Горец подъехал к броду. Отпустил поводья, доверяясь коню. Хорошего коня подарил ему Басарг-хан! Добрый человек! Настоящий кунак! Вез ему Ахмаз в подарок хорошее ружье старого чеченского мастера. Мастера уже нет в живых, но душа его вложена в это ружье. С виду простое, небогатое, но настоящий воин сразу поймет всю красоту этого оружия. Вот из него и убьет Ахмаз казака Фомку. Не может Ахмаз простить смерть Басарг-хана. Если не ушел Фомка в Грузию, Персию, то Ахмаз обязательно услышит про него. Эхо долго звучит в горах и многое рассказывает пытливому следопыту. Если только он в этих горах, рано или поздно они встретятся. Велика горная страна, но ходят здесь по одним и тем же тропинкам.
   Не было у Ахмаза кровников по эту сторону Терека, а по ту еще оставался. Только смешно джигиту считать девчонку за кровника. Девчонку… Басарг-хан, Басарг-хан, не знал Ахмаз его помыслов, а то бы предупредил, чтобы держался он подальше от этой ведьмы. Нет, опасаться ее надо, Ахмаз, держать ухо востро, кинжал наготове. Бешеная собака! А как поступают с бешеными собаками?
   Горный лес отзывался веселым стуком множества топоров. Русские теперь по-новому воевали. Они вырубали леса, где могли прятаться абреки и постепенно вытесняли их все дальше и дальше.
   Ахмаз прислушался. За стуком топоров обязательно должны были последовать выстрелы атакующих горцев и ответный огонь русских. Он повернул коня и поехал в объезд по краю леса, чтобы заночевать в горном ауле у знакомого чеченца. Он знал, что Джохола ему обрадуется.
   – По всему видать, дядя Макар, – говорил в этот момент солдат Тимофей Артамонов своему напарнику, – что генерал Дупель топор от тебя прятал.
   Макар Власов в темной от пота гимнастерке останавливался, тяжело дыша. Брал паузу для восстановления сил, но, по всему было видно, негодуя на ротного балагура.
   – Сам ты – Дупель, коровье ботало, – наконец, отвечал он, отдышавшись. – Сколько раз рассказывал тебе, а все без толку. Дубельт Леонтий Васильевич – начальник Третьего отделения его императорского величества канцелярии. Человек, самим государем примечаемый. А мне он, божьей милостью, барин.
   – Так вот я и говорю, – не унимался Артамонов, – не доверял тебе Леонтий Васильевич. Стало быть, было за что. Я бы на месте нашего командира тоже бы тебе топор не доверил. Ишь, как размахался, будто не дерево перед тобой, а татары вокруг. Ты лучше погляди, как надо, дядя Макар… Тут силой не возьмешь. Силы-то у тебя на двоих, а сноровки на четверть одного. Видал, как надо? Здесь повыше берем, здесь – пониже… Видишь, какие ровненькие клинышки вылетают? Любо-дорого! А ты все мутузишь как попало! Тебе что острием, что обухом, что головой – все едино.
   – Ты, Тимошка, по глупости своей головы думаешь, что все люди с топорами да с вилами туды-сюды ходят, про одно и то же думают.
   – А будто бы не так? Солнце встало – в одну сторону пошли, село – назад тащатся.
   – Это не люди, а коровы так ходят. А люди для разного труда на свете придуманы. Тебе вот Бог дал топор.
   – А тебе что же тогда, дядя Макар? С господского стола косточку? Ей ты и работаешь, стало быть?
   – Экий ты пустомеля! – возмущался Власов, посматривая на свои мозоли. – Не косточку, а лив рею. Вот что! И не ухмыляйся, черт рябой! Может, ливрею носить еще потяжелее, чем вилами и косой махать. Знаешь ты, к примеру, как правильно выходить к господам надо? Не знаешь. Чтобы прямо идти, а все ж таки с почтением. А кланяться ты умеешь? Ну-ка посмотри, Тимошка, а потом тогда бреши… Каждому чину свой поклон должен быть предназначен. Вот, к примеру, поклон графу Багренцову…
   Макар Власов вдруг преобразился. В лице, во всей фигуре его появились, неизвестно откуда взявшиеся в лесной предгорной Чечне холодность и подобострастие, сдержанность и обожание, гордость и покорность. Он подошел к наполовину подрубленному дереву и, отклячив зад, поклонился ему с приторной улыбкой.
   – Хорош, нечего сказать! – расхохотался Тимофей Артамонов. – Нет, ты-то, дядя Макар, хорош, просто красавец. Я про графа Багренцова говорю. Кривоват, с одного краю густо, с другого – пусто. Да и жить ему осталось всего ничего!.. Лучше покажи, дядя Макар, как бы кланялся, если бы к твоему генералу пришел наш командир, капитан Азаров. Как бы ты ему кланялся?
   – Командиру-то нашему? – Власов улыбнулся застенчиво, что с таким серьезным человеком бывало крайне редко. – Я бы кинулся ему в ноги и благодарить бы стал за то, что солдатушек любил, зря под татарские пули не подставлял, ел из одного котла, спал под одной шинелью, не врал никогда, кусок солдатский не тянул. За то, что отцом был солдату русскому!
   – Вот молодец, дядя Макар! Вот и скажи после этого, кто тебе отец: командир наш или генерал твой Дупель? Только слышишь, начинается! Будем мы теперь чеченским пулям кланяться, да без форсу твоего да без ливреи. Какой, ты думаешь, у пуль чин? Небось, статских советников?
   – Выше бери! Тайных… Тайных советников…
   Пока цепь солдат, заранее растянувшаяся впереди вырубщиков, вступила в перестрелку, сотню казаков капитан Азаров послал в обход. Получилось даже слишком в обход. Сначала обходили холм, потом наткнулись на балку. И когда вроде надо было атаковать абреков, выстрелы звучали слишком далеко, а потом и вовсе стихли.
   Выслали вперед двух лазутчиков, не успели они и сто шагов отойти от сотни, как вернулись назад.
   – Абреки балкой идут! Десятка четыре, не боле! Удача улыбалась казакам всеми своими лошадиными зубами.
   – Ну, братцы, – говорил хорунжий, – чтоб ни одного татарина мне не выпустили.
   Разместились по кустам, камням у самого края балки. Ждали недолго, что тоже на войне – хорошее дело. Татары ехали молча, не сильно довольные перестрелкой с солдатами, четыре лошади везли подстреленных.
   С посвиста началась потеха. Ударили сверху вниз чехардой казачьи ружья. Цели были так хороши, что, нажимая на курок, казак уже краем глаза выбирал следующую. Абрекам некуда было прятаться. Около десятка татар бросили коней на противоположную сторону балки, пытаясь взобраться по склону. Но на песчаной залысине кони задержались, и казачьи пули сбивали татар на землю. Казаки сейчас могли себе позволить беречь лошадей.
   Несколько абреков, ехавших последними, выстрелили наугад и поскакали назад по дну балки. По верху за ними погнались крайние в цепи казаки.
   Погоня в лесу, по краю оврага – дело рисковое. Когда один из казачьих коней, взвизгнув, кувырнулся через голову вниз, Акимка направил своего коня дальше от балки. Здесь были не кусты, а деревья, и Акимка не видел тикавших татар, но риска свернуть себе шею было меньше.
   Рядом загрохотали выстрелы – значит, татары уже выезжали из ложбины. Акимка гнал коня наугад, но не ошибся. Прямо перед ним за деревьями мелькнули лошадиный круп и мокрая спина абрека.
   Не уйдет! Его конь, Фомкин подарок, не в пример резвее. Шальная мысль пронеслась в его голове. Наскочить и срубить его шашкой. Ведь никогда еще Акимка не тупил шашку о татарский бритый череп. Какой же он казак, если не срубит басурманина, как лозу?
   Подумал – и оказался уже на хвосте у абрека. Видел, как копыта татарской лошади комья назад бросают. Выхватил шашку, слишком махнул – цапнул по сучку. Не в степи ногайской! Рваный в лесу бег у коня, неверный. Татарский конь влетел в кустарник и замешкался, а Акимка тут как гут – шашку задрал и уже видел, как она перечеркивает татарина, как тот вдруг обернулся, вскидывая навстречу казаку ружье, и казачью шашку будто легкая ангельская ручка перехватила и задержала на полпути…
   – Фомка! Ты ли это, друг ты мой?! Еще бы не ты! Как есть, Фомка!
   * * *
   У одной из курсанток случился аппендицит.
   И как только ее увезли в госпиталь, Айшат перевели на ее место, потому как после случая с Белкой она оставалась в палатке одна.
   Теперь ее соседкой была девушка по кличке Искра. Искре было лет шестнадцать, как и самой Айшат. Она была высокая и гибкая. И когда на занятиях по рукопашному Беркут теперь ставил их в пару, Айшат уже не приходилось сдерживать себя, как это было в паре со слабенькой Белкой, наоборот, теперь Айшат приходилось держать ухо востро и вовсю отбиваться от атак резкой и сильной противницы.
   Глаза у Искры были очень чистыми и выразительными. И голос у нее был низкий и грудной.
   А когда в палатке она размотала платок, Айшат увидала лицо удивительной красоты. В обрамлении рассыпавшихся по плечам черных прядей белел овал дивного лица. И сняв рубашку, Искра вдруг обнаружила необычайно женственные формы округлых плеч, гордой шеи и нежных ключиц.
   Айшат залюбовалась ею. Искра, перехватив этот взгляд своей новой соседки, вдруг спросила:
   – А ты девственница?
   Айшат не ответила.
   Они молча лежали в своих жестких койках, и обе глядели в темноту. Айшат вдруг сильно захотелось любви. И она чувствовала, что такое же желание испытывает та, что лежит рядом. В двух шагах от нее.
   Она высунула руку из под шерстяного одеяла и протянула ее в темноту. И вдруг там, в темноте, ее рука нашла протянутую навстречу руку.
   Их пальцы сплелись.
   – Как тебя зовут? – спросила Искра.
   – Айшат. А тебя?
   – Меня Тамара…
   Они накрылись двумя одеялами, и Айшат поняла, что хочет сделать Тамару такой же счастливой, какой еще до недавнего времени мечтала быть сама. В мечтах об артисте Бочкине, а потом об американце Джоне.
   И Айшат стала прикасаться к груди и бедрам Тамары так, как прикасалась к своей груди и своим бедрам тогда, когда мечтала о любви….
   – Русские мужчины вызывают во мне ненависть и отвращение, – сказала Тамара.
   – А наши? – спросила Айшат. – А Ливиец, а Беркут?
   – В Коране написано, что женщина создана для радости мужчины, и если меня захочет мой командир, то я буду служить ему, – ответила Тамара
   – А любить? – спросила Айшат.
   – Я не хочу любить, – ответила Тамара, – я хочу только убивать….

Глава 14

   …Жалею ль я чего? Или в краю ином
   Грядущее сулит мне мало утешенья?
   И побреду я вновь знакомым мне путем,
   Путем забот, печалей и лишенья…
А.Н.Плещеев

   Стоят на поляне рядышком два нерасседланных боевых коня. Друзья говорят по душам. Почему же обязательно друзья? Были бы просто знакомыми, а еще хуже врагами, говорили бы, с коней не слезая. Почему же коней тогда не расседлали? Значит, не так много у них мирных минуток на войне.
   – …Так и стал я сыном старика Таштемира и старухи его Фатимы, – говорил Фомка. – Не казак я теперь, Акимка, а чеченец Халид.
   – Что же ты, Фомка, – догадался вдруг его приятель, – веру ихнюю принял?
   Фома-Халид кивнул головой, да так и оставил ее опущенной вниз. Но вдруг стряхнул с себя невидимый груз, сверкнул глазами совсем по-чеченски и сказал:
   – Разве должен человек бродяжить по горам и степям без роду, без племени, без веры? Сколько он может быть собакой? День, два, неделю? Скажи, Акимка. Если тебя гонят, как волка, на той стороне Терека и на этой. Куда же пойти казаку? В Терек, на дно опуститься, там поселиться? Так был же я там, на дне Терека…
   – Как на дне Терека? – не понял Акимка.
   – Вот так. После как-нибудь расскажу… Гнали меня свои, гнали чужие. Таштемир дал мне жизнь, сделал меня своим сыном. Он отец мне. Фатима – мать. Я нигде не встречал таких людей, как этот старик. Он был лихим джигитом, а теперь мудр и праведен, как инок. А насчет веры? Помнишь, я тебе говорил про Ису? Иисусу и молюсь… Что много говорить? Казак Фомка Ивашков погиб в горах, а родился Халид.
   – Что же Хал ид не стрелял в казака Акимку? – неожиданно прозвучал вопрос и так и остался без ответа.
   Птицы только не соблюдали человеческих пауз, заходясь от восторга перед красотой мирозданья. И еще олениха, высунувшись из зарослей, смотрела на людей и лошадей. Фомка почувствовал на себе чужой взгляд и поднял голову. Знакомые черные оленьи глаза смотрели на него из зарослей.
   – Да знаешь ли ты, Акимка, для чего я все это сделал? – вскрикнул он. – Не умер, стал сыном чеченов, принял их веру, дал глумиться над своим телом?
   Олениха вздрогнула и исчезла в кустах. Шум ее бегства постепенно растворился во всеобщем лесном шорохе.
   – Знаю, – тихо сказал Акимка, – из-за нее.
   – Из-за нее, – кивнул головой Фомка.
   Он снял шапку, чтобы по привычке откинуть чуб, сплюнув с досадой, но только провел ладонью по бритой голове. Тогда Фомка обнял друга за плечи, боднул его головой.
   – Все, Акимка, не могу больше, – сказал он. – Говори, что случилось с Айшат? Не могу терпеть больше. Говори. Выгнали ее мои?
   – В тот же день.
   – Знал я, что так и будет. Но разве мог я взять ее с собой? Теперь точно знаю, что сгинули бы оба. А так… Рассказывай же! Что я все тяну из тебя клещами?
   – Идти Айшат было некуда. Я привел ее к себе в дом. Матушка моя приняла ее хорошо, отнеслась по доброму. Куском не попрекнула ни разу. Словом дурным не поминала. Так не за что ее ругать и попрекать! Она же ей – первая помощница. Корову выгонит, встретит, приберет, по хозяйству вертится, стряпает. А недавно, поверишь ли, на полотне узоры выткала! Чудные такие, ладные…
   – Ты мне вот что скажи, Аким, – перебил его Фомка. – Ты ее в свой дом ввел кем?
   – Кем? Как так? – не понял Акимка.
   – Да так! – крикнул вдруг Фома, в ту же секунду став удивительно похожим на настоящего чеченца. – Женой, невестой, полюбовницей?
   – Она же твоя невеста. Что же я, не понимаю, что ли? Приютил пока, чтобы ее не обижали, чтобы крыша над головой была. А там, думаю, объявится Фомка, не может не объявиться. Как нибудь знак даст или еще как. Вот и все. Все так и получилось.
   – Правду ты мне говоришь?
   – А то нет! – сказал Акимка и вдруг понял, что сказал не всю правду. Что есть еще одна правда, узнал он сам только сейчас, пока все это рассказывал.
   Фомка повернул голову в ту сторону, куда скрылась олениха с прекрасными, черными глазами. Ему нужно было время, чтобы освободиться от напрасных подозрений, стряхнуть с себя тень недоверия. Когда же опять он посмотрел на своего друга, Акимка увидел прежнего казака Фомку. Тот обнял его так крепко, аж плечи загудели.
   – Никому я не верил! – сказал Фома. – Только тебе одному. Знал, что выручишь меня в трудную минуту. Верил, что не подведешь, и не ошибся. Ты не смотри на мою чеченскую бритую голову. Это для всех остальных я теперь абрек, джигит. Для чеченов, казаков, для нее, для Айшат. Только для тебя я тот же Фомка Ивашков, друг твой закадычный. Всегда буду помнить твою услугу. Попомни мои слова, добром тебе отплачу. Жди теперь меня сам и Айшат предупреди, что приду я за ней. Все ей расскажи, что я тебе рассказывал. И о том, что новые у него родители, и новое имя, и вера у него теперь такая же, как у нее. Пусть ждет меня, а я уж улучу минутку и приеду…
   Странно понурым ехал домой казак Акимка Хуторной. Не радовала его встреча с другом, не так все оказалось при встрече, как виделось ему с того берега Терека, из его старенькой саманной хаты. Только тут, на полянке, понял вдруг Акимка, что неволить себя придется, чтобы отдать Айшат Фомке-Халиду. Пусть Ашутка не смотрит на него, сторонится его, как чугунка горячего. Это ничего! Он бы подождал, пока пообвыкнется ей, пока слова начнет понимать, разделять их на добрые и злые. Вот с матушкой она же стала приветливой.
   Если бы только она слово ему сказала, даже взгляд короткий бросила, не отдал бы он ее Фомке-Халиду, особенно этому второму. Ведь не зря Айшат на свой берег идти боится. Видать, встретят ее не молоком парным и горячими лепешками, а совсем другим угощением. Да как бы в станице казачку встречали, которая у чеченов жила, из одного дома в другой переходила? Как бы ни клялась, ни божилась, никто бы ей не поверил. Вошла бы она на крыльцо отцовского дома, да так бы на него и упала ее невинная головушка. А у чеченов обычаи куда злее, женщин своих держат в крайней строгости. Дед Епишка вот рассказывал…
   У Терека Акимка наехал на свою сотню. Казаки, увидев пропавшего живым и здоровым, закричали ему весело, замахали шапками. Пустил вскачь навстречу братцам своего коня Акимка. И тут припомнилась ему лесная погоня, и черная мысль вдруг обожгла его душу. Пожалел он на какое-то мгновенье, что дал оглянуться убегавшему абреку, а не рассек его до седла. Вздрогнул Акимка от этой мысли, перекрестился, Отца, Сына и Святого Духа помянул. Пустил коня еще резвее, чтобы оставить страшную мысль позади, на той стороне Терека.
   С коня увидел в траве – что-то красное блеснуло. Не кровавым цветом, а нежным закатным. На скаку скользнул вниз, вырвал цветок с пуком присоседившейся травы и вывернулся назад, как и ехал.
   – Джигитуешь? Молодца, Акимка, – похвалил его хорунжий. – Ладный из тебя казак выходит. Рассказывай теперь, куда пропал.
   Рассказал Акимка казакам, как гнался за чеченцем, даже, как настигать его начал. Только конец погони по-другому рассказал. Будто не татарский, а его конь в кусте завяз и потому упустил он чечена. Рассказывал, а сам цветок этот странный, закатный на груди прятал.
   У самой станицы и солдатскую колонну нагнали с обозом и артиллерией. Из станичных ворот навстречу отряду выкатилась двуколка, в которой рядом с приставом Парамоном Петровичем Устюговым сидел побритый и умытый слуга поручика Басаргина Федор.
   – Вот и поехал Федя домой, в Россиюшку нашу, – сказал Макар Власов, шагая в колонне и провожая глазами коляску.
   – И эта проныра масляная поехала в Россиюшку байки рассказывать, пить да жрать, – отозвался шагавший рядом с ним Тимофей Артамонов.
   Так всегда Акимка возвращался из набега. Сначала подставлял голову для материнского поцелуя, потом шел убирать коня, заходил в дом, крестился, садился к столу. В этот раз, зайдя в дом, он поднес руку к груди, и рука его озарилась красным цветком. Айшат собирала на стол и украдкой взглянула на странный кусочек яркой природы в серой и по-вечернему серой обстановке казачьей хаты.
   Акимка шагнул к ней, держа цветок, как птицу, и протянул его девушке.
   – Ты этого… Других гостинцев не было… А потом вдруг не понравится… Бросишь вот… А этот красный… Тебе, Айшат…
   Он оторвал глаза от земляного пола, и черные глаза приняли его взгляд, не оттолкнули. Когда же девушка, сказав несколько слов по-чеченски, прижала цветок к груди, у Акимки бешено забилось сердце, словно он не стоял в тихой комнате, а мчался опять по краю лесной балки. Цветок еще хранил его тепло, и он помнил его прикосновение, а теперь коснулся Айшат и отдал ей частицу Акимкиного тепла.
   Чтобы преодолеть смятение, казак вышел на крыльцо. Нет, два слова из произнесенных ею он все-таки запомнил. Надо будет спросить деда Епишку, что они означают. «Зезаг» и «дика». Неужели он, Акимка, все еще кажется ей диким? Почему так у людей все непонятно? Как же их тогда во времена Вавилонского столпотворения хорошо перемешали, что до сих пор они друг другу кажутся чужими и дикими…
   А в это время двуколка догнала оказию, следовавшую в крепость Нагорную, а потом в Ставрополь. На ухабах она подпрыгивала, и толстый пристав заваливался на Федора. Парамон Петрович чертыхался, Федя же сносил все безропотно.
   – Что же, братец, – Устюгов решил развлечь себя дорожной беседой, хотя бы с мужиком, – понравилось тебе здесь на Кавказе?
   – Везде люди живут, ваше благородие, – вяло отозвался, в очередной раз придавленный мясистой ляжкой пристава, Федор. – Хлеб едят, детишек рожают, душегубничают.
   – Это ты верно заметил. Жалко барина, братец?
   – А что же его жалеть, ваше благородие, – подумав, ответил Федор. – Ему же сейчас не больно, не холодно. Себя вот жалко…
   – Экий ты, братец! Себя же почему жалко?
   – А потому, что мне теперь жизнь не жизнь без Дмитрия Ивановича.
   – Вернешься домой, в имение. Женишься, детишек заведешь. Чем не жизнь?
   Парамон Петрович находился в приподнятом расположении духа по случаю удачной поездки и искренно хотел всем добра, ну почти всем.
   – Я, ваше благородие, с малых лет за Дмитрием Ивановичем ходил. Куда он, туда я. Мечтал я всегда об одном, чтобы подольше пожить рядом со своим барином, а помереть все-таки поране его. Боялся я этого пуще всего. А оно так и случилось.
   – Любил ты барина. Это хорошо, – заметил пристав. – А барин как с тобой обходился? Может, бил тебя, ругал?
   – Бить – не бил, ругать – поругивал маленько. А кабы и бил, так это его воля, а наше послушание. Только Дмитрий Иванович за всю жизнь меня пальцем не тронул. А поругивал в шутку. Мы же, ваше благородие, не поверите, с ним дружили…
   – Что такое? Что ты сказал? – подпрыгивая и от кочки, и от удивления, воскликнул Парамон Петрович.
   – Друг мне был барин мой… – проговорил бедный Федор, сам не понимая, что только что сказал.
   – Да ты в уме ли, дурак такой? Или ты совсем спятил от горя? – закричал возмущенный до глубины души господин пристав. – Говори, да не заговаривайся! Нашел себе друга! Жаль, что барин твой в могиле теперь. Вот уж бы всыпал тебе первый раз, но так, чтобы ты на всю жизнь запомнил. Друга нашел! Князя Басаргина! Никому чтоб не смел такое говорить! Доложу вот твоей барыне, отпишу ей в письме, каков у нее дворовый мужик. Друг! Ишь куда метит, скотина!.. Что молчишь, бестолочь? Плачешь? Перестань немедленно! Отставить! Да что ты, Федор! Ладно, не буду писать барыне, но и ты выкинь эти глупости из головы. Надо же знать свое место. Богу богово… Сам понимаешь…
   Так они молчали до крепости, а по пути в Ставрополь Парамон Петрович опять разговорился.
   – Знаешь ли ты, Федор, какую книгу твой барин больше всего любил?
   – Как не знать! Господина Лермонтова сочинения. Любил он эту книгу перечитывать. Бывало, и мне читал вслух, хотя я сам грамоте обучен.
   – Что же, ты читаешь книги?
   – Книгу читаю. Верно, ваше благородие. Люблю, грешным делом.
   – А господина Лермонтова не читал?
   – Нет, только то, что Дмитрий Иванович мне зачитывал. А сам я не читал. Больно тревожная эта книга. Даже если в рассказе все хорошо кончается, все на душе тревожно, будто все равно случится несчастье какое-то или уже где-то случилось, а мы пока не знаем.
   – Вот! – торжествующе произнес Парамон Петрович. – Вот что говорит простой народ! Послушать бы этим писакам! Понимаешь, ты, Федор…
   – Максима Максимовича мне жаль, – отозвался Федор. – Бэлу тоже, княжну… А пуще всех мне господина Печорина жалко.
   – Это почему же?
   – Да потому что он на себя всех бесов хотел принять, а потом не отпускать. А разве так жить можно? Вот и пропал, бесы из него то и дело выскакивали. А он хотел, как лучше.
   – Ну это ты опять врешь! Господина Печорина ему жаль! Ты, братец, все-таки свинья порядочная. Надо бы тебе в Ставрополе всыпать солдатской каши на дорожку до дома.
   – Как изволите, – согласился Федор.
   До Ставрополя они все молчали, тряслись и переваливались.
   * * *
   Как известно, всякие беды и неудачи в нашей жизни имеют обыкновение группироваться, держаться кучно, образуя так называемые полосы несчастья, за которыми по закону симметрии должны следовать полосы радостей и везения, если, конечно, очередная черная полоса не содержит в себе самой главной в жизни неприятности – нашей кончины.
   И прекрасен бывает день, когда после долгой череды напастей начинает вдруг чертовски везти. Во всем. И на работе, и в любви, и в друзьях, и в деньгах. Таким переломным днем у Мухина стал понедельник 25 мая.
   С утра в понедельник, как, впрочем, и вечером накануне, до выполнения заветной нормы у Лехи не хватало еще трех зачетов и одной курсовой работы. Поэтому, отлично сознавая, что к первому экзамену он не допущен, ни учебника, ни конспекта Леха не читал и приехал с утра в институт с одной лишь целью – если даст Бог, достать приличную «болванку» курсовой работы по экономике. И неожиданно Бог дал. Причем дал не только превосходный образец, напечатанный аж на лазерном принтере и защищенный на «отлично» в позапрошлом году, но открыл где-то там наверху некий потайной кран, из которого полилось на Мухина такое фантастическое везение, какого еще вчера и вообразить было нельзя. Но если по порядку, то цепь чудесного фарта в этот замечательный день началась с того, что толстый Пашка, выйдя из аудитории, где только что получил четверку, поймал Мухина за задний карман джинсов и, толкая его к дверям, страстно заговорил в самое ухо:
   – Муха, давай, давай, родной, иди! Там в ведомости против твоей фамилии чисто, я сам видел, тля буду! Напротив Кравецкого написано – «не доп.», а против твоей – ничего.
   Из этого следовало, что в сессионной запарке деканатская секретарша Люба по оплошности не отметила в ведомости, что Леха к первому экзамену не допущен. В принципе, можно было идти сдавать.
   – Да я не читал ничего, – упирался Муха, подталкиваемый Пашкой уже к самым дверям.
   – Дурик! Никто не читал. Я думаю, сама Алевтина ничего не читала. Иди!
   И поддавшись порыву отчаянной готовности ко всему, Мухин пошел. Он спокойно положил на стол перед очкастой Алевтиной свою зачетку и без колебаний вытащил билет. Это был тот редкий случай, когда ему было совершенно безразлично, какой билет тащить, ни одного вопроса из программы он не знал.
   Сел за первый стол. Расслабился и стал слушать, как Витька Курочкин несет Алевтине какую-то околесицу о динамике рыночных механизмов и о преимуществах единой мировой валюты – евро….