– Вы так думаете? – доктор Тюрман устало пожал плечами. – Мне вот что кажется, Парамон Петрович. Русская литература – это не французские романы, которые можно читать, а можно не читать. Разве что для практики языковой. Русская литера тура – это наша действительная жизнь и еще что-то, что словами не выразить. Мы с вами стали свидетелями, как погиб человек, хотевший жить по-литературному. Ведь живи он по французским романам, был бы жив, весел, любим. А так вот – умер вдали от дома, совершенно один. Но знаете что? Мне кажется, что это только начало. Вы заметили, как прогрессирует наша литература? Скоро она будет играть не только судьбами, но и душами людей. Она еще себя покажет! Она… Знаете, что она сделает? Перепишет Святое Писание. Залезет в самые неразрешимые вопросы, опустится на самое дно человеческой души! Она себя покажет! Обуянная гордыней, она возомнит себя Новейшим Евангелием, будет поучать, поучать… Бедный мой Дмитрий Иванович… Взять бы и сжечь эту великую русскую литературу!
   – Совершенно с вами согласен, дорогой вы мой, Карл Иванович, – Устюгов даже обнял доктора от полноты чувств, что с ним бывало крайне редко.
   Это была несомненная удача! Тут не просто романтическая история, но совершенно неожиданнейший поворотец. Можно сказать, сенсация! Что там ставропольский салон! Такой десерт можно преподнести и для петербургского высшего общества. Надо, наконец, щелкнуть по носу этим зазнавшимся писакам, которые до сих пор смеют обвинять государя в убийстве Пушкина и Лермонтова. Ну эти двое еще ладно! Писали гладко. Вот это, например: «Кавказ подо мною, стою в вышине…» Кто только из двоих это написал? Ну да ладно! Но вот обвинять государя за Полежаева? Пора их приструнить, создать, так сказать, мнение в высшем свете. А так как вся русская литература идет отсюда, из Кавказа, поставить ей в Ставрополе заслон из мнений влиятельнейших особ. Погодите, господа Пушкины, Лермонтовы!
   Хорошо бы еще для красочности представления повидать эту чеченскую барышню. Невольную виновницу, так сказать. Черного ангела всей этой истории. А потом яркими мазками профессионального взгляда дать ее полицейско-литературный портрет. Должно хорошо получиться. Даже прелестно!
   Парамон Петрович спросил встречного казака, где находится дом казака Хуторного, и направился к нему мелкими, но быстрыми шагами. Дом хорунжего, в котором он остановился, был далек от его представлений о комфорте, но эта хата была и того хуже.
   Устюгов остановился перед домом в раздумье. Ему хотелось показаться вежливым и обходительным. Но больше всего он боялся возможной встречи с собакой. Как тут у них принято: стучаться в ворота или нет? Только и ворот у них нету, а в плетень как постучишь? Может, кричать надо? Вот уж прав доктор – дикари, варвары. Свистнуть, что ли? Если бы уметь да знать. Предлагал же капитан Азаров взять солдата в провожатые, так нет – решил, что грубая скотина будет мешать восприятию впечатлений.
   Из дома вышла старушка, пошла через двор.
   – Бабка! – крикнул ей пристав. – Подойди-ка сюда!
   Та безропотно подошла, вытирая о подол перепачканные хозяйственной работой руки. Щурилась на него близоруко, не понимая, откуда такой господин, что и не из казаков, не из офицеров?
   – Ты – хозяйка? Хуторной прозываешься? – строго спросил Парамон Петрович.
   – Так и есть. Хуторная я, этому двору хозяйка. Только уж стара я стала хозяйствовать…
   – А я – пристав судебной палаты. Слыхала?
   – Присталец? – спросила старуха, заслоняясь рукой от солнца. – А нам что? Моложе была, ехал через станицу сам Ермолов, генерал. Девки звали смотреть, а я не пошла. Корова у меня хворала. Так он с охраной ехал, а тебя где ж слыхать, коли ты один по станице ходишь.
   Пристав почувствовал, что начинает нервничать и потеют не только ладони, а пот прошибает уже со спины.
   – Я, бабка, направлен сюда по делу об убийстве поручика Басаргина, – строго сказал он, – стало быть, расследую, а не, как ты изволила сказать, хожу по станице.
   – А мне хоть по делу, хоть без дела. Следуй, куда хочешь. Я ж тебе не мешаю.
   – Я в интересах следствия и пришел к твоему дому. Чеченка у тебя в хате проживает? Позволь-ка, бабка, посмотреть на нее, вопрос ей какой задать.
   Старуха прищурилась, отчего глаза ее и вовсе скрылись в морщинах.
   – А зачем-то тебе, милок, нашу Ашутку смотреть? Что это еще за смотрины?
   – Что значит «что за смотрины»? Я же сказал, что я здесь в интересах следствия, представляю, некоторым образом, государственные интересы. Попрошу провести меня в дом и показать вышеназванную девицу!
   – Какие же государевы интересы у меня на дворе? Может, государю мою корову старую показать? Ему бы я показала, а тебе, приставала, я и лепешку кизяка показывать не стану. Иди-ка прочь подобру-поздорову.
   – Ты, я вижу, старая, не понимаешь, с кем разговариваешь! – завелся Устюгов, отчего лицо его побагровело, веки задергались, и он даже стал подпрыгивать на месте от негодования. – Немедленно предъяви мне чеченку! Кому говорю, ведьма?! В острог захотела, карга старая?! Я тебе обеспечу и острог, и каторгу!
   – Смотрела я на тебя, приставала, долго, – спокойно сказала старуха. – Не понравился ты мне сразу. А теперь в твою рожу круглую мне даже плюнуть противно. Подлюга какая! Ишь, змей, ластился, подбирался! Сейчас казаков кликну, так тебе, охальнику, несладко придется. Небось по такой морде не промажут! Да я и сама сейчас дрын возьму, да по ряхе, по ряхе. Ишь, наел, думает старую бабушку толстой мордой напужать! Видали и потолще…
   И старуха действительно пошла к сараюшке, где стояла прислоненная к стене жердина. Пристав посмотрел по сторонам, и, увидев, что свидетелей происшедшего не было, но они могут в любой момент появиться, поспешил скоренько удалиться.
   Разве он не сможет описать эту чеченку? Черные глаза, брови дугой, гибкий стан… Что там у нее еще? Надо будет посмотреть у Лермонтова «Бэлу». Там все есть…
   * * *
   Перед самым Новым годом нога позволила Митрохе не только вприпрыжку перемещаться по палате, но потихонечку и на костыликах выходить в коридор, в курилку, и, что самое главное, – к сестринскому посту. Особенно, когда там дежурила Юленька Шилова. Сутки через трое. Это у них так график назывался. Сестрички на хирургии вообще все как на подбор, красавицы. Но Юленька, она такая милая, такая тихая и беззащитная, что сорок или пятьдесят пацанов из битой и стреляной, но бесшабашной десантуры, горелых матерщиников-танкистов или саперов с оторванными конечностями, все, кто лежал на отделении, в дни ее дежурства становились пай-мальчиками.
   Митроха любил выкатиться к ней после отбоя и поговорить, когда уже тихо и никто не дергает с этими бесконечными капельницами или уколами.
   Мать приехала в Омск сразу, как только узнала о его ранении. Взяла на работе «за свой счет», потом сняла угол у каких-то пенсионеров, живших неподалеку, на берегу Иртыша, и каждый день приходила после утреннего осмотра, разговаривала с лечащим врачом, с сестричками, с начальником отделения.
   – Езжай, мама, домой, – твердил Митроха, – выпишут меня скоро и комиссуют – дома увидимся, в Москве.
   – Вместе домой поедем, – отвечала Вера Вадимовна, – тебе ведь трудно теперь будет одному.
   – Почему одному?
   – А потому, что нужна тебе такая жена, которая ухаживать будет за тобой, заботиться будет. А без уважения да без любви кто ж позаботится о тебе?
   – Ты че, мам?
   – А то, что Олька твоя вот даже и не едет к тебе.
   – Ну и не надо, пока я такой. Вот поправлюсь, сам приеду.
   – Да нельзя же так, сынок, любить только когда здоров да когда деньги есть! Любовь, ведь она мужу и жене на то дается, чтобы и в горе, и в болезни друг дружке помогать.
   – Мам!
   – А вот и мам! Не невеста она тебе. Тебе бы вот на такой жениться, как сестричка эта, что в эту смену работает..
   – Юля Шилова.
   – Вот-вот, Юля Шилова.
   – Ладно, мам, ты чего, в самом-то деле?
   – А вот и то, что умру я, а кому ты будешь нужен? Олька твоя всегда хвостом вертела. Тебе после такого ранения, доктор-то говорит, особый уход нужен будет. А у тебя ни образования, ни профессии. Олька тебе не жена – попомни мои слова. Я о твоем будущем думаю.
   – Мам, все будет нормально, меня теперь, как героя, в любой институт без экзаменов примут.
   – А жить на что будешь? На пенсию? Это ж по нашим московским меркам – крохи! На такие деньги Ольку свою не прокормишь.
   – Да что ты все Олькой меня попрекаешь?
   – А потому что болит сердце у меня, как ты жить будешь? Ты же сын мой единственный. А я не вечно с тобой рядом буду, да и потом – что я тебе могу дать, кроме ухода? Тебе надо крепким тылом обзаводиться, сынок. Такой женой, чтобы и работа у нее была, а главное, чтобы любила тебя и не бросила бы ни в болезни, ни в какой другой передряге.
   – Ну…
   – А вот женись на этой сестричке, она вон какая заботливая. Я ею давно любуюсь. Мне б такую невестку.
   – А Олька?
   – Вот попомни мои слова, не приедет она сюда…
   – Ну-ну.
   – А вот и ну-ну. А Юленька наверняка бы за тобой в Москву-то поехала бы – только позови!
   – Ладно, мама, нормально все будет…
   И мать с сыном надолго замолчали. Митроха задремал, а Вера Вадимовна сидела подле госпитальной койки и глядела в окно.
   А Митрохе приснился сон.
   Приснилось ему, будто он дома – в Москве, в своей комнате, в коммуналке на Аэропорту. И что сидит он на диване и слушает музыку. А поют… Иконы… Старинные, в серебряных ризах, как те, что когда-то у бабушки Клавы висели в углу. Спаситель, Матерь Божия, Никола Угодник. И вот кажется ему, будто лики на иконах – живые и что они не то чтобы сами поют песню про то, как хочется спать, но подпевают… И верно подпевают:
   When I wake up early in the morning,
   Lift my head – I’m still yawning,
   When I’m in the middle of the dream
   Stay in bed – float on stream
   Please don’t wake me, please don’t shake me,
   Leave me where I am,
   I’m only sleeping…[14]
   И Митроха ничуть не удивился такому обстоятельству, но совсем наоборот, даже обрадовался, и смотрел на иконы с не меньшим обожанием, как если бы это были артисты с Эм-Ти-Ви… И в том, что они пели любимую песню, ему показался добрый знак. Знак чего – он еще не знал. Но когда проснулся и увидел подле себя мать и Юлю Шилову, пристраивающуюся с капельницей к его и так уже колотой-переколотой руке, улыбнулся им обеим и сказал нараспев:
   – Please don’t wake me, please don’t shake me, leave me where I am, I’m only sleeping…
   – Другие ребята кричат во сне, а ты поешь… Да еще и по-английски, – с самой милой детской улыбкой своей сказала Юленька, ловко протирая сгиб его руки ваткой со спиртом.
   – В другое бы время меня как шпиона за это арестовали, – пошутил Митроха.
   – Видно, на поправку идешь, скоро к себе в Москву поедешь, – сказала Юля и снова улыбнулась ласково и по детски, как наверное, улыбалась бы ему младшая сестра, кабы ее Бог дал.
   Но не было у Митрохи младшей сестры.
   Один раз Митроха спал… Юлька поставила ему капельницу, потом сделала укол, и он спал… И Юлька, уже сменившись с суточного дежурства, не ушла домой, а сидела подле него, и пока он спал, она читала ему сказку.
   – Маленького дельфиненка звали Фи. Он был совсем маленьким, но при этом очень веселым и резвым. Ни одной секунды Фи не находился в покое – он все время то обгонял маму справа или слева, то заныривал в глубину, го выскакивал из воды в воздух и, пролетев несколько метров над волнами, снова падал в родную стихию. «Такой непоседа!» – жаловалась на него мама своим подружкам – дельфинихам. «Только никогда не уплывай от меня далеко! – говорила она дельфиненку. – В море так много опасностей, а ты еще совсем маленький».
   «Нет, я большой!» – обижался Фи и, выскочив из воды, пулей летел в небо, мгновение висел в воздухе и снова плюхался в морскую пену.
   Но однажды на море был легкий шторм, и дельфины, сбившись в стаю, отплыли подальше от берега, потому что в шторм они боятся быть выброшенными волной на камни и разбиться. Все дельфины – большие и маленькие, и даже крохотуля Ди-Ди, которой только исполнилось два месяца, отплыли на глубину и там пережидали плохую погоду. Только Фи, когда старый и мудрый дельфин Бу-Бу велел всем отплывать от берега, не послушался и, отстав от мамы, нырнул в сторону и затерялся в зарослях морских водорослей. Фи хотелось показать маме, что он вполне самостоятельный и что он, если ему захочется, может и сам решить – что надо делать, а что нет. Он нырнул к самому дну и принялся там гоняться за маленькими золотыми рыбками. А дельфины тем временем отплыли далеко в море. Мама плыла вместе со всеми, уверенная, что ее маленький Фи держится следом, но, обернувшись вдруг, никого позади себя не увидела.
   «Фи! Фи! Где ты?» – стала в ужасе кричать мама. Другие дельфины тоже стали звать малыша, но старый Бу-Бу велел всем плыть дальше, потому что во время шторма дельфинам находиться возле берега – опасно.
   Но мама бросилась назад – искать своего непослушного Фи. Она снова доплыла до зарослей водорослей, где последний раз видела своего сыночка, но волны уже стали такими сильными, что подняли со дна ил и в мутной воде стало плохо видать.
   «Фи! Фи! Отзовись!» – кричала мама и в панике металась от берега к зарослям водорослей и обратно.
   А плавать у берега уже стало опасно даже для взрослого дельфина, не то что для маленького. Волны стали очень высокими, доставая почти до самого дна, и они со страшной силой старались выкинуть все, что плавает в воде, на берег, при этом они так бились о прибрежные камни, что грозили разбить о них все, что по неосторожности им попадется, даже стальной корабль, не то что нежное дельфинье тельце.
   Мама совсем перестала что-либо видеть от поднявшейся со дна мути, и волны уже два раза чуть не ударили ее о камни, но она не уплывала, а продолжала звать своего Фи.
   А Фи тем временем плыл на встречу со стаей. Он еще полчаса назад, поиграв с рыбками, отправился на глубину и разминулся с мамой буквально в десяти шагах. Не заметив друг друга, они проплыли в противоположных направлениях. Вскоре Фи нашел дельфинью стаю, и старый Бу-Бу принялся его ругать:
   «Где ты пропадал? Ты знаешь, что твоя мама тебя поплыла искать? А там уже такие страшные волны, что дельфин, даже очень сильный, – может и не выплыть!»
   Фи заплакал. Он испугался за маму. И ему стало стыдно за свое непослушание.
   Старый Бу-Бу тогда велел маме маленькой Ди-Ди присмотреть за непослушным Фи и сам поплыл за его несчастной мамой.
   Когда Бу-Бу приблизился к берегу, волны стали такими высокими и сильными, что мама Фи уже почти не могла им сопротивляться. Метр за метром они оттаскивали дельфиниху к острым камням, грозя превратить ее в отбивную котлету. Дельфиниха изо всех сил сопротивлялась течению и все продолжала звать:
   «Фи! Фи! Где ты, мой маленький?»
   «Держись, дельфиниха! – крикнул ей подплывая старый Бу-Бу. – Твой Фи нашелся, и он в безопасности».
   Теперь оба дельфина бок о бок встали против набегавших волн, стараясь преодолеть губительное течение. А волны сантиметр за сантиметром все отбрасывали дельфинов к камням…
   «Держись, держись, дельфиниха!» – кричал старый Бу-Бу и из последних сил подталкивал ее своим телом.
   Наконец ему удалось в какой-то момент так сильно толкнуть дельфиниху, что, попав в такт отбегавшей волне, та сильно рванула вперед, начав мало-помалу отдаляться от страшных камней. Но при этом сам Бу Бу отстал, и волны стали бить его об каменное дно.
   Уплывая от страшного места, дельфиниха оглянулась…
   «Прощай! – крикнул ей Бу-Бу. – Береги своего малыша!»
   И больше дельфиниха уже не оглядывалась. Надо было уплывать на глубину, туда, где плавали остальные дельфины.
   Наутро, когда шторм утих, люди нашли на пляже старого умирающего дельфина.
   «Бедненький», – сказала про него одна маленькая девочка.
   А Бу-Бу смотрел на нее одним глазом и тихо плакал, вспоминая свою прошедшую жизнь…
   – Что ты делаешь? – спросила Юльку старшая медсестра. – Домой иди!
   – Нет, – ответила Юлька, – не пойду, майор-психолог сказал, что ему надо детские книжки читать, тогда у него психологический шок пройдет после ранения…
   И Юлька не уходила. Ждала, пока Митроха не проснется.

Глава 13

   …И весело тебе, что твой кинжал с насечкой,
   Что меткое ружье в оправе дорогой;
   И что твой конь звенит серебряной уздечкой,
   Когда он ржет и пляшет под тобой…
Я.П.Полонский

   Доктор Тюрман очень переживал смерть друга, при этом не забывая теоретизировать свои житейские наблюдения. Но никто так, попросту говоря, не убивался о поручике Басаргине ни на Кавказе, ни в России, как его слуга Федор. Горе его было так огромно, что заслоняло ему и горные кручи за Тереком, и южное небо, и собственную душу.
   Целыми днями он сидел в хате или на завалинке, покачиваясь, словно убаюкивал невидимого ребенка, и еле слышно бормотал: «Как же так, Дмитрий Иванович? Бросили Федю в дикой стране. Покинули вот, как говорится. Куда мне теперь ехать? Что вашей матушке сказать? Ведь она меня спросит: Федор, как за барином смотрел, как берег его? А Федор-то и не доглядел, не уберег. Куда я без вас, Дмитрий Иванович? Могу ли я домой возвращаться? Куда мне без вас? Лучше в Персию или к чеченам этим. А еще лучше на необитаемый остров, чтобы я никого не видел, меня чтоб никто не видел.
   Сидел бы я целый день на бережку и вас, Дмитрий Иванович, вспоминал. Как мы в столице жили, как на Кавказ ехали… Пропади он пропадом, этот Кавказ… Кому только он такой нужен? Откуда он взялся, Кавказ?..»
   Федор напрасно переживал за матушку поручика. Княгиня Басаргина в последние два года совсем сдала. Слабый ее рассудок помутился и, сидя в кресле перед особняком усадьбы в окружении собачек, кошечек и служанок, она уже не помнила о своем сыне. Иногда только, обычно это случалось, когда налетал шальной ветер с Юга и ее кресло поспешно разворачивали, барыня спохватывалась и спрашивала: «А что же Митенька?» Но пока одна из служанок отвечала, барыне уже казалось, что Митенька – вот тот щенок с забавной мордочкой, который треплет и треплет ее подол. Княгиня Басаргина плакала от умиленья, и ей клали собачку на колени.
   А еще Федор вспомнил, как его деревенским подростком привели на барский двор, показали бледного, худощавого мальчика, одетого в аккуратный сюртучок и бархатные штанишки, и сказали, что это его барин, ему он будет служить и во всем его слушаться.
   Барин оказался строг и заносчив.
   – Ты французский знаешь? – спросил он Федю.
   – Не… – мотнул тот нечесанной головой.
   – А по-английски знаешь?
   – И энтово не… – признался Федя.
   – А «Робинзона Крузо» читал?
   – Не… Я грамоте не обучен. Мне дьяк буквы начал показывать, да помер вскорости. Я так помнил три буквы, а потом забыл.
   – Забыл! На что ты мне, такой недоразвитый, нужен? – возмутился молодой барин. – Что ты умеешь? Мне бы слугу, чтобы с ним, как в «Робинзоне Крузо», на необитаемом острове жить. Охотиться, мясо на костре жарить.
   – А я, барин, знаю остров один.
   – Необитаемый?
   – Не знаю я, какой, только есть на речке нашей Варгуше внизу по течению остров. С одного берега кажется, что это ют берег выступает, а с другого – этот. Так никто и не знает. А течение там страсть какое быстрое. Так, окромя меня, может, и не знает никто.
   Молодой барин стоял, открыв рот.
   – Слушай, – сказал он уже совсем другим голосом. – Вот бы туда сплавать. Пожить там. Костер развести.
   – А чего же не съездить? Вот наловим перепелов, сядем на лодку и сплаваем. Костер разведем, шалаш построим. Рыбы там должно быть много.
   – А ты и перепелов ловить умеешь?
   – А то! – гордо сказал Федя. – И шалаш могу, и рыбу…
   – Я тогда, знаешь, что? – волнуясь и торопясь, заговорил его барин. – Я тебя читать научу и писать. И книгу тебе подарю ту самую, «Робинзон Крузо»…
   Пристава Парамона Петровича Федор встретил как своего избавителя. Наконец ему будет позволено покинуть этот проклятый Терек и вернуться на родину. А еще Федор увидел в Парамоне Петровиче нормального российского человека, без всяких там черкесок, газырей, бурок. Соскучился он даже по родным чиновничьим лицам, а потому добровольно прислуживал господину приставу, находя в этом некоторое успокоение и отвлекаясь на нового, совершенно «некавказского», человека.
   В этот день, напоив господина пристава чаем и проводив его по делам следствия за калитку, Федор опять остался со своими тяжкими думами наедине. Он сидел на завалинке, перебирая мысленно всех людей, которым бы он мог сказать: «Нет больше нашего Дмитрия Ивановича». Он собирался уже пойти по второму кругу, как вспомнил аварца Ахмаза. Федор даже руками всплеснул. Как он мог позабыть их питомца! Но только он приготовился мысленно произнести перед Ахмазом скорбную фразу, как увидел за плетнем всадника в мохнатой шапке.
   – Ахмаз, – пробормотал Федор, еще не совсем понимая, видение ли это, порожденное его воображением, или живой горец. Но так как воображение не могло так замечательно взнуздать лошадь, он понял, что перед ним живой питомец.
   – Ахмаз! – закричал он тогда и побежал открывать калитку. – Ах ты, Господи! Надо же, как бывает! Узнал про наше горе? Пойдем-ка, я чаем тебя напою, от господина пристава остался. Еще теплый, кажись. Ахмаз, Ахмаз! Вот ведь жизнь человеческая!
   Он усадил горца за стол, суетился вокруг него, можно сказать, весело. Ахмаз спокойно и с достоинством принимал знаки внимания. Выпив кружку чая, он приложил руку к груди и склонил голову в знак благодарности. Выдержал паузу и только потом спросил:
   – Басарг-хан айда? Ахмаз Басарг-хан ехал. Басарг-хан – кунак. Басарг-хан айда?
   – Так ты, выходит, ничего не знаешь! – догадался Федор.
   Он опустился на табуретку напротив. С незнающим человеком он собирался пережить горе заново.
   – Нет больше нашего Дмитрия Ивановича, Ахмаз, – сказал он и заплакал.
   – Джигит не делай! – сердито проговорил горец. – Джигит говорить!
   – Какой же я тебе джигит? Я – Федор Матвеев, из господских я людей. Никакой я не джигит! Пропади они пропадом, ваши джигиты! Такой-то вот джигит и убил Дмитрия Ивановича.
   – Какой джигит убил? – Ахмаз так сверкнул глазами, что Федору стало страшно.
   – Казак Фомка Ивашков, вот какой. За чеченку эту, что тогда на тебя бросилась, как бешеная. Взял вот и застрелил. А сам к вам в Чечню ушел. В бега подался.
   – Фомка ушел Чечня?
   – За ним же погоню снарядили. Офицеры, казаки. А он через Терек перешел и поминай как звали. Где его теперь искать?
   – Ахмаз искать урус Фомка, – горец заскрежетал зубами и стиснул кулаки. – Ахмаз ружье Басарг-хан дарить. Басарг-хан нет. Ружье будет Фомка стрелять. Урус собака!
   – Разве ж так можно, Ахмаз? – Федора, как ни странно, ярость горца несколько успокоила. – Ты же в Ису веришь, а собираешься мстить, «око за око, зуб за зуб». Господь его накажет, и вот пристав Парамон Петрович тоже. Всепрощению учит нас Иса, а ты – «ружье стрелять»! Так нельзя, Ахмаз! Не по-божески это…
   – Молчи, Федор! Джигит учить? Баба учить! Ахмаз помнить Басарг-хан… Ахмаз помнить Фомка…
   Он порывисто вышел из хаты, вскочил на коня. Федор вышел на крыльцо его провожать.
   – Постой, Ахмаз, погоди! – закричал вдруг Федор и побежал обратно в хату.
   Скоро он показался с толстой книгой в руке.
   – Прими от меня на добрую память, – сказал он, стараясь сдержать слезы, отчего лицо его гримасничало и дергалось. – Вряд ли уж когда свидимся еще. Прощай, Ахмаз!
   – Прощай… Пятница! – послышалось ему уже из за плетня.
   Федор смотрел вслед быстро удалявшемуся всаднику. Теперь вот оставалось кое-что поделать на могилке Дмитрия Ивановича, а там можно и домой. Вроде все он уже сделал. А этот, басурман, ваварец, Пятницей его назвал! Вот выдумал! А ведь кто же он есть, как не Пятница? Пятница и есть! Только как жить на свете Пятнице без Робинзона Крузо? Как жить на свете?
   А в это время к Тереку подъезжал горец. По всему – по выправке, по посадке, по манере править конем – опытный глаз признал бы в нем лихого джигита. Все у него было по тогдашней кавказской моде, все соответствовало требованиям того лихого времени. «Типичный горец, джигит середины девятнадцатого века», – сказал бы профессор, знаток кавказской войны, перед макетом или картиной через многие десятилетия своим студентам, тыкая указкой в характерные детали. Одно только он не смог бы никогда объяснить – откуда в надседельной сумке этого горца был роман Даниэля Дефо «Робинзон Крузо».
   Ахмаз возвращался назад в свою горную страну. Простую думу вез он с собой в седле. Недавно он узнал, что нет больше у него кровников, некого ему теперь опасаться по ту сторону Терека. Четыре года он жил с глазами на затылке, прислушивался, оглядывался даже рядом с родным аулом. Он так сроднился за это время с чувством гонимого охотниками зверя, что изменилась даже его посадка на лошади. Долгих четыре года… И вот знакомый кистин рассказал ему, что в кровавой стычке с хевсурами погибли его последние кровники, два брата близнеца, волкодавы, молчаливые и страшные в своей вере, которые рано или поздно добрались бы до волчьего горла Ахмаза. Канти и Арби. Теперь их нет. Хевсуры не станут хоронить иноверцев. Может, летят они сейчас над ним, Ахмазом, в брюхе вот этого ворона.