А я хочу сразу домой – мне тревожно, я не могу оставлять свое хозяйство надолго.
   – Я столько лет не видела Галю! – сердито говорит тетя Варя. – Как ты можешь, Семен? Я тебя не понимаю!
   – Тетя Варя, но как же вы-то не понимаете: ведь детский дом…
   – Я хочу к папе! – требует внизу Костик.
   – Хочу к папе! – эхом откликается Леночка.
   – Лучше бы домой, – очень вежливо вставляет Король. – Все-таки еще без году неделя, и все там непривычные.
   Он прав. Это так ясно, что тетя Варя вдруг сдается и машет рукой:
   – Ладно, езжайте. Галя, ты со мной. Приедем позже.
   – Мама, пирога хочу! – говорит внизу Костик.
   – И я пирога хочу! – повторяет Лена.
   – Ладно, ладно, привезем пирога, – смягчившись, обещает тетя Варя.
   Мы смеемся и потому уже не сердимся друг на друга. Мы с Королем и детьми решаем ехать прямо домой. Галя и тетя Варя приедут следом.
   – Может, мы Леночку с собой возьмем? – предлагает тетя Варя. – Куда вам с двоими? Берите Костика – и хватит.
   – Нет! – энергично протестуют они оба. – Мы вместе! Мы с папой!
   Не давая Гале одуматься, беру за руки детей, Король перехватывает у Гали чемодан, и мы выходим на площадь. Я пользуюсь тем, что Галя растерялась – видно, ее ошеломили и шумная встреча, и свиданье с тетей Варей после долгой разлуки, и, конечно, Ленинград: ведь моя черниговка никогда еще не ездила дальше Харькова. Наскоро, чтобы она не передумала, уславливаюсь, что мы выйдем встречать ее и тетю Варю к семичасовому поезду, наскоро прощаемся и садимся в трамвай. По-детски держась за руку тети Вари, Галя медленно идет по тротуару, а мы весело машем ей с площадки.
   И вот мы снова в дачном вагоне.
   Теперь я наконец-то могу толком разглядеть ребят. Наша разлука была не очень уж долгой – как будто они не могли измениться, а все-таки я замечаю много нового. Костик научился говорить «р» и на радостях сует его куда попало: «Мы пили мор-роко! – сообщает он. – У нас на валенках кар-роши новые!» И у Лены новая привычка в разговоре: каждую фразу она повторяет по нескольку раз, пока не дождется ответа.
   – Расстегни пальто, расстегни пальто, расстегни пальто, – повторяет она очень мирно и совсем не капризно и, только услышав ответное «сейчас», умолкает.
   Голос у нее низкий, басовитей, чем у Костика, и она все время гудит, как шмель.
   Король смотрит на ребят, как на незнакомых, удивительных зверюшек, и смеется каждому их слову. Смеется он хорошо, и я впервые замечаю, какие у него ровные, белые зубы.
   Едва мы попадаем домой, ребят у меня отбирает Софья Михайловна. Их ничуть не смущает ее хмурое лицо. Да оно и не хмурое сейчас. Она мигом снимает с них пальтишки, валенки, поит чаем. А заглянув к себе, я обнаруживаю чисто вымытые полы и стол, накрытый скатертью.
   В столярной мастерской кипит работа. Кудрявая стружка устилает пол. У первого верстака – Плетнев. Он работает с небрежным видом, как будто без всякого усилия, но руки у него ловкие, и дело идет быстро. Метнув на меня короткий лукавый взгляд, он снова опускает глаза. Рядом – Разумов. У этого заело рубанок, он старательно выковыривает застрявшую стружку. Но и он дарит меня веселым, с хитрецой взглядом. Я не слишком обольщаюсь, я понимаю: сейчас всем им хочется доказать мне, что они умеют работать не хуже, чем ломать. А все-таки – как здесь хорошо, как шумно и как не похоже на то, что было еще совсем недавно!
   …С семичасовым поездом, как и обещано, приезжают Галя с тетей Варей. Во флигеле три комнаты. В одной – Алексей Саввич и Софья Михайловна, в двух других – наша семья. В первой стоит мой письменный стол, еще столик и тот самый диван, на котором маялся Глебов. Вторая служит столовой и спальней.
   Тетя Варя с Галей осматриваются и тотчас начинают что-то передвигать, переставлять. И вдруг, спохватившись, Галя вынимает из сумки белый конверт:
   – Это тебе от Антона Семеновича. Прости, забыла сразу отдать.
   Торопливо разрываю конверт.
   – Поглядите на него! Сразу видно – человек двести тысяч выиграл! – смеется тетя Варя.
   – Не трогай его. Пускай читает, пока не выучит наизусть, – отвечает Галя.
   Выучить легко, письмо совсем короткое:
   «Здравствуй, Семен! Не спрашиваю, почему не пишешь. Знаю, ты хочешь сразу рассказать, что дело у тебя пошло. Ну что ж, я жду. И верю – ты скоро напишешь. О наших новостях тебе расскажет Галя. Крепко жму твою руку.
   А. Макаренко»

12. МАЛЫШИ

   Силы мои утроились: Галя и дети были со мной. Я мог за весь день ни разу не забежать домой и увидеть Галю только к вечеру, я мог не вспоминать о ней целый день, но, и не вспоминая, постоянно знал: она здесь, рядом, – и она и дети.
   Костик и Леночка освоились с новым домом мгновенно. Сначала, гуляя по парку, они держались друг друга. Но скоро, к моему удивлению, впервые за всю свою короткую жизнь наши неразлучники разлучились. Слишком много оказалось вокруг соблазнов, слишком много невиданного и увлекательного, и каждый нашел для себя свои любимые тропы. С самого утра Костик неизменно держал путь к сараю, где властвовал Павел Подсолнушкин: Костику необходимо было хоть одним глазом поглядеть на Тимофея.
   – Ну и парень! – восхищался Подсолнушкин. – Ни капли не трусит! Станет, ноги расставит – и вот смотрит не наглядится, как в землю врытый. Потеха!
   Костик очень дружелюбно относился ко всем, но Подсолнушкин был для него самым уважаемым после Короля человеком в детском доме. Близость к Тимофею – вот что так поднимало Павла в его глазах. Костик разговаривал с Подсолнушкиным до крайности почтительно.
   – Можно войти? – спрашивал он всякий раз и тихо становился в сторонке или садился на низенькую скамеечку.
   Потом начинались расспросы:
   – А есть у Тимофея мама? А сестричка есть? А что он ест на обед? А на ужин? Можно дать Тимофею морковку? А сколько у Тимофея зубов?
   Я всякий раз старался выудить его из сарая. Он уходил со мной, но потом упорно возвращался. Павел гордился его уважением и охотно беседовал с ним на разные темы – и про Тимофея, и про то, как хорошо здесь будет летом, и как он, Павел, тогда научит Костика плавать.
   А с Королем Костика связывали узы дружбы нерушимой. Король был первый, с кем познакомились дети. В кармане у Короля всегда оказывался для них сахар – Галя иной раз с некоторым испугом смотрела на эти не слишком чистые куски, но не протестовала. Притом – и это было, конечно, главное – Король был неистощим на выдумки. Он подбрасывал ребят в воздух и ловил, как это прежде делал только я. Он брал Костика на колени и легонько покачивал, приговаривая:
 
По ровной дороге,
По ровной дороге, —
 
   потом слегка подкидывал:
 
По кочкам! По кочкам! —
 
   и в заключение:
 
Бух в канаву!!
 
   Костик почти опрокидывался, но его тут же подхватывали сильные и ловкие руки. Я никогда не видал, чтобы Костик поморщился, – Король ни разу, даже ненароком, не рассчитав движения, не сделал ему больно. Зато визгу и веселого смеха при этом всегда бывало много. Но и это не все. Как выяснилось, Король умел показывать фокусы. Этот новоявленный талант поразил весь детский дом и совсем покорил малышей. Король брал в руки камешек, который тут же исчезал и появлялся потом у Костика за воротом. Король превосходно, артистически жонглировал палками, мячами. И по лицу его было видно, что он сам при этом испытывает истинное удовольствие.
   Леночка, необыкновенно общительная, никому не отдавала предпочтения: она любила всех в нашем доме, и ее все полюбили. Она заходила в мастерскую и спрашивала деликатно: «Можно мне стружку?» – и ей насыпали полные карманы кудрявого, смолистого сокровища, что совсем не радовало Галю. Потом она забредала на кухню, а выйдя оттуда, сообщала: «Мне Король дал морковку, и я сказала ему спасибо!»
   Она очень любила смотреть, как Леня Петров кормит кур, и Леня позволял ей посыпать им крошек.
   И Костик и Лена сразу привязались к Софье Михайловне. Я говорил уже – была она внешне суха и даже, пожалуй, сурова. Но малыши пошли к ней сразу, не задумываясь, словно знали ее давным-давно. Часто я заставал Лену и Костика у нее в комнате, и она отпускала их неохотно. Я многое понял позже, когда Алексей Саввич сказал мне:
   – У нас, знаете, было трое ребятишек – два сына и дочка. Всех взяла скарлатина, всех троих сразу, за две недели. Мы тогда работали в сельской школе, в Сибири, далеко от железной дороги. В школе заболел один мальчуган – и пошло всех косить. И наших… Софья Михайловна сказала тогда: «Не буду больше с детьми работать. Не смогу». А на пятый день, смотрю, уходит из дому. «Ты куда?» – «К детям»…
   Алексей Саввич говорит о жене как-то тише обычного, с осторожностью. А она никогда не говорит о себе. Чем она привлекла Лену и Костика, сказать не сумею, но только они любили бывать у нее, и я часто слышал, как Костик или Лена объявляли:
   – Я пойду к тете Соне.
   Малыши совсем не вспоминали о Харькове, и я понял, что вчерашний день для них просто не существует. За тот короткий срок, что мы не виделись, в них появилась забавная рассудительность, которой я раньше не замечал. Поутру, выглянув в окно, Лена говорила:
   – Мама, идет дождь, а ведь я хотела гулять. Мне надо дышать свежим воздухом, как же я теперь буду дышать?
   Прежде, если ребята вечером почему-либо долго не засыпали, Галя напевала им колыбельную:
 
Птички затихли в саду.
Рыбки уснули в пруду…
 
   Теперь песню пришлось отставить, потому что Костик вдруг спросил:
   – Почему в пруду? Лучше бы они на песке спали, он мягкий.
   И стал придираться к каждой строчке: почему, зачем? Так Галя и махнула рукой на эту колыбельную.
   Ни капризов, ни слез в обиходе не было. Детишки тотчас приходили домой на Галин зов, рассказывали ей все, что видели и слышали, и снова шли к ребятам, в большой, интересный мир. А я среди всех хлопот, завидев издали коротенькие фигуры, деловито переступающие толстыми ножками в красных шерстяных чулках, снова мимолетно думал: что такое хорошее случилось со мной?

13. ПУГОВИЦЫ

   Однажды Антон Семенович дал мне том Ушинского, в котором подчеркнул такие строки:
   «Что сказали бы вы об архитекторе, который, закладывая новое здание, не сумел бы ответить вам на вопрос, что он хочет строить – храм ли, посвященный богу истины, любви и правды, просто ли дом, в котором жилось бы уютно, красивые ли, но бесполезные торжественные ворота, на которые заглядывались бы проезжающие, раззолоченную ли гостиницу для обирания нерасчетливых путешественников, кухню ли для переварки съестных припасов, музеум ли для хранения редкостей или, наконец, сарай для складки туда всякого, никому уже в жизни не нужного хлама? То же самое должны вы сказать и о воспитателе, который не сумеет ясно и точно определить вам цели своей воспитательной деятельности».
   – Это очень верно, – сказал тогда Антон Семенович. – Хороший охотник, давая выстрел по движущейся цели, берет далеко вперед. Так и педагог в своем воспитательном деле должен брать далеко вперед, много требовать от человека и бесконечно уважать его, хотя по внешним признакам этот человек, может быть, и не заслуживает уважения.
   Я вспомнил об этом, как старался вспомнить все, что говорил и делал Антон Семенович: по его словам и мыслям я проверял себя, свои мысли и свои поступки.
   С каждым днем я все больше убеждался: как часы без маятника – не часы и птица без крыльев – не птица, так учитель, воспитатель не может работать, если он забыл хоть о ком-нибудь из своих ребят, если перестал слышать, видеть и чувствовать малейшие изменения в тех, кто ему доверен.
   Очень много у меня было малышей: по десять лет – около трети, были даже девятилетние. Большинству – по двенадцати-тринадцати и только очень немногим – Жукову, Сергею Стеклову, Репину – по четырнадцати. Чаще всего это были росшие без надзора или осиротевшие дети, направленные к нам из других детских домов, из школ, где их сочли «неисправимыми». Беспризорничали в прошлом далеко не все – из каждых пяти трое, даже четверо и дня не жили на улице. Конечно, все это сильно облегчало дело. Но если я понимал и прежде, то теперь твердо знал: коллектив не берется смаху. Это огромная, трудная работа со всеми вместе и с каждым в отдельности. А для этого я должен каждого понять. Каков он, этот мальчишка? Волевой? Безвольный? Корыстный? Добрый? Скрытный? И я обязан понять не только, что составляет ядро каждого характера, но и то, как он должен расти и развиваться.
   И вот наступила минута, когда чужой опыт, чужие мысли, даже если это были опыт и мысли Антона Семеновича, мне уже ни могли помочь, потому что – это и он любил повторять – за все годы его работы не было двух случаев совершенно одинаковых.
   Всякий случай требует своего нового, особого решения – в этом меня еще раз убедила «пуговичная лихорадка».
   Приехал к нам инспектор Ленинградского гороно Алексей Александрович Зимин. Он навещал нас не впервые. Он уже во многом помог мне. Он был из тех, кто давно указывал на безобразия, творившиеся в Березовой поляне, и поэтому пристально и доброжелательно следил за каждой переменой к лучшему. Он приезжал не только как инспектор, но как друг, которому все интересно, все важно.
   Обычно в течение дня мы мало виделись – он пропадал в мастерской, разговаривал с ребятами, обедал с ними и только вечером садился у меня в кабинете и выкладывал свои наблюдения и соображения. Меня подкупало в нем то, что он охотно разговаривал о ребятах – об их характерах, привычках, склонностях. Его интересовал каждый из ребят в отдельности, и он подолгу о них расспрашивал.
   Еще одно сближало нас: оба мы не любили педологов, а они были еще, ох, как сильны в 1933 году! Зимин ненавидел их с первых шагов своей инспекторской педагогической работы. Он считал, что большое количество домов «для трудных» – преступление; в такие дома попадают обычные, нормальные дети. Я не мог не согласиться: ведь и у меня здесь были самые обыкновенные ребята, и для меня оставалось загадкой, почему многие мои воспитанники были изъяты из обычных детских домов и направлены в дом для трудных.
   Так вот, Алексей Александрович приехал к нам, пробыл весь день, переночевал, а на другое утро собрался возвращаться в Ленинград. И тут обнаружилось, что на его плаще не осталось ни одной пуговицы – все срезаны!
   Объяснялось это очень просто. Карты исчезли из нашего обихода, но страсть к азартной игре не исчезла, она тлела. И, несмотря на то что ребята были все время заняты – работой, игрой, – несмотря на то что мы, воспитатели, проводили с ними весь день, они стали играть в пуговицы. Игра была глупая, не требующая ни ума, ни большой ловкости, – что-то вроде «камушков», которые так любят девочки. Но пуговиц она требовала не пять, не десять, а неисчислимое количество. То один из ребят, то другой обнаруживал, что на его одежде не хватает пуговиц. Начинались лихорадочные поиски, ругань, обещания «так дать, так дать, что век будешь помнить», – однако пуговицы исчезали.
   Было созвано общее собрание. Я произнес горячую речь. Все согласились со мной, что игру эту надо немедленно изгнать из нашего дома. Сергей Стеклов предложил все имеющиеся запасы пуговиц тут же, не сходя с места, ссыпать в одну кучу. После некоторой заминки со вздохом выложил на стол горсть разнокалиберных пуговиц Петя Кизимов. Чуть погодя его примеру последовал Вася Лобов, потом Коршунов. Но я головой мог поручиться, что у каждого по нескольку пуговиц оставлено «на развод».
   Почти все пострадавшие отыскали в пуговичной куче свои пуговицы и тотчас стали пришивать их к своим штанам и рубашкам.
   И все-таки игра продолжалась – в этом не было никакого сомнения, – но теперь уже «втихую», тайно.
   Петька громко выражал готовность «провалиться на этом самом месте» в доказательство того, что он о пуговицах и думать позабыл. Павлуша клялся в том же. Им я, пожалуй, верил. Но Лобов прятал от меня глаза, и я подозревал, что пуговичная лихорадка еще не оставила его.
   И вот… пострадал плащ Алексея Александровича.
   Я не знал, куда деваться от позора. Зимин старался как мог смягчить положение и только приговаривал:
   – Ничего, ничего… Вот жена, правда, рассердится, она на днях только пришила новые… Ну, да не беда!
   Он и слышать не хотел ни о каких расследованиях («потом, потом выясните») и уехал, запахнув плащ поплотнее и кое-как придерживая его локтем.
   Проводив Зимина, я мрачнее тучи прошагал в столовую, где завтракали ребята, и, кратко изложив суть дела, спросил:
   – Кто?
   Конечно, все молчали.
   – Кизимов, ты?
   Петька вскочил, как ошпаренный:
   – Семен Афанасьевич! Да чтоб мне провалиться!!
   – Стеклов?
   – Что вы, Семен Афанасьевич! – Павлуша выразительно и с достоинством, совсем как старший брат, пожимает плечами.
   Называю одного за другим еще нескольких «пуговичников». Все с негодованием уверяют, что непричастны к этому темному делу.
   – Лобов! – говорю я.
   Лобов встает такой красный, что в этом румянце исчезли все его веснушки.
   – Поди сюда.
   Он подходит. Ноги у него заплетаются.
   – Выверни карманы.
   Он стоит неподвижно – малорослое изваяние с красным и жалким лицом.
   – Выверни карманы, – повторяю я.
   Он медленно погружает руку в карман и вытаскивает горсть серых блестящих пуговиц – тех самых…
   – Приехал к нам наш гость, Алексей Александрович, – говорю я, глядя на белобрысую макушку и багровые уши – больше мне ничего не видно, так низко опустил Лобов свою повинную голову, – он о нас заботится, думает, а мы его так угостили! Хорошо, нечего сказать! Ты давая честное слово не играть в пуговицы?
   В минуты волнения Вася Лобов забывает все уроки Екатерины Ивановны и сильнее обычного шепелявит и путает согласные. И сейчас я с трудом разбираю, скорее догадываюсь, когда он отвечает почти шепотом:
   – Давал…
   – Значит, для тебя честное слово – это так, ничего? Раз плюнуть. Так, выходит?
   Он молчит, не поднимая головы.
   – Ну, спасибо тебе, Лобов!
   Сознаюсь: больше всего мне хотелось взять ножницы и срезать все пуговицы с его одежды, в том числе и те, на которых держались его штаны. Но я не сделал этого. Я представил себе, как он побежит, поддерживая спадающие штаны, увидел злорадную усмешку Репина, услышал хохот Глебова… И почувствовал: нельзя. Злосчастная буханка многому меня научила.
   – Как мы с ним поступим? – спросил я ребят.
   Молчание. Неясный гул голосов. Снова молчание.
   – Поставить на месяц на самую грязную работу! – разобрал я.
   Но разве Лобов перестанет играть в пуговицы, если ему придется вне очереди мыть уборную?
   Я поговорил с Лобовым по душам, он снова поклялся мне, что о пуговицах забудет.
   Но кто-то мешал нам упорно, настойчиво, изобретательно – и не прямо, а через подставных лиц. Злополучный Вася Лобов, несомненно, продолжал играть – и, несомненно, не по своей воле. Был это характер мягкий, податливый, и притом мальчишка был привязан к своему командиру Стеклову и, конечно, не хотел его подводить. Но я знал: он играет. Знал потому, что он не смотрел в глаза, сворачивал с дороги, встречаясь со мной. Я видел: вот не хватает пуговицы у ворота. Вот уже и средней пуговицы на рубашке нет, нету на правом кармане, завтра не будет и на левом.
   – Сергей, – говорю я так, словно и думать забыл о пуговичной лихорадке, – что это за безобразие, почему у Лобова такой неаккуратный вид? Где у него пуговицы?
   – Говорит, потерял.
   – Зайди ко мне после обеда.
   После обеда Стеклов заходит в кабинет и говорит мне то, что я и сам превосходно понимаю:
   – Семен Афанасьевич, так ведь это Репин его изводит. Я вам верно говорю. У меня уж с ним был разговор, да он как отвечает? Он такую привычку имеет: «Не пойман – не вор».
   Однако случилось так, что мой невидимый противник просчитался и неожиданно для себя помог мне.
   В один прекрасный день на поверке я увидел, что Лобов стоит в какой-то странной позе, накрепко прижав руки к бокам и боясь пошевельнуться. Так же странно, неловко он двинулся в столовую – он не шагал, а семенил. И тут меня осенило: да ведь он проиграл последние свои пуговицы, с него штаны спадают!
   Зайдя из столовой к себе, я застал там Васю.
   – Галина Константиновна! – говорил он умоляюще. – Вы мне дайте две пуговицы. Я сам пришью, вы только дайте!
   Галя открыла было рабочую шкатулку.
   – Постой! – сказал я. – Пускай Лобов отыщет свои пуговицы. Они у него есть, пускай поищет хорошенько.
   Что долго рассказывать – он оставался в таком виде до самого вечера. Сперва он ходил, поддерживая штаны руками; потом, работая в мастерской, подвязал их каким-то обрывком веревки, но они то и дело сползали. Вася уже никого ни о чем не смел просить и так глубоко погрузился в пучину отчаяния, что виднелась одна только макушка.
   За ужином встал с места Сергей Стеклов:
   – Семен Афанасьевич! Всем отрядом ваш просим: разрешите пришить Лобову пуговицы. Он больше не будет!
   – Ручаетесь?
   – Ручаемся.
   Антон Семенович в таких случаях спрашивал: «Чем вы ручаетесь?» Спросил и я:
   – Чем ручаетесь?
   – Головой! – последовал неожиданный ответ.
   И я этим ответом удовлетворился, хотя, по правде сказать, ручательство было очень неопределенное.

14. «ОХ, УЖ ЭТОТ ГЛЕБОВ!»

   В те первые дни я был как человек, который учится грамоте. Вот непонятные крючки и закорючки превратились в буквы, потом слились в слоги, в слова – и немая страница заговорила, наполнилась живым и доступным смыслом: ты научился читать.
   Сначала все ребята были толпой. Я знал в лицо командиров, знал квадратного Володина, долговязого Плетнева, синеглазого Разумова, уверенного Подсолнушкина, знал Петьку и его приятеля Леню – застенчивого, с раскосыми глазами, похожего на зайчонка. Что-то, какие-то разрозненные мелочи я узнал почти обо всех в первые же дни. И все-таки ребята оставались для меня толпой, и я понимал: настоящее начнется только тогда, когда Плетнев перестанет быть просто долговязым, а Володин – квадратным. Когда не эти внешние признаки будут приходить мне в голову при мысли о каждом.
   Постепенно, день за днем, ребята становились для меня яснее.
   Стеклов руководил своим отрядом спокойно, ровно. Он был самый старший, все остальные ребята в отряде года на четыре моложе, в том числе и младший Стеклов, Павлуша, похожий на брата и лицом и характером. Верный правилу, существовавшему и в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского, я не стал спрашивать, как братья очутились в детском доме. Но почему они попали именно в дом для трудных – вот это было непостижимо. Оба спокойные, уравновешенные, они безоговорочно и с одобрением приняли новые порядки, заведенные в Березовой поляне. В их спокойствии не было равнодушия, а был ровный и уверенный душевный подъем. Так надо – так и сделаем, и выйдет ладно, словно говорили они всем своим видом. Мальчики в отряде Сергея – младшие в нашем доме – слушались его охотно и без возражений. Все, кроме Глебова. Если бы не Глебов, жизнь у Стеклова была бы совсем простая – с остальными он справлялся без хлопот, шутя. Характер у него был какой-то очень домашний. И, не стараясь задумываться над этим, я все же невольно представлял себе: в недавнем прошлом у Стекловых была, должно быть, большая, ладная семья, разумно построенный быт, которым незаметно управляла добрая, но твердая материнская рука. Кто знает, что случилось потом. Но недаром, когда его ребята умывались, Сергей не ленился приглядеть за каждым.
   – А уши-то? – терпеливо, не повышая голоса, напоминал он. – А ты почему руки насухо не вытер? Хочешь, чтобы цыпки пошли?
   Вечером, когда ребята укладывались, он в последний раз обходил спальню, точно неугомонная нянька: одному подоткнет одеяло, другому поправит подушку. За столом он спрашивал самого маленького, Леню Петрова:
   – Ты что не ешь? Может, живот болит?
   А заметив, что Егор, сидя перед опустевшей тарелкой, горестно облизывает ложку, говорил дежурному:
   – Подбавь-ка ему…
   Он чувствовал себя отцом семейства и умел замечать все перемены в настроении своих ребят. А его забота о хозяйственном благополучии отряда подчас доходила до смешного: он ревниво следил, чтоб его спальню не обидели, всячески старался урвать для своих то, что получше. Жуков раз даже сказал сердито:
   – Да брось ты эти свои кулацкие замашки!
   И если «кулацкие замашки» Сергея Стеклова не вызывали порой неприятного чувства, то потому, что было ясно: думает он не о себе, не для себя старается.
   Когда были изготовлены первые тумбочки, Сергей стал добиваться, чтобы они попали именно к нему, в четвертый отряд.
   – Потому что у меня самые маленькие. Их к порядку надо приучать. Сколько тебе и сколько им? – с жаром говорил он Королю. – Тебе четырнадцать скоро, а у меня, кроме Глебова, одни малыши.
   – Да подавись ты этими тумбочками! – огрызнулся Король. – Даже противно. Много ты со своими дошкольниками наработал? А теперь подавай тебе в первую очередь!
   – Не мне, а им, – не обижаясь, настаивал Сергей. – Можешь ты это понять?
   Он действительно поставил тумбочки самым младшим, а себе – много позже, когда тумбочек у нас было уже вдоволь.
   – Верхняя полка тебе, а нижняя тебе, – наставлял он Леню Петрова и Павлушку, кровати которых стояли рядом. – Чтоб было чисто. Буду проверять. Никакого барахла не класть: рогатка, там, камушки, перья петушиные… Знаю я вас! Выкину беспощадно.