погреться на ярко-белую лампу. Горздрав замахивался полотенцем, но на него шипели сразу все: куда здесь падать сбитой мухе, кроме как в благородные извилины Мишки Франка! И он застывал с полотенцем на взмахе, как фигура античного копьеметателя.
   – Вот это и есть операция под вражеским налетом и прикрытием зенитной артиллерии, – популярно объяснил доктор Рыжиков всем присутствующим.
   Поскольку инспектор горздрава был занят теперь до конца и не смел оторваться от мухи, доктор Рыжиков мог делать что хотел. Например, вычерпывать из этого священного сосуда бурые сгустки застывшей крови, бережно орудуя специальной блестящей ложечкой, чтобы вдруг замереть в тревожном наклоне.
   – Лариса! Ну-ка стойте! А ведь прорывов было два. Кровь постарее и поновее… Надо оба отыскать. А если еще будут?
   Что же тебя прохудило так, Мишка? В расцвете-то лет…
   – Еще будут – вместе под суд пойдем, – ответила она достойно. – Да не бойтесь, я с таким, как вы, по любому этапу…
   Можно было подумать, что ее так ничто и не тронуло. Даже смерть Сулеймана. Если бы не нахмуренная черточка у переносицы, которой год назад не было. И еще одна, у уголка рта, спрятанная сейчас марлевой маской. «Лучше б я к тому верблюду съездила, – отозвалась она в тот день. – Не захотели пустить, пожелдобились… Меня бы там пешком не отпускали…»
   …В коридорчике их дожидалась Валя. Первое, что она сказала, когда вышел доктор Петрович, было то же, что говорили ему сотни несчастных жен и матерей, а также и отцов, и братьев, и сыновей, и мужей:
   – Юра, пусть какой угодно будет! Пусть неподвижный, пусть глухой и слепой! Лишь бы живой, понимаешь? Живой, Юра!
   Знала бы она, какими ватными руками он сегодня работал… Знали бы все, с кем он почти балагурил на этом краю, склонившись над операционным полем… Причем, как всегда, к голове Мишки Франка была пришита оскорбительная на посторонний вкус, но необходимая ограничительная простыня. И это он не забыл сделать, несмотря на ватные руки.
   Знали бы – оттащили бы от стола. Но не должны были знать.

56

   Мишка Франк был живой. И более того – живехонек.
   – Ты, глупый, ничего не понимаешь, кроме своей оболочки. Почему я им дал все, а тебе ничего?
   И доктор Рыжиков ничуть не удивился, что Мишка Франк с едва заштопанной после прорывов задней левой мозговой артерией рассуждает так здраво. И в зубах у него вместо спасительной дыхательной трубки – губительная курительная. Он пустил свое знаменитое облако дыма.
   – Вот ты и балда. Их уже начинают от нас переманивать. Мода всюду проникает на эту кибернетику. Ставки, помещения, оборудование – все находят. Амосов этот киевский всех всколыхнул. Не дадим мы – ребята уйдут. И правильно сделают. И надо их держать, у них большое будущее. У тебя тоже будущее, но ты не сбежишь. Я знаю. И будешь в городе работать, даже в собачьей конуре. Я тебя знаю, Юра. А они все сбегают. И глазники, и кожники, и математики. Только ты не сбежишь. А город-то жалко. Надо людей закреплять, Юра. Умных людей, полезных. Ты пока продержись как-нибудь, ладно? А потом мы придумаем. Понял?
   – Понял, – ответил доктор Рыжиков как можно добродушней, удивляясь только тому, что Мишка Франк непривычно расчувствовался. – Опять я последний…
   – И привет оболочке, – сказал Мишка Франк. – Как там сегодня она?
   – Сегодня плохо, – признал доктор Рыжиков, хотя и сам не понял, почему, если Мишка в сознании, оболочке должно быть плохо.
   – Но жива хоть? – спросил серьезно Мишка Франк.
   – Пока жива…
   – Ну, тогда я пошел… Вперед, на ржавые мины!
   И, непонятно как связав одно с другим, Мишка Франк встал с кровати. Резиновые шланги и стеклянные трубочки капельниц потянулись за ним к двери изолятора. Сзади на спине густо шерстели седые и черные волосы.
   Доктор Петрович рванулся за ним, чтобы остановить и уложить, но оказался вдруг сам прикрученным к стулу бинтами и резиновыми шлангами. Стул дернулся за ним, раздался грохот.
   – Юрий Петрович, вы что?!
   – Ничего… – потер он колено и локоть. – А что?
   – Вы со стула упали!
   Слава богу, хоть не на Мишку Франка.
   Заботливые лица, переполошенные глаза. Еще бы, такого не увидишь и в века. Часовой Рыжиков уснул на посту.
   – Мастер, разве так можно? Вы здесь шесть суток! Идите отоспитесь, мы посидим! Отвезти вас? Не бойтесь, никуда он не денется!
   То-то и видно, что не денется. Лежит как полагается. Как полагается в глубокой подкорковой коме. Под веселую песню гармошки дыхания. Мощный живот в такт ей вздымается под простыней. Цвет лица румяный и бодрый. Сердце пока тьфу-тьфу-тьфу. Что-что, а сердце держится боксерски. Товарищ Франк жив. И не просто жив – живет…
   – Смотрите, слеза…
   Она одиноко текла из закрытого глаза по небритой щеке. Что она значила, никто не мог сразу сказать. То ли след повреждения, то ли какая-то глубокая, проснувшаяся первой боль. То ли какое-то давнее сожаление или вина. Не доктор ли Рыжиков мечтал о такой слезе, когда в последний раз говорил с Мишкой Франком. О слезе раскаяния – на самый малый случай. Но Мишка Франк только хохотнул – довольно впрочем, осторожно. Что теперь, всем вешаться или стреляться из-за одного несчастного случая, по собственной вине к тому же? Он ведь десять раз повторил все сначала: что не оставлять же было тех же студентов на улице, на зиму глядя, из-за пяти несчастных плит; что были приняты под расписку все меры предосторожности; что студенты сами в теплый вечер поотрывали рейки и открыли забитую дверь – подышать… Что да, была неосмотрительность, но не было вины. Что люди сами взрослые и вообще прокуратуре виднее. «Ну хочешь, сам пойду под суд, сам на себя напишу обвинение. А строитель – ему как прикажут…» Доктор Рыжиков не хотел, чтобы Мишка Франк шел под суд. Его бы устроила просто такая слеза. И он сказал: «Если я ничего не могу объяснить, пусть он к тебе сам во сне придет и все скажет!» Тут Мишка Франк и хохотнул, старый материалист. А вот что придавило его прокуренные сосуды в ту майскую ночь, так и осталось секретом. А также – что значила эта слеза…
   …Ибо «секреция ее резко усиливается при разных раздражениях роговицы (инородными частицами, попадающими в глаз, вредными примесями в воздухе и др.), а также при некоторых эмоциональных состояниях. В таких случаях часть слезной жидкости не успевает оттекать по слезовыводящим путям и скатывается через нижнее веко».
   Как выражаются они сами.
   Сам-то доктор Рыжиков не заметил, что впервые за годы, с самого воцарения мира, ему приснился иной сон кроме того единственного, с которым он был обручен. Кроме «прощайте, товарищи!».

57

   – Плачешь, десантник! Спишь и плачешь, слеза вон течет! А тут уже до Берлина дотопали!
   Не кто иной, как ветеран-артиллерист своей протянутой рукой в сей раз вытащил доктора Рыжикова из могильной воронки. «Прощайте, товарищи!» – кричал он беззвучно оттуда. А товарищи снова взялись перекуривать, опершись о свои лопаты. Вот-вот за них возьмутся, и тогда… Справа лежит, ждет своей участи Сулейман, слева – Мишка Франк. Молчат и ждут, что он предпримет, доктор Рыжиков. Он предпринимает, но бессильно. Слова падают рядом в грязную жижу, не долетая до товарищей с лопатами. Поэтому сейчас он погубит и Сулеймана, и Мишку. И этого ему никогда не простят. Хотя как не простят, когда его зароют вместе с ними…
   – Да нет… – Хоть бы раз догадаться, что это прошлое, что это сон, что сейчас город, сквер, ордена и медали. Девятое мая. День Победы. И ноги сами занесли сюда, когда он послушался всех и попытался добраться до дома. Скамейка, солнышко, артиллерист, трибуна. Мокрая точка на щеке. – Да нет, это так… От жары…
   – А… – сказал артиллерист. – А у меня с войны два сна застряло. Один со смехом, другой со слезами. Со смехом – это как баню разбомбило и мы все голые выскакиваем, даже без кальсон. А тут люди ходят, город, трамваи… Как сегодня. Смех-то смехом, а мы мечемся голые, друг другом закрываемся, во как в печенку въелись налеты эти… А другой – это к Клавке бегу с бугра, где она там простыни свои развешивает. Вот-вот уже победа, май, солнышко греет. Про маскировку все давно забыли. Уже совсем близко, ну, думаю, в этот раз добегу. Хоть раз дотронусь напоследок. И главное, знаю, что сон. Ну хоть в одном сне повезет или нет? Нет, снова «рама» пролетает, я бегу – там только воронка дымится. И ведь бомба одна-единственная была, глупая, и надо же… Еще чуть-чуть – и день победы. Там уж мы отсыпались, вот как ты сейчас. И в капонирах, и на политзанятиях, и над очком…
   Был бы тут Сулейман, доктор Рыжиков тоже бы вспомнил, как по пути из Европы в теплушках гвардейцев-десантников за сон на политбеседе даже давали наряд – чистить вагон с лошадьми. А рельсы убаюкивали – никакого спасения. «Я тогда внес свое первое в жизни рацпредложение, – мысленно сказал он Сулейману. – Нарвать газетных клочков, нарисовать на них химическим карандашом кружочков, послюнявить и налепить на глаза. Под нарами, в углу, там темновато, не разглядишь. Глаза у камчатки закрыты, а взводный видит вот такие зрачки, расширенные, как после атропина. Ага, слушают, повышают сознание…»
   В глазах Сулеймана прыгнула золотистая искра. Самые внимательные глаза из всех, какие знал доктор Рыжиков, стояли перед ним как живые. Почему-то вот так. Какой-то незнакомый мальчик из незнакомого Кизыл-Арвата поехал бы в свой Баку, в который мечтал вернуться, стал бы себе врачом районной стоматологической клиники; может, уступил бы настойчивости родственников жены; может, выстоял бы. Но жил бы, слушая окружающих со своей затаенной искрой в темных глазах. Если бы не встретил доктора Рыжикова и не был послан им в красавицу Москву.
   Не в том, конечно, дело, что больше никогда доктор Петрович не встретит таких же внимательных, в то же время и мудро-лукавых или мудро-печальных глаз. Как будто через них сама вечность терпеливо и доброжелательно общалась с ним, разрешая говорить и слушая одного из своих многочисленных неразумных детей.
   А в том, что он сам, своей волей вынес тот приговор. Когда подписывал рапорт на командировку и радовался, что осчастливит Сулеймана. Осчастливил. Чей-то московский голос в ушах: «Что это вы к нам сюда таких темных присылаете – подземными переходами не могут пользоваться!» Вот она, главная мудрость, чтобы нам выжить. И в глазах Сулеймана прыгнула бы знакомая искра. Пользоваться подземными переходами. Вот он, свет… Как когда-то – траншеями и блиндажами.
   Вот и еще один груз, который никогда не снимешь с сердца.
   Кто думал о таких потерях тогда, в эшелоне, где молодые нахальные призраки с химическими глазами пересекали Австрию и Венгрию, клюя носами в такт вагонной качке, обсыпая великую победу… Все потери были позади, и ни одной – впереди.
   – А мне в то девятое мая палец замком прищемило, – поделился артиллерист еще одной болью. – Раззявил варежку, едрено шило! Я прыгаю, а батарея ржет: хорошо, что прищемил полпальца, а не… Во, видал? – И гордо показал последнее ранение войны на своей батарее.
   Действительно сплющенный палец, широкий как ложка. Победная отметина.
   Что ж… Мог бы и доктор Петрович сейчас рассказать, как они оконфузились в последний день войны всей своей ротой, а вернее – ее боевыми остатками, которых после тех арийцев-патриотов на Рабе не хватало даже на усохший взвод.
   «И вот бери траншею, – мысленно сказал он глазам Сулеймана. – Без артподготовки, по белой ракете. Траншея на высотке такой лысой, оттуда нас хорошо видно. И пугали нас оттуда всю ночь – из пулеметов, трассирующими: мол, не суйтесь, такие-сякие! А отсюда старшина пинками поднимает: вперед, такие-сякие! Рыжиков, не отставать! Он с той контузии меня все в симулянтах числил. А день такой чудесный, первый день был весенний, по-настоящему солнечный, чистый… От земли пар идет, травой пахнет. Жить хочется, как никогда. Крадемся, пригибаемся, даже «ура» кричать боимся. Только в душе костеришь всех подряд: кому она нужна, траншея эта, кто ее придумал напоследок? Сотню снарядов пожалели или там залп «катюш», а тут торчи под пулеметом. Одна хорошая очередь – и на всех хватит… А они молчат, сволочи, ближе подпускают, под прицельный огонь. Чтобы прошить наверняка. Ох, неприятно на мушке крутиться! Где пригнешься, где приляжешь, где на пузе поизвиваешься. Шорох, или там камень под ногой, или своя лопатка об автомат брякнет – все сразу шмяк на землю, носом в нее тык, и до старшинского пинка никто не шелохнется… Метров каких-нибудь триста, а штурмовали больше часа. И чем ближе, тем страшнее. Ни под каким огнем так подниматься не хотелось, как под этим молчанием. Ну, точно, всем конец. Последние секунды на свете живем… А метров за двадцать вообще с жизнью простились. Все гранаты, которые были, в нее побросали, поднялись – и «ура!». От страха только очень уж пискляво. Ну, впереди себя вслепую поливаем из автоматов и прыгаем… Без единой потери. Потому что траншея пустая. Ни души, только пыль и дым столбом от нашей пальбы. Осмотрели, облазили – пулеметное гнездо, гильзы свежие от ночной стрельбы, где фляжка, где фуражка брошенная, и ни одного фрица. Где? Что? Какой приказ будет? И тут из одного завала, из укрытия осыпанного, кто-то вылезает. Мы хвать за автоматы, а он на чистом русском, да так загибает, заслушаешься: «Вы что, охмурели, такие-сякие?! Психи, так вас и растак! Война-то давно кончилась, а они все воюют, выслуживаются! Спать человеку не дают!» В общем, сидел там наш боец с рацией, один во всей траншее, отсыпался. Ему-то каково? А нам? Кто где стоял, там и сел, ослабели от смеха. Хоть плачь, хоть смейся. Какими идиотами только что выглядели, на подступах к пустой траншее, да еще после конца войны! Клоуны, и только… Цирк! Старшина от обиды плюется, от самой Волги дошел, чтобы так под конец оконфузиться… Попасть в мартышки…»