Я вышел из спальни, спустился в столовую и отыскал глазами Петьку:
   – Созывай собрание.
   Он умчался, и вскоре по всему двору разнеслась высокая трель колокольчика.
   Ребята выстроились на линейке, командиры – на правом фланге своих отрядов. Что и говорить, это уже не та грязная, бестолковая толпа, которую я нашел здесь, когда приехал. Но как это далеко от того, что оставил я в Харькове, как далеко от того, что хотелось увидеть! И даже не во внешности дело. Вот они стоят привычно прямо, чисто одетые, умытые, готовые отправиться на работу. Но наверху лежит их товарищ, избитый в кровь. Все они знают об этом – и ни у кого, даже у самых лучших, не хватит духу сказать прямо и открыто, что произошло.
   – Я не хочу сейчас знать, что сделал Панин, – сказал я. – Что бы он ни сделал, вы не имели права избивать его. Я уже не первый раз вижу: вы трусы. Вы ничего не делаете открыто, по-честному. Вы кур крадете в масках. Вы избиваете товарища ночью, накидываетесь на одного целой толпой.
   – Он нам не товарищ! – крикнул кто-то.
   – У Панина нет другой семьи. Его семья – вы. Один он пропадет. И кулаком вы его ничему не научите. Дежурный командир Жуков! Два шага вперед!
   Жуков вышел.
   – Сегодня ты поднял флаг. И ты сказал: ночь прошла спокойно, все в порядке. Почему ты солгал?
   Жуков закусил губу, брови его сошлись, на скулах выступили два ярких пятна. Он смотрел мне прямо в глаза и молчал. Он был моей опорой, моим лучшим помощником, душой своего отряда. Но делать было нечего, не наказать его я не мог.
   – Освобождаю тебя от дежурства и лишаю права дежурить на месяц. Командир Суржик! Прими дежурство.
   Суржик вышел к мачте. Жуков снял с рукава красную повязку и подал ему. Суржик надел повязку и сказал, как давно уже было заведено у нас:
   – Дежурство принял командир пятого отряда Суржик!
   Лицо его побледнело, лоб напряженно, страдальчески морщился. Впервые при таких обстоятельствах он сменял лучшего нашего командира.
   Этот случай дал мне возможность по-новому оценить Жукова. Его отряд был потрясен и возмущен до предела. Пострадать из-за кого? Из-за самого последнего, самого презираемого парня во всем доме! И кто пострадал! Жуков, первый командир, Жуков, которого слушались охотно и без отказа! Они просто не могли примириться с такой несправедливостью. Но сам Саня вел себя так, словно ничуть не уязвлен, словно ничего не случилось. Он по-прежнему прямо встречал мой взгляд, все так же увлеченно работал, так же ровен был со своими ребятами. И только словно появилась в нем какая-то новая мысль, мешавшая ему быть совсем прежним, мальчишески беззаботным. Перед ним встала задача посложней тех, с какими ему приходилось сталкиваться прежде, и я чувствовал – он сейчас про себя разбирается в том, что же такое истинная справедливость.
   А для меня, в сущности, все осталось нерешенным. Неизвестно было, почему избит Панин и почему все его сторонятся. Конечно, у меня были на этот счет свои догадки и предположения, но на основании догадок я действовать не мог. Надо было все выяснить точно, и как можно скорее. Помогло мне дня через два совсем незначительное обстоятельство.
   – Почему это у тебя карманы оттопырены?
   Петька смотрит на меня снизу вверх:
   – Там… губная гармошка… и еще карандаш. Красный с синим. И еще… мячик… А еще…
   – Поди положи в тумбочку. Нечего карманы оттягивать.
   – Нет, Семен Афанасьевич, в кармане лучше, – говорит Петька просительно. – Вот если бы к тумбочкам ключи сделать…
   – Зачем ключи? У тебя пропадают вещи?
   – Да нет… – Петька густо краснеет и беспомощно оглядывается.
   Я прошел по спальням. Да, здесь новости. К одной тумбочке привинчены кольца и висит замок. У другой дверца заперта на задвижку, и ненадежный этот запор хитро перевит бечевкой. Едва ли это обеспечивает безопасность, но, во всяком случае, затрудняет задачу тому, кто захотел бы проникнуть внутрь.
   – Зайди ко мне, – сказал я Панину.
   Едва он переступил порог, я спросил:
   – У своих воруешь?
   Он молчал. Он немного побледнел за эти дни, и на щеке еще виднелся синяк. Я смотрел на его упрямо опущенную голову и думал: да, конечно, сомневаться больше нельзя. К такому наказанию ребята прибегают лишь в очень редких случаях, и один из них – воровство у товарищей, у своих.
   Я сделал Панина чем-то вроде своего адъютанта: все время, свободное от работы в мастерской и от еды, он был при мне неотлучно, я не отпускал его от себя ни на минуту. Слово убеждения до него не доходило. Им владела привычка, въевшаяся, как болезнь; она не излечивалась даже самым сильным и жестоким лекарством – презрением. Все ребята в доме, от Жукова до маленького Лени Петрова, презирали Панина. Иные и сами были нечисты на руку. Я всегда отпускал их в город со стесненным сердцем: кто знает, как они будут вести себя, если увидят что-нибудь, что плохо лежит? Но они свято верили, что их промысел ничего общего не имеет с поведением Панина. Этот воровал у товарищей. Он не пренебрегал ничем, брал все, что попадало под руку, равнодушно молчал, если это обнаруживали, и совершенно примирился с отвращением, которое он внушал всем ребятам. «И не совестно тебе?» – смысл этих слов попросту не доходил до него.
   Это был именно тот случай, когда слово – пусть самое сердечное, самое проникновенное – бессильно. С Паниным нечего было разговаривать, смешно и нелепо – убеждать и стыдить. Его мысли, его руки надо было занять чем-то другим. Пусть это не поглощает его. Но я хотел создать для него новый круговорот дня, новые привычки и обязанности. Если мне надо было пилить, я пилил в паре с ним. Если надо было послать кого-либо с поручением к Алексею Саввичу, Екатерине Ивановне или Гале, я посылал Панина и требовал, чтобы он немедленно вернулся с ответом.
   Как-то невзначай я подсел к нему в столовой и пообедал вместе с ним. К вечеру я поручал ему отвести Костика и Лену домой. Он оставался ко всему равнодушен, все делал нехотя, через пень-колоду. Мне было бы куда приятнее и удобнее, как прежде, иметь «порученцем» Петьку – этот оборачивался мгновенно и рапортовал об исполнении, глядя мне в лицо блестящими глазами: вот, мол, смотри, какой я быстрый и точный! На Петьку в таких случаях весело было смотреть. Он очень напоминал мне Бегунка, нашего связиста в коммуне: та же расторопность, веселое оживление, неуемное любопытство и старание не показать его. Такой же был и Синенький в колонии имени Горького. Или это племя такое особое – горнисты и связисты, вездесущие, быстрые, как ртуть, востроглазые мальчишки?
   Но суть была не в моем удовольствии или удобстве: я решил не спускать с Панина глаз, чего бы мне это ни стоило.
   На совете детского дома я сказал:
   – Думаю, надо перевести Панина от Колышкина. Кто бы взял его к себе в отряд?
   Все молчали.
   – Жуков, а ты?
   – Я бы взял, Семен Афанасьевич, – ребята не согласятся.
   – Поговори с ними, – сказал Алексей Саввич. – Объясни: ведь человек пропадает.
   – Какой он человек! – возразил Стеклов.
   И тут Жукова взорвало:
   – А Репин человек? Он Панина ногами пинает, а сам он кто?
   – Он у своих не возьмет.
   – Зато у чужих берет, да как! Берет, приносит в детдом, своим раздает и этим всех держит. Что, Колышкин, неправду я говорю? Не купил он вас всех? И черт с тобой, отдавай нам Панина. Я своим скажу, авось поймут.
   Эта перепалка, во время которой ребята искренне забыли и об Алексее Саввиче, и об Екатерине Ивановне, и обо мне, подтвердила то, о чем мы давно догадывались.
   Репин всегда возвращался из отлучки с карманами, полными дорогих конфет. На шее у него неизменно был повязан хороший шелковый шарф, из нагрудного кармана виднелся кончик белого чистого платка.
   Однажды он протянул Костику шоколадную бомбу в блестящей серебряной бумаге. Это было при Гале. Она нахмурилась и резко сказала:
   – Возьми назад!
   Репин вспыхнул:
   – Почему? Король всегда давал Костику сахар.
   – Это совсем другое дело, – твердо сказала Галя, глядя ему в глаза.
   Репин молча отвернулся и отошел. Костик проводил его горестным взглядом, потом с укоризной посмотрел на мать.
   – Не бери у него ничего, – сказала она.
   – А почему?
   – Я не велю.

21. «У ВАС НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ»

   И вот вскоре после того, как я вызывал к себе Колышкина и Суржика, Репин сам пришел ко мне.
   Хорошо помню тот вечер. Я на минуту подошел к окну. На дворе сквозь бурую, прошлогоднюю траву упрямо лезли вверх острые ярко-зеленые иглы. Над дальним краем нашей поляны разливался закат, и весь воздух был густо-розовый, и у мухи, ошалело толкавшейся в стекло передо мною и не понимавшей, что же это не пускает ее в заманчивый и вольный мир, крылья тоже были розовые.
   Я думал о том, как все становится иным, когда работаешь сам, пускай даже с такими помощниками, как Алексей Саввич и Екатерина Ивановна. Да, я и прежде знал, как трудно бывало Антону Семеновичу. Но одно дело – знать, и совсем другое – чувствовать на себе самом, каждый день, каждую минуту, Ты отвечаешь за восемьдесят детских жизней, отвечаешь своей жизнью. Они устали от своей самостоятельности, иначе говоря – от безнадзорности и беспомощности, от необходимости самим заботиться о себе. Они охотно пошли тебе навстречу, вместе с тобой стали устраивать свое существование по-новому. Оказалось: если весь день занят, не тянет к картам. Нет карт и азартной игры – незачем воровать. Что-то очень важное произошло, что-то сдвинулось с мертвой точки – и все-таки тревога не оставляла меня. Были ребята, о которых я думал день и ночь с напряжением почти болезненным. Я не мог забыть о Короле, о Плетневе и Разумове. Меня точила мысль о Глебове, Коршунове, Панине и Репине.
   Глебов начал ладить со Стекловым, но мог сорваться каждую минуту. Коршунов притих, реже раздавался его истерический крик, но я знал, что это пока еще ненадежное, хрупкое спокойствие. Хмурое лицо Панина стояло передо мной неотступно. Но этих троих ребята раскусили. Кривляния Коршунова, лень и вздорность Глебова были оценены безжалостно и осмеивались на каждом шагу. Мне иногда казалось: может быть, даже хорошо, что есть такой Глебов, такой Коршунов – такие разительные случаи вздорности, лени, напускной припадочности. Ведь они вызывают общее осуждение и насмешку, вызывают, если угодно, обратную реакцию: иной и полодырничал бы и побузил, да стыдно – чуть начни, и скажут: «Вон еще один Глебов нашелся!» А Репин – Репин не давал оправиться многим ребятам, он мешал целому коллективу. Отряд Колышкина был как досадная болячка, как невправленный вывих в крепнущем понемногу теле нашего дома. Репин порой напоминал мне Игоря Чернявина – был такой у нас в коммуне Дзержинского. Сходство это было внешнее, а не по существу: ироническая усмешка, умение вставить острое словцо. Но Игорь никогда не старался ранить словом, он был доброжелателен, любил товарищей. А этого разъедали непомерное самолюбие и эгоизм.
   Среди этих размышлений меня и застал Репин.
   – Вам письмо, Семен Афанасьевич, – сказал он, положил на стол небольшой белый конверт и вышел.
   Я повертел в руках конверт – ни адреса, ни почтового штампа, ничего. Распечатал. Внутри оказался листок, а на нем вот что:
   25 19,13 19, 2, 5, 13, 10, 13, 19 11, 8, 23, 9,8 3, 11, 13, 18,40 8, 18, 12, 2,7, 2, 12, 40,18,25 25 18, 1, 8, 10,8 21, 14, 11, 21 21, 14, 11, 21,12 17 5, 19, 8, 9,17,13 11, 10, 21, 9,17,13 25 11, 2, 7, 19,8 4,50 21, 20, 13, 23 19,8 5,19,13 4, 50, 23, 8 17, 19, 12, 13, 10, 13, 18,19,8 19, 2, 4, 23, 27, 11, 2,12,40 3,2 7, 2, 5, 17 15, 10, 2, 7,11,2 7,50 5, 19, 8, 9,8,9,8 11, 8, 4, 17, 23, 17, 18,40 19,8 7,18,13 10, 2, 7, 19,8 21 7,2,18 19, 17, 24, 13,9,8 19,13 7, 50, 14, 11,13,12 24, 13, 23, 8,7,13,1 15, 10, 13, 6,11,13 7, 18, 13, 9,8 16, 13, 19, 17,12 18, 7, 8, 4,8,11,21 18, 7, 8, 4,8,11,2 11,23,25 19, 13, 9, 8 9, 23, 2, 7,19,8,13 7,50 22, 8, 12, 17,12,13 18, 11, 13, 23, 2, 12, 40 7,18,13 15,8 11, 10, 21, 9,8,5,21 19,8 21 7,2,18 19, 17, 24, 13,9,8 19,13 7, 50, 14, 11,13,12.
   И тут я – не в первый уже раз – вспомнил одно недавнее происшествие.
   Заседал совет детского дома. Неожиданно в дверь постучали, и на пороге появился Репин.
   – Семен Афанасьевич, – сказал он, по обыкновению, спокойно и независимо, – мне нужно завтра быть в городе. Разрешите мне…
   Я не успел ни обдумать его просьбу, ни спросить, зачем ему понадобилось отлучиться в город.
   – Семен Афанасьевич, – заявил Стеклов, всей ладонью утирая лоб, – там вы ему после разрешите или не разрешите, а сейчас пускай он ведет протокол. Я уж запарился. А он у нас хорошо грамотный.
   – Правильно. Садись, Репин, – сказал я как ни в чем не бывало. – Садись и пиши.
   Репин никогда не удивляется – должно быть, считает, что это ниже его достоинства. Не удивился и на этот раз – подсел к столу, уверенным, без грубости, жестом отодвинул Стеклова, недостаточно быстро уступившего ему место, и стал писать.
   Когда совет кончился и ребята разошлись, Екатерина Ивановна стала перелистывать лежащий на столе протокол, и я увидел, что брови ее поднимаются все выше. «Ошибок насажали, видно, грамотеи», – мельком подумал я, с наслаждением закуривая.
   – Д-да-а, – сказала Екатерина Ивановна. – Да-а, – повторила она и протянула тетрадку Алексею Саввичу.
   Он посмотрел – и у него тоже высоко всползли седеющие лохматые брови.
   – Гм!.. – произнес он. – Гм!..
   – Да что там?
   Я взял у него из рук тетрадь и прочел: «Богдащоричи: беврый одвят тефувид бо гдочорой, рдовой бо трову, дведий бо чегдщике…»
   Почти весь протокол, кроме первых двух страниц, коряво исчерканных рукой Стеклова, состоял из этой тарабарщины.
   – Что же это, насмешка? Издевательство? Что все это значит? – растерянно спросила Екатерина Ивановна.
   – Это не просто набор букв, – сказал Алексей Саввич. – Тут есть какая-то система. И писал он быстро.
   Алексей Саввич поднес лист поближе к глазам, подумал минуту и продолжал:
   – Да, тут есть логика. Постойте… Беврый одвят… беврый одвят… да это же первый отряд! Так… тефувид – дежурит. Понимаете, он оставил гласные, а остальной алфавит разделил пополам и поменял согласные местами: вместо п – б, вместо в – р и наоборот…
   На другой день Андрей посмотрел на меня при встрече с лукавым торжеством – и не смог скрыть разочарование, когда я ни словом не обмолвился о происшедшем. Он снова и снова попадался у меня на дороге и наконец не вытерпел:
   – Семен Афанасьевич, а как мой протокол?
   – Ничего, довольно грамотно написано.
   – А… вы разобрали?
   Я пожал плечами:
   – Что ж там разбирать? Разве это шифр! Его и малый ребенок разберет.
   Репин покраснел до корней волос тем жарким, до слез, румянцем, который бывает только от стыда, от сознания, что всем вокруг и тебе самому ясно, до чего ты глуп.
   Он был очень разочарован тогда тем, что его шифр так быстро разгадали. Сейчас он, видимо, решил задать мне задачу посложнее. Я чуть было не постучал к Алексею Саввичу, но потом решил не беспокоить его. Неужели же я не прочту того, что здесь написал этот мальчишка? И я сел за совсем новую для меня работу – разгадывать шифр.
   Когда я снова глянул в окно, солнце погасло и стекла стали голубыми; в следующий раз я увидел их темно-синими, потом к окну вплотную подступила ночная тьма, а я все сидел над проклятой бумажонкой. Мне и смешно было, и злился я на себя. Что за ребячество! Почему я должен непременно прочесть письмо? Не проще ли сказать мальчишке, что он глупый позер, «воображала», как говорили наши девочки в коммуне имени Дзержинского, когда кто-нибудь начинал задирать нос? Уж, конечно, я скажу ему это. Но прежде найду ключ.
   Каждая цифра означает букву, это ясно. Некоторые цифры попадаются часто, во второй строке в длинном слове даже по два 18,12 и 2; а есть совсем интересное слово, где чередуются три восьмерки и две девятки. Но что это такое? Тратата? Похоже, но бессмысленно. Да и не выходит – тогда первой тоже должна стоять 9, а тут стоит 5.
   Попробую подсчитать, сколько раз какая цифра встречается.
   Подсчитал. Получились длинные двойные колонки цифр. Оказалось, некоторых цифр совсем мало: например, 25 встречается пять раз, 24 – три раза, 20, 16 и 6 – только по разу. А вот двойка встречается в шифровке 16 раз, цифра 19 – 21 раз, а восьмерка даже 30 раз. Ясно, что это какие-то особенно употребительные буквы. А какие буквы чаще всего встречаются в русском языке? Никогда прежде над этим не задумывался. Но не «щ» же, к примеру! Может быть, «о» или «а»? Или какое-нибудь «т»? Но которая цифра что означает?
   Попробую с другого конца. Шифровка начинается с одной отдельной цифры: 25, и еще дважды она стоит отдельно, а один раз – в конце слова. Отдельно встречается еще цифра 21 – два раза и 17 – один раз. Трижды встречается сочетание 19, 13, трижды – 19, 8, есть 5, 19, 13, есть 7, 18, 13. Какие у нас есть короткие слова в одну, две, три буквы? Прежде всего, конечно, союзы, частицы, предлоги: с, в, к, и, да, нет, что, как… Но в слове «как» цифры должны чередоваться по принципу: 1, 2, 1, а в шифровке такого нет…
   И тут меня осенило: конечно же, письмо начинается с «Я». Может быть, даже три фразы начинаются с «я», а там, где 25 стоит на конце слова, – это, пожалуй, глагол, вроде «начинаются». Да, но больше этого 25 нигде нет. Мало мне помогает мое открытие. «Я… я…» Что «я»? Может быть, «я не»? Чего-нибудь он не желает, с чем-нибудь не соглашается – уж наверно он не стал бы шифром поддакивать мне. Попробуем! Подставим всюду вместо 19 – «н», вместо 13 – «е», поглядим, что получится… Вот, к примеру, «5, н, е» – что это за пятерка? Какое-нибудь «сне», «дне»? А может, «мне»? Ясно, «мне»! А 19,8 – это «ни», или «ну», или «но»! Ну, теперь держись, Семен! Терпение!
   К полуночи письмо Андрея Репина лежало передо мной:
   «Я не намерен долго здесь оставаться. Я скоро уйду, уйдут и многие другие. Я давно бы ушел, но мне было интересно наблюдать за вами. Правда, вы многого добились, но все равно у вас ничего не выйдет. Человек прежде всего ценит свободу, свобода для него главное. Вы хотите сделать все по-другому, но у вас ничего не выйдет».

22. ЗНАЧИТ, ОН ЖИВ

   Утром, после того как подняли флаг, я велел Репину зайти ко мне. Ребята, словно по команде, обернулись в его сторону – любопытство, а пожалуй, и злорадство было в их взглядах. Он приподнял брови, слегка пожал плечами и своей легкой, уверенной походкой направился к моему кабинету. Я пошел туда не сразу – пускай посидит, подумает, погадает о том, что его ждет.
   Но у мальчишки был большой запас самоуверенности. Войдя в кабинет, я увидел его сидящим на диване в самой развязной позе – нога на ногу. Он привстал, как ни в чем не бывало улыбнулся мне и по-прежнему свободно уселся.
   Я сел за стол, отыскал в папке вчерашнюю шифровку и протянул ему.
   – Послушай, – сказал я, – у меня к тебе покорнейшая просьба. Если хочешь что-либо сказать мне, скажи просто, по-человечески, как делают все. Что за глупая манера писать шифрованные письма?
   Он опять улыбнулся:
   – Я думал, вы прочтете его с такой же легкостью, как протокол.
   – Я и прочел. Имел удовольствие узнать твою точку зрения на мою работу. Меня она не удивляет. Я с самого начала видел, что ты смотришь на все свысока, а себя считаешь свободной и гордой личностью. Могу я задать тебе один вопрос?
   – Пожалуйста.
   Ему очень нравился наш разговор – разговор равных. Я был сдержан и любезен, как дипломат, – он отвечал тем же, явно польщенный, и уже с трудом скрывал самодовольство, все очевиднее проступавшее в его улыбке. Может быть, он готовился к тому, что в первую минуту я встречу его какой-нибудь гневной вспышкой, но теперь – нет, теперь он уже не ждал ничего плохого.
   – Скажи, твои родители живы? – спросил я.
   – Да. Мой отец – профессор-лесовод. Я единственный сын. Но я не стал жить дома. Моя мать всегда говорила, что она из-за меня состарилась. Она, собственно, еще молодая, но совсем поседела. Ее в самом деле огорчает моя судьба. Но, видите ли, я не могу от этого отказаться.
   – От чего «от этого»?
   Он пожал плечами и улыбнулся вызывающе и кокетливо. Я сказал по-прежнему вежливо и спокойно:
   – Так вот, Репин, не хочешь ли и ты выслушать мое мнение о тебе?
   – С удовольствием…
   – Ты хуже Панина.
   Репин вскочил. Любопытство, прочел ли я письмо и что сделаю в ответ, интерес к необычному разговору, самоуверенность, желание порисоваться – все отхлынуло, все померкло перед оскорблением, которое я ему нанес.
   Он так уверенно ставил себя над всеми, он был убежден, что я в нем вижу почти равного по силе противника, едва ли не взрослого, уважаю в нем смелого и умного врага. А я поставил его ниже самого ничтожного и презираемого существа в Березовой поляне – ниже Панина, которого даже Петька не считал человеком!
   Сдавленным, неузнаваемым голосом он выкрикнул:
   – Я не Панин!
   Словно не слыша его, я продолжал:
   – Если ворует Панин, я понимаю: он темный парень, он не знает лучшей жизни и пока не в состоянии понять ее. А ты – я ведь вижу, – ты грамотен, много читал, ты, изволите ли видеть, сочиняешь шифрованные письма и все время любуешься собой: «Ах, какой я умный, какой независимый, как у меня все красиво получается!» А получается у тебя грязно и подло.
   – Я не как Панин… Я никогда ничего не брал у своих… Зачем вы так говорите?..
   Это был уже не довод в споре, не слово убеждения – он сбивался, путался, не зная, как же ему теперь снова подняться, когда его так неожиданно и так жестоко сбили с ног.
   – Прежде всего я не понимаю, что это значит «свои», «не свои», – оборвал я. – Почему живущие у нас в доме – свои, а те, кто за оградой, – чужие? Для меня все у нас в стране – свои. Для меня любое воровство – воровство, иначе говоря – гнусность и подлость.
   – Я никогда ничего не трачу на одного себя… Я раздаю ребятам… – Он еле говорил, у него стучали зубы.
   – Ты и раздаешь не бескорыстно. Ты этим покупаешь ребят, чтоб держать их в руках. Вот Жукова любят, Сергея Стеклова любят за них самих. Они никого не покупают. А у тебя за душой ничего нет. У тебя и души нет, ты бездушный, тебе нечем привлечь людей, ты одних обираешь, других покупаешь. Но ты, наверно, и сам заметил – все труднее становится покупать ребят, а? У них появляются другие мысли, другие желания, в них просыпается чувство собственного достоинства. Около тебя пока еще остаются самые темные. Славу думаешь купить? Любовь окружающих? Отвращение и проклятие лучишь – и ничего больше! Украсть три рубля у старухи – какая это слава?
   Я все-таки разозлился, и это помогло ему оправиться немного.
   – Почему три рубля? Я могу в день приобрести десять тысяч!
   – Приобрести! Ограбить кассира? Сделать несчастной целую семью? Нет, ты паразит, червяк. Ты мелкий бахвал, вот и все, Я давным-давно понял это. Понять нетрудно, стоит только посмотреть на тебя. Подумать только, чем ты хвастаешь – что из-за тебя мать состарилась! Ты словечка в простоте не скажешь. Ты даже не в состоянии написать человеческое письмо – непременно сочиняешь шифр. Вокруг тебя люди из грязи подняли восемьдесят ребят, стараются создать им человеческую жизнь, а ты поглядываешь со стороны, поплевываешь, посмеиваешься, чем ты гордишься?
   Он кусал губы, по щекам его текли слезы – слезы злости и унижения. Он не мог повернуться и уйти, потому что за дверью кабинета его увидели бы ребята, а он не смел показаться им в слезах. Но и слушать он больше не мог.
   – Садись, – сказал я. – Слезы утри, высморкайся.
   – Я сегодня же уйду отсюда!
   – Так я и знал. Ты слабый, ты не можешь даже выслушать правду о себе. Ты привык, чтоб все тобой восхищались и врали тебе.
   – Неправда! Все, что вы сказали, неправда! Я не Панин!
   – Я и не сказал, что ты Панин. Я сказал: ты хуже Панина. И знай: если ты уйдешь, я буду презирать тебя еще больше. Ты мне высказал свое мнение обо мне – что я все делаю зря. Я с этим не согласен, но я выслушал тебя. Будь и ты мужчиной. Умей слушать, когда тебе говорят правду в глаза.
   Постучали. Я подошел к двери – за нею стоял Коршунов. Ему очень хотелось зайти или хоть одним глазом взглянуть, что делается в кабинете.
   – Семен Афанасьевич, – промямлил он, – что я вас хотел спросить…
   – Да?
   – Там Екатерина Ивановна говорит…
   – Что говорит?
   Он вытягивал шею, заглядывая через мое плечо, и даже приподнялся было на носках.
   – Ты, я вижу, не придумал, зачем я тебе нужен. Вспомнишь – придешь еще раз.
   И я захлопнул дверь перед его носом. Услышав, что я вернулся, Репин, растрепанный, красный, встал с дивана.
   – Я не могу выйти отсюда в таком виде, – сказал он сквозь зубы.
   – Посиди еще. Вот тебе книга, почитай.
   Он взял книгу и затих. Он не читал, конечно, – я не слышал, чтоб он хоть раз перевернул страницу. Изредка, поднимая глаза от работы, я взглядывал на него. Он был на себя не похож, он словно слинял. Куда девалась его беспечная, уверенная осанка, его улыбка? Он сидел бледный, закусив губу.
   Дверь тихонько приоткрылась. На пороге появился Костик и круглыми глазами уставился на Андрея.
   – Ты зачем пришел?
   – Колышкин говорит: погляди, чего там Андрей делает. А он читает…
   Я взял Костика за руку и вывел вон.
   …Репин больше не подходил ко мне в тот день. Но все время я чувствовал на себе его взгляд – сосредоточенный, вопрошающий. Что ж, хорошо. Пусть снова и снова обдумывает наш утренний разговор. Это начало. Если мое презрение задело его – это хорошо. Значит, он жив.
   Поздно вечером, когда ребята улеглись, я долго бродил по парку, вдыхал влажный, свежий запах земли, молодой листвы, растущих трав и думал, думал. Вот передо мною двое – Панин и Репин. Оба воры. Один ненавистен всем ребятам в доме – от самого маленького до самого старшего. К другому относятся с уважением, им даже восхищаются. Панин ворует по мелочам, у всех и каждого, он угрюм, необщителен. Репин удачлив: он всякий раз приносит из города полные карманы конфет и денег. Он очень хорош внешне. Он относится к товарищам снисходительно, покровительственно, любит поразить их, порисоваться перед ними. На Панина ничто не действует – ни слово, ни всеобщее презрение. Репин не привык к презрению – оно ударило его, как кнутом.