Он тотчас понял, о чем речь. Побледнев, он встал.
   – Я не думаю, чтоб мои семейные отношения могли иметь… – начал он запальчиво, но тут же махнул рукой, снова сел и сказал устало: – Я понимаю, Семен Афанасьевич. Вы правы, конечно. Знаете, я еще попытаюсь поговорить с женой…
   Уж не знаю, как он с ней поговорил. В ближайшие дни она стала словно бы потише. Она не кричала на него при людях, но ведь характер не оставишь дома и, приходя на работу, в карман не спрячешь.
   Преподавала она историю – и об исторических событиях и героях тоже говорила так сварливо и раздраженно, словно они ей лично досадили. Если кому-нибудь из ребят случалось провиниться, она немедленно начинала кричать, и это, как чаще всего бывает, не производило на ребят ни малейшего впечатления.
   В пятой группе учился парнишка из новеньких – Гриша Кузьменко. На уроки он тратил много времени, но по-своему: он готовил шпаргалки. То и дело учителя обнаруживали у него какие-то узенькие полоски с датами, с физическими формулами или немецкими спряжениями. Елена Григорьевна, заметив однажды такую шпаргалку, долго кричала на Гришу, но он был как глухой – смысл ее слов, видимо, попросту не доходил до него. По его скучающе-терпеливому лицу было видно, что для него все это как дождик – надо переждать: польет, польет, да и перестанет когда-нибудь.
   Следующим уроком был немецкий.
   Случилось так, что Софья Михайловна тоже вызвала Кузьменко. Он вышел к доске и, украдкой поглядывая на ладонь, стал не очень быстро, но без ошибок склонять «der Tisch».
   Никто не сомневался в том, что от Софьи Михайловны не укрылось чрезмерное внимание Григория к собственной ладони. Но Софья Михайловна внимательно смотрела на доску – он и на доске писал мелким, ровным, убористым почерком – и, когда склонение было закончено, сказала только:
   – Хорошо, все верно.
   Потом подошла, взяла оторопевшего мальчишку за руку и влажной тряпкой, которая висела на гвозде у доски, крепко провела по его ладони. Потерла, посмотрела, еще разок вытерла, потом той же тряпкой стерла все с доски и сказала все так же спокойно, не повышая голоса:
   – Просклоняй еще раз. Только другое слово… ну, хотя бы «der Stuhl».
   Во время этой процедуры мой земляк едва не сгорел со стыда – о его щеки можно было зажечь спичку.
   Кто-то прыснул, и, как по сигналу, захохотал весь класс. Жуков даже вытирал слезы, выступившие у него на глазах. Софья Михайловна отвернулась от доски и, чуть приподняв руку, невозмутимо промолвила:
   – Тише, пожалуйста.
   На перемене, весело блестя глазами, Король сказал:
   – Будьте спокойны, последний раз. Больше не захочешь, а, Гришка? Это тебе не то что: «Как ты смеешь!» – Он в точности повторил интонацию Елены Григорьевны.
   Ребята не любили уроков истории. Проходили они историю Рима, полную событий, которые волнуют нас и поныне, хоть того Рима и тех людей давным-давно уже нет на свете. Но когда ребята готовили уроки или отвечали в классе, я видел скучные глаза, слышал одну и ту же казенную формулу, одну и ту же тягучую ноту: «Аристоник был представителем… Сципион африканский был представителем…»
   А главное, не было у Елены Григорьевны интереса, любопытства к людям, не было той сосредоточенности, при которой хочется заглянуть человеку в глаза и подумать: кто ты, что ты? Чего хочешь, куда идешь, чем станешь? Она ничего не могла рассказать о ребятах – ни об одном. «У него удовлетворительно», – говорила она, когда ее спрашивали о Жукове. «У него неудовлетворительно», – отзывалась она о Коробочкине. И только.
   Зачем она стала учительницей? И почему именно учительницей истории? Понять было невозможно. А всего непонятнее – зачем Николай Иванович женился на ней. Людей более чужих, более несхожих нельзя было и представить себе.
   Замечания Софьи Михайловны по поводу своих уроков Елена Григорьевна выслушивала неохотно, ворчливо возражала: «Я следую программе… В учебнике сказано так… Что значит – скучно? Ведь это не урок танцев!»
   – Ох, опять завтра история! – с тоской сказал как-то Король, собирая тетрадки.
   – Что же вы с таким отчаянием говорите об этом? – удивленно обернулся к нему Владимир Михайлович.
   – Да что… ничего я не запоминаю. Скука. Имена какие-то… Тиберий – что за имя такое? И на что мне про него учить?
   – То-есть как? Что-то я вас, Митя, не понимаю.
   – Не нравится мне этот Тиберий. Двуличный. Думал о своей выгоде, а притворялся, что заботится о народе… Владимир Михайлович, вы что? Голова заболела?
   Владимир Михайлович стоял белый, как мел, даже губы побелели. Руками, которые вдруг перестали его слушаться, он что-то вынимал из портфеля и снова без толку совал обратно. Ребята растерянно смотрели на него: они никогда не видели его рассерженным и не понимали, что случилось. Не может же он, в самом деле, обижаться за какого-то Тиберия, который помер с лишком две тысячи лет назад!! Во всем классе один я понимал, что он не только обижен за Тиберия, но и без памяти зол на Елену Григорьевну.
   – Садитесь, Королев, – сказал наконец Владимир Михайлович, чуть ли не впервые называя Короля не по имени, а по фамилии. – И вы, Стеклов, и вы, Репин, – все садитесь. Семен Афанасьевич, – официально обратился он ко мне, – с вашего разрешения я задержу на некоторое время пятую группу.
   Он прошелся по комнате и остановился у окна:
   – Когда жили братья Гракхи? Скажите, Жуков.
   Саня встал:
   – Во втором веке до нашей эры.
   – Так. А скажите, Саня, как жили крестьяне в древнем Риме во втором веке до нашей эры?
   – Очень плохо жили, Владимир Михайлович. У них не было земли. Вся земля была у богатых.
   – А земля, завоеванная в походах, кому принадлежала?
   – Она считалась общественная, а на самом деле тоже была у богатых. Они брали ее в аренду и считали своей.
   – Верно. Садитесь, Саня. Так вот, один римлянин, Гай Лелий, взялся было уничтожить эту несправедливость. Он предложил отнять у богатых лишнюю землю и разделить ее между малоземельными и безземельными. Но в самую последнюю минуту Гай Лелий побоялся ссориться с богачами и взял свое предложение обратно. За это его прозвали «благоразумным». Боязнь за себя, за свое спокойствие и безопасность взяла верх над чувством справедливости. Не знаю, можно ли гордиться таким прозвищем – «благоразумный». Думаю, это позорное прозвище.
   – Верно! – подтвердил с места Король.
   – Тиберий Гракх не был благоразумным, – словно не слыша его, продолжал Владимир Михайлович. – Тиберий готов был защищать справедливое дело до последней капли крови. Он не мог спокойно смотреть, как нищают римские крестьяне, какое жалкое существование они влачат. «И дикие звери, – говорил он, – имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света, и, лишенные крова, как кочевники бродят повсюду с женами и детьми. Полководцы обманывают солдат. Множество римлян сражается и умирает за чужую роскошь, за чужое богатство. Их называют владыками мира, а они не имеют и клочка земли». Как вы думаете, Королев, такие слова, такие мысли могут быть у человека корыстного и двуличного?
   – А нам не говорили!.. Нам говорили…
   – Погодите. Но самый страшный человеческий порок – жадность. Жадность порождает все остальное. Богачи ни за что не хотели расстаться со своими богатствами. Не хотели отдать ни клочка земли, ничем не хотели поступиться. Однако они боялись завязать открытый бой с Тиберием, которого народ глубоко любил и уважал. И они уговорили Октавия выступить против Тиберия и отклонить предложенный им закон. А если в коллегии трибунов хоть один человек высказывался против какого-нибудь предложения, это значило, что оно отклонено, хотя бы все остальные и соглашались с ним. Но Тиберий не отступал. Он предложил новый закон, по которому богачи должны были немедленно освободить общественные земли. Вы, Королев, говорите, что Тиберий был корыстным. А вот послушайте, что он сделал…
   Я не раз наблюдал за ребятами во время уроков Елены Григорьевны. Они сидели тихо, потому что таков был порядок, который они сами установили: на уроках сидеть тихо. Но я наверняка знал: Король, глядя в окно, думает сейчас о чем-то своем, а Володин хоть и смотрит на Елену Григорьевну, вовсе не помышляет о Пергамском царстве или братьях Гракхах. Вид у него отсутствующий и самоуглубленный, от Рима он далек, как от звезды небесной.
   А вот сейчас я мог бы голову прозакладывать, что они – в древнем Риме и собственными глазами видят, как выходит Тиберий на вторые трибунские выборы, видят, как собирается к Капитолию несметная толпа, как устремляются сюда враги Гракха, вооруженные камнями и дубинами, и вот двинулись на Тиберия, избивая и сметая с пути всех, кто его защищает…
   …Стук в дверь, меня вызывают: телеграмма из гороно. Приняв телеграмму, возвращаюсь наверх. Очень хочется вернуться в класс и дослушать, но боюсь помешать. Останавливаюсь на минуту у двери. Владимир Михайлович рассказывает уже о Гае:
   – «Где искать мне, несчастному, убежища? – говорил младший брат Тиберия. – Куда мне обратиться? На Капитолий? Но он еще не просох от крови брата. Домой? Чтобы видеть в горе и отчаянии мою мать?»
   …Пятая группа в этот день все делала с опозданием – и чай пила и уроки готовила, а отдохнуть, наверно, и вовсе не успела. Но я не видел на лицах ребят усталости. А Король, уходя спать, сказал мне как нечто глубоко продуманное:
   – Братья Гракхи – вот это были люди!

58. ЕЩЕ ОДИН УРОК ИСТОРИИ

   Через день я пошел на урок истории в пятую группу. Я не думал найти там какие-то перемены. Просто не было дня, чтобы мы с Софьей Михайловной не бывали на уроках: она контролировала и учила, я – учился. Учился не математике, не русскому языку и не физике, а искусству учить и воспитывать. А к Елене Григорьевне я ходил в надежде что-то придумать. Надо же нам что-то делать, как-то вразумить ее, должна же она понять, что ее уроки душат, убивают интересный и важный предмет.
   Как всегда, я сел на заднюю парту и приготовился слушать.
   За широким, не перечеркнутым рамой окном сверкало до блеска вымытое небо – такое синее, что казалось, будто и весна не за горами. Ребята еще шуршали тетрадями и учебниками. Володин нырнул зачем-то в парту и, кажется, так и решил там остаться. Но вот его голова снова появилась над партой – и в эту самую минуту раздалось сухое, повелительное:
   – Володин, к доске!
   Шумно вздохнув, Володин встал, одернул рубашку и прошел между рядами. Стал у доски, как всегда не зная, куда девать руки, и терпеливо ждал вопроса.
   – Расскажи о земельном законе Тиберия Гракха, – так же отрывисто и сухо потребовала Елена Григорьевна и, не дожидаясь, пока Володин заговорит, отвернулась к окну.
   Меня всегда возмущала эта ее манера скучливо смотреть в окошко, пока ребята отвечали. Вот и сейчас: она смотрит на небо, на березы, да и их, кажется, не видит – такое уж у нее выражение лица.
   – Тиберий хотел, чтоб у простого народа была земля. Но самое плохое в человеке – это жадность…
   Елена Григорьевна, словно просыпаясь, шевельнула бровями. А Володин продолжал как ни в чем не бывало:
   – …и богачи нипочем ее хотели отдавать землю. А Тиберий говорит: «Ах, вы так – вас просят по-доброму, а вы не хотите! Тогда отдавайте землю сейчас же». А Октавию говорит: «Ты от этого не обеднеешь, я тебе отдам свою землю». А Октавий уперся на своем – и ни в какую. Тиберию он был друг, и Тиберий его очень жалел. Но все-таки сказал: «Если ты о народе не думаешь, то какой же ты трибун? Сейчас будем голосовать, чтоб снять тебя из трибунов». Голосуют – и все против Октавия. Тут Тиберий говорит: «В последний раз тебя прошу, одумайся». Но Октавий поглядел на богачей – и опять за свое. «Тогда голосуем дальше», – это Тиберий говорит. Почти все были против Октавия, и Тиберий силком свел его с трибуны…
   Елена Григорьевна давно уже не смотрит в окно. Удивленно, кажется даже растерянно смотрит она на Володина.
   – Скажи, а почему Тиберий обращался к Октавию? – спрашивает она.
   – Ну как же, – доверчиво отвечает Володин: – там у них было такое правило: если хоть один трибун говорит против, то уж кто согласен, в расчет не принимается.
   – Так, так…
   Елена Григорьевна долго молчит, и все очень хорошо понимают ее молчание и сами помалкивают, сохраняя чинное выражение лица. Но Володин – не дипломат. Он видит, что учительница удивлена, и в простоте душевной хочет объяснить ей, что к чему:
   – Это нам Владимир Михайлович рассказывал… третьего дня. Король говорит: «Братья Гракхи – вот скука-то», – а Владимир Михайлович…
   – Садись, – обрывает его на полуслове Елена Григорьевна.
   И удивленный Володин идет на место.
   Андрей щурит глаза и улыбается. На откровенной физиономии Короля крупно написано некое торжествующее «Ага!» Сергей соболезнующе смотрит на Володина: «Эх, брат, прост же ты…»
   – Разумов, к доске! Продолжай.
   У Разумова хорошая память и хорошая, складная речь:
   – Тиберий Гракх добился своего, но самое трудное было впереди: надо было провести закон в жизнь. А уже очень трудно было понять, где собственные земли, а где арендованные: на арендованных были разные постройки, осушались болота, разводились виноградники. И, конечно, богачи сопротивлялись. А Тиберий не отступал. Он сказал, что надо выдать крестьянам денег из государственной казны на обзаведение. И еще он предлагал сократить срок военной службы. А тут беда: надо выбирать новых трибунов. И все очень плохо сошлось, потому что выборы были летом, когда крестьяне в поле. Тиберий понимал, что они не смогут прийти за него голосовать…
   Володин отвечал толково, но не очень складно, не сразу находя нужное слово. Разумов говорит легко, и с первых слов ясно, что источник его знаний тот же, что и у Володина.
   Елена Григорьевна вызывает еще Жукова. Саня рассказывает о Гае Гракхе, и мы снова слышим: «Где искать мне, несчастному, убежища? Капитолий еще не высох от крови брата, а дома плачет мать…»
   …В учительской Елена Григорьевна подходит к Владимиру Михайловичу, который уже сидит у стола над стопкой контрольных работ.
   – Владимир Михайлович, – говорит она, и ее красивое, правильное лицо внезапно заливает краска – даже лоб краснеет, даже уши, – сегодня я спрашивала пятую группу о Гракхах…
   Она умолкает. Владимир Михайлович поднимает голову и испытующе смотрит на нее.
   – Они отвечали не по учебнику… – Елена Григорьевна снова молчит.
   «Смотри-ка! – думаю я. – Может быть, она и способна услышать то, что ей говорят?»
   Исподтишка поглядываю на них и тешу себя несмелой надеждой. Может быть, дойдет до нее? Хоть бы она поняла, как многому можно научиться у Владимира Михайловича, стоит только захотеть. Вот если бы…
   И вдруг, словно собравшись с силами, Елена Григорьевна заявляет своим обычным голосом:
   – То, что вы рассказали ученикам, никакого отношения к истории не имеет. Это все беллетристика. Если хотите знать, это просто идеализм – такое отношение к истории. Как будто что-нибудь зависит от личных качеств отдельных людей – добрые они там были или злые. Это идеализм! И потом, что это такое: почему вы вмешиваетесь в мою работу? Я ведь не даю за вас уроков арифметики? Я не прихожу к вам и не указываю…
   Как она смеет так говорить с Владимиром Михайловичем? С грохотом отодвинув стул, я встаю, но старик делает едва заметное движение рукой в мою сторону. Он давно уже стоит во весь свой немалый рост перед Еленой Григорьевной и не сводит с нее холодных, внимательных глаз.
   – Милости прошу на мои уроки, Елена Григорьевна. Буду благодарен за каждое разумное слово. Привык выслушивать замечания товарищей.
   Он говорит медленно, словно сдерживая себя. И вдруг, оборвав, продолжает совсем по-другому – горячо, не выбирая слов, не задумываясь:
   – И считаю себя виноватым в том, что давно не сказал вам: нельзя так преподавать историю, как вы. Это клевета на людей! Вы клевещете на людей, которые даже заступиться за себя не могут! Я вот могу отвести от себя напраслину, и Семен Афанасьевич может, а Невский или Петр – они безмолвны и беззащитны перед вами. Нельзя преподносить ребятам мертвые, абстрактные определения вместо живой истории народа!
   До чего хорошо, что Владимир Михайлович умеет сердиться вот так, по-настоящему, от души, без оглядки! Впрочем, это для меня не новость – я ведь не забыл встречу с педологами.
   Они стоят друг против друга, и Владимир Михайлович, как видно, даже не думает извиняться в том, что вмешался не в свое дело (а я, признаться, ждал, что он все-таки извинится – возьмет верх привычка: он так изысканно, безупречно вежлив всегда и со всеми).
   – Вы читали учебник? Вы видели методические разработки? – сухо, отрывисто спрашивает Елена Григорьевна.
   Чтобы смотреть прямо ему в лицо, она вынуждена закинуть голову, и вид у нее, может быть поневоле, особенно вызывающий.
   А Владимиру Михайловичу волей-неволей приходится смотреть на нее сверху вниз.
   – Но, Елена Григорьевна, разве у нас нет своей головы на плечах? Разве мы сами не должны думать? Вы говорите: идеализм. Но ведь историю вершит народ, и он рождает героев, а вы… Неужели вы полагаете, что исторические личности – просто марионетки без сердца и разума? Куклы какие-то, механически выполняющие волю истории? Напрасно вы так полагаете!
   – Не согласна! И буду говорить об этом в гороно!
   – А я согласна с Владимиром Михайловичем, – отчетливо произносит Софья Михайловна, которая до сих пор молча, сдвинув брови, слушала их спор. – Я тоже буду говорить об этом, и не только в гороно. По-моему, наша обязанность – написать в Москву все, что мы думаем об учебниках и программах по истории, литературе, географии.
   Владимир Михайлович садится, проводит платком по лбу.
   – Я покажу вам то, что я писал в минувшем году, – говорит он. – У меня осталась копия…

59. ВСТРЕЧА

   С лета на берегу нашей речки лежало несколько больших, толстых бревен. Ребята ходили вокруг, облизывались, но взять не решались. Однако хозяин не объявлялся, всю осень бревна поливал дождь, потом присыпал снег, а они всё лежали и лежали – отличное дерево, которое могло стать и лодкой, и столом, и книжной полкой.
   – Дураки будем, если не возьмем. Чего тут глядеть, в самом-то деле! – говорил Король.
   – Бревна эти без хозяина, это уж верно, – вторил Суржик.
   – А если есть хозяин, так плохой: зачем бросает добро без призору? – поддерживал и Подсолнушкин.
   У каждого находилось что сказать по этому поводу. Наконец мы решили: бревна перетащить к себе. Объявится хозяин – отдадим. А не объявится… ну, тогда видно будет.
   В один из ближайших выходных дней мы взялись за бревна. Надо было перекатить их через шоссе. Подсолнушкина с красным флажком поставили на дороге на случай, если пойдет машина. И действительно, как раз в ту минуту, когда поперек дороги легло огромное, толстое бревно, из-за поворота вылетел легковой автомобиль, и Подсолнушкин, размахивая над головой красным флажком, побежал ему навстречу. Он подскочил к притормозившему водителю и стал объяснять причину задержки. И тут из машины вышел невысокий, широкоплечий человек в кожанке.
   – Здравствуйте, ребята, – сказал он, оглядывая согнувшихся над бревном мальчишек. – Кто у вас старший?
   – Я… – в испуге отозвался Коробочкин. Ему вдруг пришло в голову, что это и есть хозяин бревен, подоспевший в самую что ни на есть неудобную минуту. – Я командир ударного отряда. На берегу, знаете, бревна без присмотру… Вот мы и… мало ли что в хозяйстве надо… – Он окончательно запутался и умолк.
   – А кто вы такие?
   – Воспитанники детдома номер шестьдесят, – пришел на выручку Король.
   – Мне раньше говорили, что в вашем доме творятся безобразия. Было это?
   – Вон – вспомнили! Так ведь это когда было!
   – А теперь, я слышал, у вас порядок?
   – Теперь-то порядок. Приходите – увидите!
   Незнакомец засмеялся:
   – Жаль, что спешу, а то заехал бы, поглядел. Привет от меня всем ребятам и вашим руководителям. – Он уже открыл дверцу машины, но снова обернулся: – А бревна, вы сказали, зачем?
   – Распилим… если, конечно, хозяин не найдется. Распилим – и лодки к лету!
   – Ну-ну! Желаю вам, чтоб хозяин не нашелся! – Незнакомец помахал ребятам, захлопнул дверцу, и машина умчалась.
   И тут Разумов вдруг закричал:
   – Киров! Ребята, да ведь это Киров!
   Оставив Лиру сторожить сваленные у обочины бревна – он не смел возражать, хотя чуть не плакал, – все побежали в клуб, где висел большой портрет Кирова, и той же толпой ринулись ко мне:
   – Киров! Семен Афанасьевич, с нами Киров говорил! Он вам привет передает!
   Они были совершенно убеждены, что это был именно Киров, да и по описанию выходило похоже.
   – Эх, меня там не было! Я ведь знаю его в лицо! – казнился Николай Иванович, который в это утро задержался дома и потому не был с ребятами на шоссе.
   – Да чего сомневаться? Ясно, Киров! – уверил Король и вдруг спохватился:– А Толька-то там мерзнет. Давайте назад!
   Николай Иванович и я пошли с ребятами, и всю дорогу нам снова и снова пересказывали: «Вот тут он стоял и говорит… помахал рукой и засмеялся… Привет, говорит, передайте…»
   – Вот сделаем лодку и назовем: «Киров»! – сказал Король.
   Петька посмотрел на него почтительно: всегда, всегда что-нибудь придумает такое, что другому и в голову не придет!

60. «ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ И ЖИТЬ!»

   Когда открылся XVII партийный съезд, Николай Иванович к каждому докладу, к каждому выступлению относился так, точно это было слово, обращенное непосредственно к нему. Инженер, он хорошо знал страну, знал, как она изменилась в последние четыре года, и знал не по книгам: он сам был участником гигантских работ на Днепре, бывал в Магнитогорске и на Уралмаше.
   Мы не изучали с ребятами решения XVII партсъезда на специальных занятиях, но получилось хорошо: Николай Иванович рассказывал им, и из его рассказов вставало главное – как отсталая, неграмотная страна за короткий срок сбросила с себя ярмо отсталости.
   По вечерам в клубе Николай Иванович делился с ребятами зсем, что заполняло его и наши мысли.
   – Владимир Михайлович, вы бывали когда-нибудь на Урале, в районе нынешней Магнитки? – спрашивал он.
   – Как же, бывал. Году, кажется, в девяностом. Голая степь.
   – Ну конечно! А рядом – гора, в которой неподвижно лежали несметные богатства!.. А Днепр! Вот, ребята, станем богаче – непременно съездим на Днепрогэс. Покорить Днепр пытались еще во-он когда, почти полтораста лет назад. Даже каналы построили и шлюзы, но неудачно. До революции было, наверно, десятка два проектов, как взнуздать Днепр, да не взнуздали. А в двадцатом году, по мысли Владимира Ильича, был создан план электрификации России. И тогда решили построить на Днепре гидроэлектростанцию.
   – Знаете ли, Николай Иванович, боюсь, наши слушатели не вполне представляют себе, что это означало – задумать электрификацию нашей страны, хотя бы только заговорить об этом в тысяча девятьсот двадцатом году, – снова вступает в разговор Владимир Михайлович. – А вы представьте себе, друзья мои: только что кончилась война, в стране голод, разруха. В тяжелую пору в Кремль к Владимиру Ильичу приезжает один английский писатель. Он написал много книг о необыкновенных вещах: о путешествии на машине времени в будущее, о том, какова станет наша Земля через тысячи и миллионы лет, о жизни на других планетах… И вот этот писатель, прославившийся силою своего воображения, своей фантазии, услышал от Владимира Ильича, что наша Россия скоро будет электрифицирована. Он подошел к окну, посмотрел на темную Москву – и пожал плечами. И в книге, которую он после этого написал, он назвал Ленина мечтателем, фантазером. Понимаете, ему, автору многих фантастических романов, фантазии хватило только на то, чтобы представить себе, что электрический свет в России будет этак лет через сто!
   Ребята смеются. Лира весело щурит черные глаза на электрическую лампу в матово-белом колпаке, которая заливает комнату ровным, ярким светом. И снова нить беседы перехватывает Николай Иванович.
   – Вот видите, как они рассуждали: через сто лет, не раньше! А мы через семь лет, в двадцать седьмом, начали строить Днепрогэс. Эх, поглядели бы вы, ребята! Со всех концов съезжались люди – мастера-строители, бетонщики, каменщики, бывалый народ и совсем зеленая молодежь, чуть постарше вас. Вот, помню, был там один парнишка из Сибири – лет пятнадцати, не больше, и горячий… вроде Короля (это замечание развеселило ребят, а Король только головой покрутил, притворяясь смущенным, но, уж конечно, был очень доволен). Так вот, сибиряк этот – звали его Степа Белов, – он про Днепр говорил: бешеный. Он с этой бешеной рекой воевал, как с живым человеком. И верно, тут нельзя было зазеваться ни на секунду. Днепр… он, понимаете, с норовом. Он хоть и без слов, но очень даже понятно говорил: «А вот я не покорюсь! А вот я вам покажу, как со мной тягаться!» Он выжидал, притворялся смирным. А потом вдруг в минуту все уничтожал – всю работу. И пожалуйста – делай все заново. Нос вешать не приходилось. Вот я вам расскажу. Чтоб строить плотину, отгородили часть Днепра деревянными перемычками, выкачали воду. Начали строить. Степа-сибиряк все приговаривал: «Вот и подавись, и подавись перемычкой!» А Днепру и правда эта перемычка – кость в горле, и решил он от нее избавиться. И вот раз, дело было летом, вода промыла под перемычкой дыру и хлынула в котлован – неистово, со злостью. Люди едва спаслись. С великим трудом заложили эту дыру мешками со щебнем, а потом почти месяц откачивали воду. Почти месяц – а Днепру, чтоб устроить нам этакую пакость, понадобился час какой-нибудь! Вот какой это серьезный противник – природа, пока вы ее не одолели. А в другой раз…