Батяня сердился, щетинил усы, деревянной ложкой стучал по столу.
   – Затряслась, оглашенная, заходилась, – говорил он, про себя удивляясь, откуда вдруг взялась за их семейным столом эта черноокая, с выгнутыми коромыслом бровями, здоровенная девка взамен сопливой, золотушной пигалицы.
   – Растрясешь, гляди, жениховы гостинцы, – продолжал хорунжий со смехом, довольный собой и старшей дочкой.
   – Скажете тоже, батя! – махала на него рукой заалевшая Агашка.
   Тут и домашние, как по команде, вступали со своими смешками, вовлекая отсмеявшихся уже в новый круг веселья.
   – Все, хватит, довольно, – мягко пробовал унять их глава семейства, но, видя, что забава зашла слишком далеко, бил крепким кулаком по столешнице и рявкал, как на потерявших строй казаков на смотру: – Цыц, гаденыши! Повылазило у вас, что ли?! В добрых семьях над столом тихие ангелы летают, а у нас черти в чугунке пляшут! Будет вам ужо!
   Чистить этот самый чугунок и посылала ее мать. Теперь, вспомнив о брошенной работе, Агашка пошла во двор. У самого их крыльца прогуливался молодой офицер. «Ишь, длинноногий, – подумала девка, – как журавель». Офицер обернулся и посмотрел рассеянно на Агашку. «А лицо-то – пухлое и белое, как у девушки», – сказала про себя казачка и смутилась своим мыслям.
   Хотя всем своим видом офицер хотел показать окружающим, что он не просто похож на чечена или кабардинца, а даже больше их самих горец, как иллюстрация к соответствующей статье энциклопедии, казачка сразу в нем определила армейского и русского. На нем действительно была темно-бурая черкеска и белый бешмет, мех на шапке не слишком длинный и не слишком короткий. И плечи черкески были широки и покаты, и в талии он был стянут кожаным поясом с болтающимися язычками, да что-то не позволяло кивнуть головой и выдохнуть восхищенно: «Джигит!». Может, мазурки, театральные ложи, салонные диваны, светские поклоны воспитывают не ту пластику, или какие-то галуны на одежде были все-таки совершенно лишними, а отделка снаряжения какими-то серебряными бляхами была богаче, чем следует, но знающий человек с первого взгляда определял в нем чужака, старательно желающего показаться своим в этой стране.
   Поручик Басаргин, а именно так звали «энциклопедического джигита», очень бы удивился, если бы кто-нибудь сказал ему все это. Но точно так же в той, петербургской, жизни он безошибочно, с первого взгляда определял принадлежность человека к людям comme il faut или il ne faut pas, то есть благовоспитанным и неблаговоспитанным. И чужак, хотя и говорил по-французски, и кланялся непринужденно, но тут же бывал разоблачен и отторгнут Басаргиным как существо чуждое и смешное.
   Теперь дошла очередь быть чуждым и смешным самому Басаргину в глазах молодой казачки. Он это и прочитал в ее взгляде, но понял по-другому. «Веселая, видно, девка, хохотушка», – решил он и хотел улыбнуться ей в ответ. Но, вспомнив что-то, послал ей только равнодушно-холодный взгляд.
   – Федор, чаю бы с дороги? – сказал он своему слуге, малому неопределенного возраста и с таким же выражением лица.
   – Сию минуту никак не возможно-с, Дмитрий Иванович, – послышалось из распахнутых дверей хаты, куда Федор заносил барские вещи. – Сначала надо поклажу в дом занести, да по местам уложить. А то хватишься, а чемодана и нет. Народ здесь, известно, какой! Хоть и бают, вроде, по-нашему, а относительно чужого добра – те же абреки, прости Господи. Из-под носа уведут… А вы: чай, чай! Глотнуть не успеете, кружку горячую упрут…
   На самом деле Басаргину не хотелось чаю, он просто не знал, куда себя сейчас деть. Заминка какая-то с ним произошла. Встал вот посреди двора, мешая суетливому Федору и спешащим по хозяйственным делам казачкам, а самому вдруг стало так тягостно на душе, причем беспричинно. Это продолжалось всего только какое-то мгновенье.
   – Все правильно, – сказал сам себе Басаргин. – Так оно и. должно быть. Скука среди суеты, и одиночество…
   Надо было проведать лошадей, особенно своего любимца – гнедого с белыми чулками, настоящего кабардинца, купленного неделю назад за бешеные деньги. Но упорно не сбивавший цену черкес тогда сказал:
   – Почему дорого? Что говоришь? Пробовал купить ветер? Пойди – попробуй! Я тебе не лошадь продаю, а ветер…
   Такая лошадь ему и нужна была как воздух. Завтра на рассвете он в бурой черкеске, того самого цвета, который скрывает кровь от торжествующего врага, на гнедом с белыми чулками пониже колен, как раз под цвет бешмета всадника, выедет из станицы. Всякий встречный в этот ранний час сможет оценить его особую кабардинскую посадку. Ведь она тоже стоила ему денег. Целый месяц старый казак Наумка учил его всем тонкостям этой особой посадки, принимая, как должное, каждый раз на водку, пока, наконец, не крикнул сгоряча:
   – Вот молодца! Настоящий джигит! Одолел мою науку! Как пить дать, одолел!
   То ли Наумка хотел, чтоб ему еще добавили на водку, то ли просто не отошел от вчерашнего, но он явно поспешил с похвалой, а Басаргин решил, что курс наконец окончен. Наумка еще пытался что-то говорить, шмыгая красным носом, но Басаргин, вполне уже чувствовавший себя кабардинцем, слушать ничего не желал.
   – Дрянь народец, – уже сквозь сон слышал Басаргин ворчание Федора, – только и ждут, чего можно выманить. Думают, раз в Петербурге люди жили, у них всего – прорва. Не напасешься на них… Эта еще, кочерга станичная, ходит по двору, ругается, будто мы к ней в гости приехали… За сто верст киселя хлебать…
   Снился на новом месте поручику Басаргину императорский смотр. Император был чем-то недоволен и ворчал подозрительно знакомым голосом, что народ у него вороватый и лукавый, много хочет, да мало делает. Его императорское величество искало кого-то глазами, приговаривая, что особенно дурно воспитаны людишки, которые проживали раньше в Петербурге, так называемые «столичные штучки». Поручик стоял в конном строю и боялся пошевелиться. И тут его хваленый кабардинец вдруг тронулся с места и, не обращая внимания на отчаянные попытки остановить его, порысил вдоль строя. Басаргин видел изумленные лица товарищей. Конь уверенно двигался к императору. Надо что-то сказать! Что-то придумать! Как-то оправдаться!
   – Кто такой? Как звать? – спросил император, вперяя в него свой взгляд.
   – Печорин, – неожиданно для себя соврал поручик и проснулся.
   Во дворе было почему-то шумно. Слышался стук копыт выводимой со двора лошади и резкий голос хорунжего. Басаргин высунулся в раскрытое окно и спросил ближайшего верхового, что произошло.
   – Абреки Терек перешли, – ответил тот почти равнодушно.
   – Как перешли? Много? – изумился Басаргин.
   – Да не-е-е, – протянул казак, – пятеро. Троих уже ссадили. А еще двое в лес ушли. Сейчас в цепь идем… Да не беспокойся, ваше благородие, поймаем, не уйти им.
   Басаргин крикнул Федору, чтобы седлал кабардинца, а сам поспешно оделся.
   На площади уже строились солдаты, а казаки уже выехали вперед. Хотя его рота осталась в станице, поручик присоединился к группе конных офицеров. По их лицам можно было прочесть, что большинство из них сегодня еще не ложилось.
   – Господа, – говорил прапорщик Синицын, которому, видно, перед самой тревогой пришла масть, – надо было карты с собой взять. В седле бы доиграли.
   – Бросьте прапорщик! – отвечали ему офицеры. – Когда грохочут пушки, карточные музы помалкивают в тряпочку!
   – Какие пушки, господа? – возражал Синицын. – Два татарина, и столько шума! Прямо Бородино!
   – А вы слышали, прапорщик, – включился в разговор капитан Павлищев, – что у абреков есть карманные пушки? Размером не больше пистолета, и снаряд такой же, как пуля. Вроде моей трубки. Четыре татарина в камышах – вот тебе и батарея!
   Офицеры рассмеялись, прочищая свои осипшие утренние глотки.
   По весне лес в прибрежной полосе Терека заметно густеет. Пробиваться через него правильной цепью довольно сложно, поэтому роты скоро разделились на несколько параллельных отрядов.
   Басаргин сразу же вырвался далеко вперед, прося военную фортуну первым вывести его на абреков. Пистолет предпочел приготовить заранее и на всякий случай наставлял его на сгущающиеся заросли. Пару раз ему мерещились бритая голова и красная борода в кустах, и он едва не выстрелил. В один из таких моментов, когда он наставил пистолет на очередную торчащую гнилушку, раздался выстрел, но в отдалении.
   Поручик пустил коня вскачь, несмотря на то что летящие навстречу ветки могли запросто выбить его из седла. Сам себе он сейчас казался совершенно холодным храбрецом. Платон писал что-то об умной храбрости, когда бояться нужно того, чего стоит бояться, а чего не стоит – не бояться. Басаргин старался думать, что все эти умные рассуждения – совершеннейшая глупость, потому что опасность для него – это просто средство от скуки. Хотя в минуты откровенности с самим собой он признавался, что скучно ему бывает очень редко, а вот страшно гораздо чаще.
   Теперь он мчался впереди всех, не разбирая дороги, навстречу возможной опасности. Что опасность эта уже обнаружена, раз где-то стреляют, он в эту минуту не думал. Одно только неожиданно подпортило упоительное. чувство собственной бесшабашности. Вспомнился ему отрывок из любимой книги, где описывался отчаянный храбрец, который кричит, машет саблей, бросается вперед, но… зажмурив глаза. «Нет! – почти прикрикнул на себя поручик. – Ничего общего! Вовсе я на Грушницкого не похож!» При этом он ударил коня плетью, будто кабардинец был виноват в его мыслях.
   Среди деревьев показались сначала привязанные лошади, а потом уже и казаки. Они стояли небольшими группами, словно кучковались на станичной площади. Прозвучал выстрел, и в стороне упала сбитая пулей ветка орешника. На казаков это не произвело никакого впечатления.
   – Слезай, ваше благородие! – крикнули Басаргину. – В аккурат для верхового пули посылают.
   Басаргин кивнул и, не слезая с коня, поехал вперед, туда, где прятались за деревьями несколько казаков.
   – Небось, в карты их благородие проигрался! – сказали вслед ему катки. – Лезет по-глупому! Жаль, если коня такого подстрелят…
   В передней цепи он все-таки соскочил на землю. Ближе всех к нему за широченным, в три обхвата стволом, прятались два молодых казака. Один из них то высовывал из-за дерева папаху на палке, то целился куда-то из ружья. Очевидно, ему не терпелось перейти к активным действиям. Другой же, подложив под голову шапку, смотрел вверх на раскидистую крону дерева с выражением полного спокойствия на лице, граничащего с равнодушием.
   – Куда топочешь?! – крикнул Басаргину шустрый казак, но, приглядевшись, поправился: – Хоронись, ваше благородие! Ногами-то не ходи, ползи низом…
   Как раз за деревьями грохнуло, и пуля просвистела в двух саженях от Басаргина. Он опустился в траву, досадливо морщась, что сделал это как раз после выстрела, словно испугавшись. В этот момент шустрый казак, выбрав удобный момент, сам выстрелил.
   – Акимка! – позвал он своего товарища. – Глянь ты! Никак я достал? Ведь верно – достал…
   – Видать, что так, – согласился тот, переворачиваясь на живот и высовываясь из-за дерева. – Кричал татарин! Ясно дело, зацепил! Лихой ты, Фомка. Магарыч-то ждать, али как?
   – Знамо дело, гулять будем…
   Теперь Басаргин наконец увидел, откуда велась стрельба по казакам. За небольшой лесной проплешиной в кустарниковом полуостровке прятались абреки. Когда они поняли, что обнаружены и оторваться от преследователей уже не удастся, то нарубили веток и сучьев, сложили из них подобие бруствера и стали отстреливаться.
   Какое-то время из-за завала не было слышно выстрелов. Только по лесу слышался хруст веток – это подходила армейская цепь. Видимо, поэтому казаки заволновались. Им не хотелось солдатской подмоги.
   Басаргин увидел, как Фомка приложил ладони к губам и засвистел на манер какой-то птицы. После чего он скользнул в траву и, извиваясь ужом, пополз в направлении завала. Когда поручик взглянул по сторонам, он заметил, что половины казаков за деревьями уже не было.
   С той стороны послышалось заунывное пение, похожее на звериный вой. Потом вдруг из травы к завалу метнулись тени. Пение перешло сначала в злобный крик, а потом в сдавленный кашель. Над завалом возникла голова казака. Он махнул рукой и крикнул своим:
   – Одного живьем взяли! Айда!
   Казаки все так же группами потянулись к месту скоротечной схватки. Подъехал на коне и Басаргин. Уронив бритую голову в ветки завала, лежал один абрек. Второй со связанными за спиной руками сидел на земле, поджав одну ногу, а вторую, раненую, вытянув перед собой, как будто казаки застали его во время обувания. Его выбритую голову делил на две половинки идеально ровный шрам. Басаргин внутренне содрогнулся, представив этот удар шашкой или кинжалом, чудом не раскроивший чеченцу череп. Абрек словно почувствовал его взгляд, поднял на поручика мутные, как вода Терека, глаза и что-то злобно сказал по-чеченски.
   – Неча тут зубами скрипеть, нехристь! – толкнул его в плечо пожилой казак и попробовал поднять абрека на ноги. – Братцы, помогите мне его поставить! Тяжелый бирюк!
   Казаки подняли абрека, но тот, громко заскрипев зубами, повалился на бок в траву.
   – Нянчийся теперь с душегубом! – плюнул в сердцах казак.
   – Казачки! – крикнул Басаргин. – Давайте его ко мне, через седло.
   – Охота вам, ваше благородие! – заворчали казаки.
   – Давайте, давайте! – прикрикнул на них поручик.
   Теперь он был собой действительно доволен. Он въезжал в станицу, как настоящий джигит, с поверженным врагом через седло. Казаки удивленно переглядывались и кивали на поручика. Чеченец скрипел зубами и ругался на своем змеином языке. Иногда он поднимал свою бритую, украшенную шрамом голову и говорил Басаргину на ломаном русском:
   – Урус! Хорош конь! Якши тхе, чек якши! Хорош конь! Урус…
   * * *
   Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.
   За этой сухой протокольной формулировкой скрывалось нечто такое, что отличало реальности телерепортажа и настоящей бомбежки, как комфорт мягкого дивана в московской квартире отличается от ужаса сидения в ненадежном подвале…
   Когда наверху с ревом проносились «сушки» русских, бросая бомбы и ракетные снаряды, когда стены дома, построенного еще дедушкой Бисланом, кирпичные добротные стены, всегда казавшиеся надежными, крепкими, теперь вдруг стали казаться тонкими, прозрачными, слабыми, когда запах перегорелой взрывчатки доносился сюда, в подвал, и от каждого сотрясения на головы мамы и сестренки сыпались с дрожащего потолка пыль и песок.
   Авиация федералов работала по северной оконечности Дикой-юрта…
   Это так вечером по телевизору скажут. Но это увидят те, у кого в домах будет электричество. И у кого не рухнет дом от попавшего в него ракетного снаряда или фугасной бомбы. А в Дикой-юрте после вчерашней бомбежки во всех домах отключилось электричество. Вертолетчики федералов на своих «крокодилах» попали вчера в трансформатор.
   Вот и сегодня: улетят бомбардировщики «су» – и через полчаса прилетят вертолеты. И снова надо будет сидеть в этом подвале, сидеть и ждать, пока не рухнет перекрытие и не завалит их всех в этой могиле.
   Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.
   У них с федералами не только разный язык. У них с федералами разное понимание самых простых вещей. Взять хотя бы название их села…
   По-чеченски Дикой – это добрый и хороший. А русские думают по-своему, что Дикой – это дикий, звериный, злой… Они антиподы. Русские и чеченцы.
   Русские говорят «черное» про то, что нокчам кажется белым. Они говорят «мир», а нокча считает, что это война. Федералы по своему телевидению говорят: наведение конституционного порядка, зачистка, уничтожение бандитов… А они – сестра, мама и сама Айшат – думают, какие же это бандиты – дядя Лека, дядя Руслан и их сыновья, двоюродные братья Айшат – Дока, Зелимхан и Бислан? И наведение конституционного порядка – это уничтожение их села, смерть и разрушение, боль и страх!
   И эти зачистки, когда отца увели из дома, и он пропал… Пропал, и все….
   Они говорят с русскими на разных языках.
   И не просто говорят на разных языках, когда еще можно понимать друг друга через переводчика. Но они называют одними и теми же словами совершенно противоположные вещи, а это уже так отличает их мышление, что взаимопонимание становится просто невозможным.
   Когда русские говорят, что они навели в селе конституционный порядок – это значит, что они забрали отца из дома и увели туда, откуда уже год нет вестей. Зачем их дому такой конституционный порядок?
   Если федералы говорят, что они уничтожают бандитов, а это родные Айшат люди – дядя Лека, дядя Руслан, братья Дока, Зелимхан и Бислан, и защищают они свои дома, свои семьи, свою землю, то кто после этого бандит?
   Русский говорит «черное», а Айшат понимает, что это белое. Русский говорит «мир», а она понимает, что это война.
   Русский говорит «любовь»…

Глава 2

   …И смотрит седая скала в глубину,
   Где ветер качает и гонит волну —
   И видит: в обманчивом блеске волны
   Шумят и мелькают трофеи войны…
Я.П.Полонский

   – …Parce que c’est un homme pourtant[1], – приговаривал доктор Тюрман, несмотря на немецкое происхождение, удивительно мягкий человек. Даже руку пожимал он так нежно, словно соприкасался с открытой раной. Еще у него была странная манера избегать в разговоре германизмов и, напротив, вкрапливать в свою речь французские слова и выражения.
   Доктор, очевидно, привыкший заговаривать больного, не имея на этот раз в его лице ни собеседника, ни даже слушателя, обращался к Басаргину, который сидел тут же на стуле, борясь с желанием закурить.
   – Очень слаб, очень слаб, – говорил он, держа за руку лежавшего без движения чеченца. – Пульс нитевидный, конечности холодные, сознание затемненное… Хотя, по правде сказать, Дмитрий Иванович, народец этот и характеризуется затемненным сознанием. Инстинкты у них, друг мой, одни инстинкты, сдерживаемые только уздой обычая и закона кровной мести… Вижу по лицу, голубчик, что не согласны со мной! Рагсе que c’est un homme pourtant! Ho скажите мне, что сделали эти люди в смысле общечеловеческой культуры? Кем может похвастаться это племя, кроме лихих бандитов?
   – Иван Карлович, – наконец, подал голос Басаргин, – а если маленькому народу горцев просто необходимо выжить, сохранить себя среди других? Их миссия так же проста, как конструкция кинжала. Идея их – свобода. Любое культурное усложнение в их ситуации – смерть.
   – Только не говорите мне про их географическое положение на стыке христианства и ислама, про исторические условия, – возразил доктор, даже немного обижаясь на собеседника. – Возьмите их географических и исторических соседей – Армению и Грузию. Давид Строитель, Шота Руставели… Да что прятаться за громкие имена! Я вам, голубчик мой, даже своего приятеля вспомнить могу – Илью Бебуришвили. Будем в Тифлисе, обязательно вас познакомлю. Спасибо еще мне скажете. Какой умница! Закончил университет в Петербурге, сейчас служит чиновником по особым поручениям при тамошнем губернаторе. Но не в этом дело! Переводит на грузинский Пушкина, Лермонтова, Гете, Шиллера. Сам пишет стихи, поэмы, создает национальную литературу. Без громких слов, Дмитрий Иванович, без громких слов! Просто создает ее, и все… Читал мне свою поэму на грузинском, а потом переводил на русский. Сюжет занятный. К одному горцу приходит ночной гость. Хозяин узнает в нем своего кровника. Гость – лицо неприкосновенное, а закон кровной мести велит его убить. Как вам это нравится? Главный герой поэмы мучается, размышляет… Психологизм, я вам скажу, друг мой! Психологизм здесь присутствует! Vous concevez, mon cher![2]… А вы знаете грузинский язык? Нет? Очень жаль, очень жаль. Смогли бы оценить всю силу поэзии… Я, к сожалению, тоже не знаю… А эти, абреки? Кричат, скачут… Куда они скачут, Дмитрий Иванович? Куда несется их птица-тройка? Нет у них троек? Хорошо! Куда несется их национальная мечта, их идея-лошадь?.. Вынужден констатировать признаки гемморрагического шока. Диагноз Тюрмана в отношении раненого абрека прозвучал, как приговор всему чеченскому народу.
   – Бросьте, Иван Карлович, вот их культура, вот их идея, мечта, вера!
   Басаргин подошел к стене, где висели две шашки, пистолеты, другое оружие, снял со стены кинжал и вытащил его из ножен. Это был так называемый «беноевский» кинжал, то есть массивное оружие с широким лезвием в четыре пальца шириной, напоминавшее знаменитые римские гладиусы, с которыми легионеры завоевали весь античный мир, но с ярко выраженным острием, чтобы без помех проходить сквозь кольчугу врага. Рукоятка хоть и была сделана из недорогого материала – рога буйвола, – но отделана серебром. Такие кинжалы теперь встречались уже редко, постепенно вытесняемые другими, более короткими и узкими.
   – Обратите внимание, – Басаргин протянул доктору холодно блеснувшую сталь, – сделан не в Германии, а здесь – в Большой Чечне. Мне сказали, что это последняя работа знаменитого чеченского оружейника… Забыл! Представьте себе, уже забыл его имя!.. Купил я его с простой рукояткой, на клинке – зазубрина. Поверите ли, Иван Карлович, этот кинжал с одного удара перерубал кузнечные клещи! А я вот, дурак, заказал переделку. Ручку украсил серебром, да мало того, попросил убрать зазубрину. Что же вы думаете? Слесарный инструмент его не берет! Секрет закалки! Пришлось «припускать»… Зазубрину убрали, и закалка пропала… Влез, что называется, в чужую культуру! Глупо все испортил, а самое главное потерял. На что он теперь годится? На стене висеть…
   – Позвольте, Дмитрий Иванович, – доктор опасливо отодвинул от себя стальное жало, – но ведь так можно и каменным топором восхищаться! Вся душа народа вложена в этот кинжал! В оружие убийства! Нет, голубчик мой, смотрю я на вас, молодых, романтичных господ… Вы же все за них сами придумываете. Стихи вот про них написали Пушкин и Лермонтов, опять же, про кинжал этот. Про доблесть, гордость и достоинство. Роман вот Михаил Юрьевич сотворил. Царствие ему небесное! Говорят, что замечательный роман. В эту войну, наверное, новый гений возникнет. Вон приятель ваш все пописывает что-то в тетрадочку… К чему им, чеченам, волноваться? Вы все за них напишете, все про них придумаете, а они в это время будут кинжалы свои точить. Ждать своего часа… Посмотрите-ка на вашего подопечного!
   Доктор указал на лежащего чеченца. Тот был бледен, как слоновая кость, все неровности черепа проступали под утончившейся кожей. Шрам на голове блестел белым перламутром. Только на руке, на которую и указывал Тюрман, вдруг проступили змеиные изгибы вен.
   – Видите? – произнес доктор в совершенном удивлении. – А минуту назад были совершенно спавшиеся вены! За m’a boulevere![3] Заживает, как на собаке… Видали, друг любезный? Он уже и вздрогнул. Видать, не понравилось, что его с собакой сравнили. Разве это человек? Одни законы гор в телесной оболочке. Ни души, ни разума. Обзови я его сейчас… какое там у них оскорбление самое обидное?.. бабой, например. Тут же встанет, возьмет этот самый кинжал ваш и зарежет меня во славу пророка. Разве это человек?
   – А может, как раз это и есть человек? А, Карл Иванович? Может, вся наша культура, все наше общество, образование – все это шелуха? Очисти нас, как луковицу, что останется? Ничтожество, карлики… А этот лежит, как есть, но ведь человек!
   Доктор Тюрман вдруг засуетился, стал собираться.
   – Засиделся я у вас, голубчик, пора мне восвояси. А то скажут: Карл-то Иванович совсем стал чеченским доктором, даром что немец. А я, может, Россию не меньше вашего люблю. Вам вот, молодым, все туземцев, чужих подавай. А мне, кроме России-матушки, и не надо ничего. Помереть бы у себя в Великих Луках, а не здесь – на краю мира христианского…
   На ходу повторяя рекомендации по уходу за больным, Карл Иванович направился к выходу. Басаргин проводил его.
   Тюрмана чеченским доктором никто и не думал называть, а вот Басаргина в батальоне уже за глаза величали «татарская няня». Станичные казаки его сторонились, не понимали. Жена хорунжего теперь ругалась на дворе:
   – Летнюю хату ему отдали, чтоб табачищем вонял! А он что, сквалыга, удумал? Татарина в дом притащил и ходит за ним, как за теленком. Да я таперича, после басурмана, туда шагу не сделаю. Запалить только и осталось! Гори вместе с татарином, коли такая у тебя к нему присуха! Кто же тебя, болячку, только родил такого? Вражина! Змей болотный…
   Басаргин слушал все это, лежа на кровати, и мечтательно улыбался.
   Залихватское, стремительное слово «набег» на самом деле означало долгое топтание солдатских сапог на станичной площади, поддразнивание офицерами своих лошадей, которых они то пускали вскачь, то осаживали через три-четыре шага, покашливание, перекидывайте пустыми фразами. Наконец эта масса людей неторопливо трогалась, переваливаясь и колышась, в оседавшем утреннем тумане. Торопились одни артиллеристы, подстегивая и таща под уздцы своих невозмутимых лошадок и все равно отставая от общей массы.