Чихачева познакомили с Халезовым. Коренастый, сухощавый офицер. Он был очень сдержан при упоминании о Невельском, словно об этом ему запрещено говорить.
   Чихачев и Корсаков вернулись на шхуну. Воин Андреевич становился откровенней.
   Чихачев замечал, что, кажется, тут принято острить по адресу адмирала.
   – А как вам Гончаров? – спросил Чихачев. – Вот этот, я думаю, все опишет. Мог бы разобрать все по косточкам! В том числе и адмирала.
   Римский-Корсаков не ответил. Если про адмиралов можно говорить что хочешь, то с художником, полагал Воин Андреевич, надо осторожнее, это нежный, сложный инструмент…
 
   Перед обедом Путятин в каюте, залитой по полу солнцем, сидел за столом в приятной тени в халате, надетом на голос тело, прямой, сильный, рослый, и быстро писал.
   Голова его чуть наклонена на сторону, а на лице хитрейшее выражение. Он делал этой бумагой тонкий ход, хотя пишет пока начерно.
   Перед отъездом Путятина из Кронштадта в Англию решено было, что экспедиция наша будет поддерживать самые дружественные отношения с американцами и действовать в согласии и контакте с Перри, о чем он будет поставлен в известность и прямо Путятиным, и через Вашингтон.
   Но в то же время следовало проводить независимую твердую русскую политику, которая в основе отлична и противоположна американской, и дать это понять японцам.
   Подчеркивать, что русские пришли как добрые соседи, и, не хуля американцев, доказать на деле разницу действий их и русских и так уравновешивать влияние. Американцы пойдут в Иеддо[36], в столицу, куда иностранцам доступ воспрещен, то есть они идут на риск и на оскорбление. Русские, уважая традиции и обычаи страны, шли лишь в Нагасаки.
   Путятин решил во всем проявлять благорасположение к японцам и терпение. Осторожно внушать японцам, что русские ставят себе совершенно иную цель и действуют иными способами, не трогают обычаев страны.
   Конечно, американцы делали очень смелый шаг и отставать от них не следует, но это особая статья. Нам нужны открытые порты, договор о торговле, но не для захватов в Японии, а для того лишь, чтобы американцы не захватили Японию и не стали угрозой нам. В этом Путятин уверен твердо.
   Путятин должен не только открыть Японию в согласии с американцами.
   Это секрет политический. Сердце православного и верноподданного радуется, что предначертания государя начнут скоро воплощаться, хотя на эскадре о тайной цели экспедиции никто точно не знает.
   Итак, Путятин писал, но не японскому правительству, а Невельскому.
   Главное в письме – просьба пока не распространять влияние Амурской экспедиции.
   Он также сообщал, что посылает шхуну.
   Пока что деятельность на Востоке адмирал начинал с того, что своих надо осадить, чтобы не мешали.
   Он написал и стал молиться.
   Когда-то Путятин был тяжело болен и поклялся пойти в монахи, если бог дарует исцеление. Но не пошел. Он стал богобоязнен и все с тех пор молится и других заставляет. Он надеется, что совершит христианский подвиг на Востоке, приведет здесь народы в соприкосновение с православием.
   Помолившись, Путятин вызвал Посьета и Уньковского. Он назначил отплытие на утро.
   У борта «Паллады», задумчиво глядя на воду, в которой грациозно танцевали огромные медузы, то распуская, то сжимая розовые и голубые зонты, стоял Гончаров.
   В плавании он все время чувствовал себя отлично, «оздоровел», окреп, особенно после того, как пошли из Англии к югу. Виды на будущее – отличные. Намеревался после плавания, скопив деньги, отправиться на воды за границу.
   На его обязанности – составлять деловые бумаги. На первых порах Гончарова обучал этому искусству сам Путятин. Кроме того, Иван Александрович вел дневник экспедиции. Была и «своя» работа, писал в Петербург друзьям, да впечатлений так много, что увлекаешься и получаются целые отчеты.
   Кроме того, писал очерки путешествия – это уже для печати, тоже в виде писем, все более о нравах и жизни людей, о природе и быте разных стран и, сколь возможно, чтобы ухо не резало, кому не следует, – о том деловом движении, что происходит в мире. Русская публика должна об этом знать и не обольщаться могуществом своего воинства и парадами. Наступало иное время, век машин и торговли. Жестокостью и жадностью все двигалось вперед. В Маниле фабрики оснащены новейшими машинами.
   Гончаров своими очерками открывал русской публике широкое окно в мир. Писать же о служебных делах нельзя – все секретно. Да они и не представляют особого интереса.
   В жару трудно работать, но Иван Александрович заставлял себя, и дело шло. Выглядел он щеголем, отрастил маленькие дипломатические бакенбарды «котлетками», обзавелся обводной цепочкой на жилет с самыми модными брелоками.
   Все шло как нельзя лучше, да в Китайском море попали в страшный тайфун. Гончаров прекрасно переносил качку, но тут началась вдруг рожа на ноге, он слег. Теперь почти поправился, выходит из каюты. А во время болезни обычно собирались к нему офицеры.
   Помимо деловых бумаг, личных писем и очерков, мысли Ивана Александровича заняты Обломовым. Фигуру эту находил он очень важной. Путешествие убедило его в этом еще более.
   Вокруг, казалось, не было почти объектов для наблюдения по этой «статье». Но Иван Александрович и тут вышел из затруднения. Прежде всего он сам из себя старался произвести характер, подобный Обломову, и наблюдал за ним. Другие замечали, что Гончаров по временам ленив не в меру, и объясняли это тем, что он хандрит и скучает, и еще набалованностью: с ранних лет не прошел он суровой жизни в корпусе.
   Часто писатель создает характер, знакомый по себе, но противоположный своему, то есть тому, который получился из-за развития одних, а не других качеств человека.
   Гончаров чувствовал в себе полную противоположность Обломову и в то же время находил в себе его качества. Более того, он даже старался иногда рисоваться перед окружающими обломовскими свойствами, как бы в поисках резонанса, чтобы и другие приоткрылись.
   Из самого себя он делал как бы лабораторию, в которой изобретался Обломов. И Иван Александрович энергично и внимательно, как настоящий ученый, изучал свое изобретение трезвым взором.
   Вот в мире великое движение происходит, англичане пробуждают ударами своего бича Африку, всюду англичанин – холодный, расчетливый и жестокий, в черном фраке и круглой шляпе.
   Гончаров желал бы видеть и в своей стране развитие. Но без этого зверства, жадности.
   Право, в сравнении с англичанином Обломов кое в чем выигрывает. Он честен до глубины души, благороден. Натура у него чистая, высокая. Много, много хорошего в нем. Если при этих качествах развивалась бы в нем энергия! Может ли это быть?
   Все это изучалось на окружающих и проверялось в собственной лаборатории.
   В Обломове предстояло изобразить русскую натуру, милую и родную, честную до мозга костей, но часто беспомощную.
   Рисуясь, что ленив и не может двигаться иначе как в паланкине, Гончаров, когда надо было, вскакивал, однако, на коня, набивал себе зад, но терпел и учился ездить и потом скакал отлично, хотя прежде совсем не умел. Шел по бурному морю в лодке с китайцем, чуть ли не хунхузом. В Гонконге, как бы невзначай, забрел в английскую крепость, посмотреть, что она собой представляет. И это не для отчета Путятину, а лишь ради эксперимента.
   В то же время целые дни проводил, лежа на диване. Даже в бурю любопытно не идти наверх и пролежать, когда все старались быть на ногах и на воздухе.
   Словом, он не стеснялся показать себя человеком сухопутным, «натуральным», полной противоположностью энергичным и дисциплинированным морякам и среди них был заметен. Содрогался от мысли, что толстеет, и чувствовал к себе отвращение за это, и в то же время любопытно было, как от этого и мысли становятся тяжелей, неповоротливей.
   «Прочь эту тяжесть!» – решал он, удостоверившись, в чем желал, и, когда надо, бывал смел, быстр. И все время работал.
   Адмирал не видел всего этого и не понимал, хоть и посол и командующий, а ведь и ему это не скажешь. Он все толкует по-своему и, кажется, не совсем доволен Гончаровым. Чего-то еще хочет?
   Путятин – человек дельный, старательный, хотя и ограниченный, потому что подражает англичанам в привычках. Он судит о России, как будто бы и она – остров.
   Адмирал хотел от Ивана Александровича чего-то своего. «Да нет, хватит с него и того, что делаю. На казну за жалование тружусь честно. Веду дневник и записки, хватит и этого в такую жару. И так сижу за столом, как зимой в Петербурге».
   Встречи на Бонин-Сима оказались интересней сверх всяких ожиданий. Бодиско с его видом, брелоками и рассказами уж очень хорош! Гончаров увел его вчера в свою каюту; нашлось много общих тем.
   «Любопытно, что и мы через Амур выходим на берега океана по пути наиболее удобному! Значит, и у нас началось движение!»
   Вчерашние рассказы Чихачева Гончаров слушал с интересом. На далеких берегах Сибири люди старались что-то сделать. Но от рассказов о всех этих подвигах в лесной и ледяной пустыне в то же время повеяло знакомой сухостью нашей жизни. Почувствовалось, как безмерно трудно сделать в России что-нибудь. Не лед, не пустыня страшны, а мертвенность бюрократической жизни, застой. Что смогут сделать участники нашей голодной экспедиции?
   Почему у нас на Руси глухо, когда есть и умы и таланты?
   Следовало бы многое честно описать, но это не для очерков путешествия. Писать надо так, чтобы ударить в самую сердцевину, обнаружить причину всех причин. Но для этого придется изображать не странности и заблуждения Путятина.
   Многое, очень многое приходит на ум такое, что придется выразить не в очерках, а в ином, совсем ином сюжете. А пока Гончаров благодарен судьбе, что видит мир.

Глава двадцать пятая
В ЯПОНИИ

   Эскадра идет бейдевинд[37], левый галс, восемь узлов[38]. Видны берега Японии, сказочной, таинственной, закрытой для европейцев страны. Римский-Корсаков так мечтал побывать здесь! Заманчиво увидеть наконец Японию! Вот счастье!
   Офицеры наверху рассматривают берег в трубы, переговариваются.
   – Горы такие же, как и всюду!
   – Господа, вот эта гора, слева, прямо как на японской гравюре! – восклицает краснощекий лейтенант Зеленой.
   – Да, совсем неплохо бы арендовать тут порт! Стоять эскадре круглый год в подобном климате. Общество прелестных японок!
   – Ну, вы, барон, еще не видели ни одной японки! Раненько… – ворчит штурман Халезов.
   Море светло-зеленое, иногда накатит волна в слабой пене как искрящееся шампанское.
   От берега навстречу эскадре пошли японские лодки.
   На «Палладе» подняли сигнал.
   На брам-стеньгах[39] всех четырех судов эскадры сразу же взвились белые значки, на каждом красная надпись по-японски: «Русское судно».
   Японские лодки приближались. Гребцы на них медно-красные от загара, совершенно голые, у каждого только узенькая повязка под пахом. Гребут стоя, ловко, в каждой лодке по шесть человек, седьмой на корме и правит и помогает грести. Одна из лодок подошла к фрегату, другая – к шхуне. Видно стало, в кормовой будке сидят какие-то японцы в серых халатах. Один из них встал и подал на длинной палке письмо. Матрос принял, голые японцы дружно затабанили веслами, лодка отошла. Матрос отдал письмо капитану. Офицеры столпились.
   – О-о! Господа, по-французски письмо написано! – воскликнул Воин Андреевич. – Много вопросов. Прекрасный французский язык! Соблюдаются все правила дипломатии! – Он перевернул бумагу. – А вот те же вопросы по-английски! «Имя и флаг судна. Цель прибытия. Имя командира. Какой груз».
   – А мы предполагали, что они говорят только по-голландски!
   – Вот так японцы! Да это, господа, то же самое, что в любом из европейских портов! – воскликнул молодой инженер Зарубин.
   Римский-Корсаков подумал, что это уж очень походило на готовность общаться с европейскими нациями. Кажется, наши представления о японцах и Японии не совсем верны. Он пожалел, что смотрел на палку, когда лодка подходила, а не заметил выражения лица у того, кто письмо подавал. Он читал вопросы дальше: «Нет ли спасенных от крушения японцев?» Это уж совсем замечательно. А говорят, они не принимают своих, спасенных иностранцами.
   За фрегатом плыли японские шлюпки с медно-красными гребцами. За шхуной – тоже…
   Ветер менялся. Эскадра лавировала, не входя в бухту. Путятин честно следовал своему плану – ничего не делать без согласия японских властей.
   Под вечер к фрегату подошла большая лодка. С «Паллады» просигналили: «Прибыл чиновник с разрешением от губернатора войти в бухту».
   Фрегат пошел вперед под всеми лиселями[40], там вызвали наверх музыкантов. Их трубы ярко сверкали в лучах склонившегося солнца. Оркестр грянул «Боже, царя храни».
   На юте фрегата стоял адмирал, окруженный множеством своих офицеров.
   На шхуне тихо. Машина не работает, идут под парусами.
   – Посмотрите, господа, на острове нижняя батарея поставлена с соображением и со знанием дела, – заметил Римский-Корсаков, обращаясь к своим офицерам. – Она обстреляет суда на подходе – вдоль, а на проходе – поперек!
   – На каждой по шести орудий! – заметил Чихачев.
   – Несколько медных, тяжелого калибра, на корабельных станках, – отходя от острова, не отрываясь от подзорной трубы, говорил Воин Андреевич.
   Эскадра прошла узость и острова, вошла в бухту среди гор. Суда отдали якоря.
   – Воображаю, как адмирал торжествует, – говорил Римский-Корсаков, – получил чуть ли не приглашение от японцев – войти к ним в бухту! Явная победа!
   Кругом масса японских лодок с живописными фигурами в ярких и серых халатах, с голыми гребцами. Возвышенности берега отлично обработаны, как укрыты листьями зеленой бумаги разных оттенков, дальше – масса садов… На обвалах берега почва красноватая, видно, глинистая. «Мы в Японии, она кругом нас, со всех сторон, явилась вдруг!»
   «Вход в Нагасакский рейд легок, ибо нет нигде скрытых опасностей и везде берег приглуб, – наскоро записал в своем дневнике Римский-Корсаков, собираясь на фрегат. – Так что можно входить без особенных стараний о пеленгах и курсах, держа карту в руках, как бы гуляя по городу с планом».
   Воин Андреевич отправился с рапортом на «Палладу». Там множество японцев. Одних угощают, другие ходят по фрегату и все рассматривают.
   Один рослый горбоносый японец шел и называл пушки:
   – Карронада[41]! Еще карронада!
   «И не ошибется!» – подумал Воин Андреевич.
   На другой день с раннего утра он со шхуны рассматривал цветущие берега, цепи лодок, перегородивших бухту, и батареи.
   День прошел без толку. Японцы приезжали на фрегат, уезжали, опять являлись.
   На третий день Воина Андреевича вызвали на фрегат. Туда явились чиновники от губернатора. Посьет вел переговоры с ними. Римский-Корсаков оказался нужен «для свиты».
   Слушая переговоры, он сразу почувствовал, что японцы ведут дело ловко, никакого желания отвечать толком и по существу дела не имеют и что, несмотря на вежливость, готовы сопротивляться.
   Посьет попросил прислать зелени и живности. Один из чиновников, вдыхая в себя воздух и кланяясь, ответил, что сначала надо решить дело о том письме, которое привезено из России для императора Японии.
   – Но зачем же одно письмо, – сказал он, – везли на четырех судах?
   «Срезал Посьета!» – подумал Римский-Корсаков.
   День за днем приходилось ему являться на фрегат и присутствовать при переговорах.
   «Сижу без дела! Японцы и на берег нас не пускают. Долго ли все это продлится? А Чихачев бесится, говорит, что промедление смерти подобно».
   В кают-компании за столом офицеры острили. Поговаривали, что японцы не считаются с нашей вежливостью, что англичане, верно, действовали бы решительней, в таком случае и американцы не станут церемониться. Адмирал говорил:
   – Терпение, терпение и терпение, господа! Пусть японцы увидят разницу!
   Но и его раздражала уклончивость и медлительность японцев, и он, как и его помощники, советовал Гончарову описать все их церемонии и увертки.
   Гончарова самого выводила из себя политика японцев. Он заранее знал, что так должно быть, но часто раздражался против них, как и против адмирала, который вел дело под стать японцам.
   «У японцев нет, видно, буржуазии, все чиновничество, и все омертвляется от этого. Неинтересно в Японии пока что. Вельможи их смешны!»
   Капитана потребовали к адмиралу.
   Час ранний. Японцев на фрегате нет. «Зачем бы?» – подумал Римский-Корсаков, поднявшись на палубу.
   Его провели к адмиралу.
   – Запаситесь пресной водой и утром поднять пары, выйти из бухты, чтобы японцы видели работу машины. Отправитесь к устью Амура с письмами Невельскому и Муравьеву! – приказал Путятин. Он улыбнулся и добавил, что надо произвести промеры фарватера, ведущего в амурский лиман из Японского моря. – Отпускаю вас на пять недель.
   – Но, ваше превосходительство…
   – Только на пять. Спешите. Помните, на устье Амура может быть почта с известиями о войне!
   Путятин видел, что японцы будут тянуть переговоры и придираться ко всякому пустяку. Он решил, что надо срочно все объяснить Невельскому. По возвращении с Амура шхуна пойдет в Шанхай, возьмет там почту для эскадры и передаст письма адмирала, которые сухим путем пойдут через Китай, Монголию и Сибирь в Россию.
   Адмирал дал наставления Римскому-Корсакову, как держать себя с Невельским, объяснить все и настаивать на своем.
   – Сахалин наш! Когда трактат будет заключен, я сам исследую и займу Сахалин, – сказал он. – С богом! Собирайтесь! Явитесь вечером проститься и за письмами.
   «Передать я все передам, – подумал Воин Андреевич, – и письма, и на словах, но уж уговаривать Невельского – увольте! Да Геннадий Иванович и сам не такой дурак, чтобы поддаваться!»
   – На Сахалине, даст бог, угля наломаем и запасемся, – говорил Воин Андреевич, осматривая в этот день с инженером Зарубиным запасы топлива.
   Пока что шли на американском угле[42]. Адмирал выказал большую ловкость в Шанхае, раздобыл через консула Штатов для шхуны «Восток» восемьдесят тонн угля из тех запасов, которые с большими затруднениями доставил туда для своей эскадры адмирал Перри и запретил наистрожайше тратить. И на этом угле пошли мы в Японию «уравновешивать» влияние американцев.
   – Перри узнает, волосы себе вырвет, – говорил Римский-Корсаков. – Потеха! Единственно, что сделали в Японии, – выморили клопов из всех кают и помещений.
   – Зачем нас держали?
   – Как же! Нельзя отпустить единственное паровое судно! Пусть японцы увидят! А то у американцев пароходы, и мы не хуже!
   К ночи шхуна была под парами. Дым с искрами валил из трубы в темноте южной ночи. Масса огоньков цепями окружала эскадру. Это поперек бухты и по ее берегам протянулись ряды дежурных японских шлюпок, выставленных нагасакским начальством. А на носах у лодок круглые бумажные фонари. Впрочем, бог знает, все ли круглые. Наверное, есть разные…
   Римский-Корсаков все эти дни ждал, когда же адмирал пошлет его к устью Амура.
   И вот сейчас, когда он получил желанное приказание, почувствовал страх и робость, как ему представлялось, от сознания всей важности и огромности тех задач, что были перед ним. Да, это счастье, конечно! Но и ответственность-то какова!

Глава двадцать шестая
ЗАПАДНЫЙ БЕРЕГ САХАЛИНА

   … корветские офицеры, с маленькими камчадалами, певчими, затеяли серенаду из русских и цыганских песен. Долго плавали они при лунном свете около фрегата и жгли фальшфееры.
   Скучновато: новостей нет и занятия как-то идут вяло. Почиваем, кушаем превосходную рыбу ежедневно, в ухе, в пирогах, холодную, жареную, раков тоже…
   …а шхуна? Вот уже два месяца, как ушла… А ей сказано, чтоб долее семи недель не быть[43].
И. Гончаров. Фрегат «Паллада»

   Ясный, теплый день 29 августа.
   Воин Андреевич с большим интересом рассматривает в трубу сахалинские горы и долины.
   – Первое впечатление от этого острова очень приветливое и заманчивое, – говорил он, обращаясь к своим офицерам, лейтенанту Чихачеву, и мичману Анжу, и инженеру Зарубину.
   Тут же, у входа в рубку, штурман – подпоручик Попов. Он чувствует себя именинником.
   Пейзаж непрерывно сменяется. То выступят скалы, то откроется пожелтевший луг, похожий на скошенную ниву, то опять пойдет хвойный лес на сопках. Некоторые сопки остроконечны, а вершины их наги и желты. Погода тихая, солнце в зените, берег и море залиты лучами, палуба блестит.
   Донесся запах пихтового леса, которого давно на шхуне никто не слышал. Запах нежен, свеж и напоминает о родине.
   – Как не радоваться, господа, – говорит Римский-Корсаков, – когда идем в край неизведанный, по следам Лаперуза, Браутона и Крузенштерна, людей известных в истории мореплавания! И сам чувствуешь себя этаким Воином Андреевичем Лаперузом!
   На месте Воина Андреевича, отправившись в такую командировку из Японии, другой проклял бы судьбу. А у него было такое настроение, словно он наконец дорвался до настоящего дела.
   Бюрократическое правительство даже здесь, в далеком плавании, заставляло нести тяжкий лишний груз, который всегда и всюду дает себя чувствовать русскому человеку. Это проклятие, в виде правительственной опеки, отправляется за русским кораблем в любое странствие. Путятина не любили, избегали, старались не думать о нем, как и о неприятностях, которые он приносит. На первых порах забыть все это было легко. Но с течением времени становилось все трудней. Терпеть больше всех приходилось капитану «Паллады» Уньковскому. Он иногда горько шутил и упрямствовал, чем приводил в бешенство Путятина. Он противился адмиралу в пустяках, делал это нарочно, так как ему надоело терпеть.
   После Уньковского вторым мучеником на эскадре Воин Андреевич считал себя. Командир «Паллады» не раз отводил с ним душу.
   – Боже мой! – говорил Уньковский про адмирала. – Да в той голове, право, пусто, мякина. Вот на крамолу у него нюх поразительный! Он всюду ее ищет, за всем смотрит. А куда плыть, когда отплывать, сам решить не может.
   Много обидных и злых мыслей являлось и в голову Воина Андреевича. Теперь он очень ждет встречи со своим старым товарищем Геннадием Ивановичем.
   Попов кинулся с юта в рубку с видом охотника, заспешившего за ружьем. От мыса Крильон – южной оконечности острова – он ведет съемку. «Для проверки Лаперуза и для практики», – как сказал капитан.
   В сорок девятом году, когда шлюпки с «Байкала» нашли вход в лиман, Попов был с Невельским на промере южного пролива. Теперь ему предстоит войти в лиман тем же фарватером, но с юга, и описать все заново.
   «А Невельской, говорят, теперь женился, командует экспедицией, настроил в этих краях постов. Что-то там у них?» – думал он.
   На берегах всюду виден отличный лес.
   – На Сахалине уголь. А ведь теперь уголь возят в Китай и на Сандвичевы острова из Европы и продают по тридцать долларов за тонну. Япония откроется – тоже потребуется уголь, – рассуждал вечером в кают-компании Чихачев. – Я уверен, что если бы на Амур и на Сахалин переселить сто тысяч народу, то через десять лет богатство жителей исчислялось бы многими тысячами. Пока это мечты несбыточные. Но вот я кончу походы и непременно составлю капитал на акциях для разработки природных богатств Сахалина и Приамурья!
   Римский-Корсаков знал, что Николай Матвеевич – наследник большого состояния. Он, конечно, мог мечтать о компании. Видно, Бодиско заразил его.
   – Такая компания могла бы устроить пароходное сообщение между Россией и Америкой!
   – И я пожертвую однотретное жалованье и куплю одну акцию вашей будущей компании! – полушутя заявил командир судна, чувствуя себя в этот момент как бы зависимым от своего богача лейтенанта.
   Римский-Корсаков когда-то дружил с Геннадием Ивановичем, но у каждого были свои замыслы. Невельского привлекали открытия, а Воина Андреевича – машины и конструкции судов. Теперь Невельской требует машин, он без них бессилен. А Римский-Корсаков рвется к открытиям, он увлечен, воодушевлен подвигами Невельского, ему тоже хочется внести свою лепту в общее дело. И он вносит ее, и это радует, освежает душу, словно он сам совершает что-то очень важное. Да и в самом деле! Как подумаешь, ведь он ведет в лиман Амура за всю историю реки первое паровое судно.