– Не произносите этого слова, Екатерина Ивановна, – шутливо воскликнул Муравьев, которому не понравилось направление разговора. Он уже успокаивал Екатерину Ивановну, объясняя, почему были нехватки, уверял, что теперь приняты все меры и что у Невельских с переездом в Николаевск жизнь переменится в самую лучшую сторону.
   Но Екатерина Ивановна, кажется, не смогла бы остановиться, если бы даже захотела. Что-то так и рвалось из ее души. Ум ее протестовал, как бывает в девичестве или в ранней молодости, когда видишь явные несправедливости.
   – Да, это так, Николай Николаевич! Мы были поражены, например, когда узнали, что экспедиция адмирала Путятина не окажет нам той помощи и содействия, без которых мы задыхались. Больше того, мы узнаем о действиях, разрушающих то, к чему стремились мы…
   – Дорогая Екатерина Ивановна…
   – Я еще и хозяйка здесь, господа, и простите за то, что я смею, но это мой долг… Стоящий выше нас политический деятель исходит из своих убеждений и политических интересов, но он должен знать, что существуют еще коренные интересы родного народа, и он должен в своей деятельности стараться совместить то и другое. Не правда ли, господа?
   – Боже, какая хорошенькая женщина! И какая скучная философия! – на ухо Корсакову шептал камер-юнкер.
   – Она всегда считалась умницей, – назидательно ответил Миша. – И Екатерина Николаевна Муравьева очень высоко ставит ее.
   – Муж, возвратившись с южной оконечности Сахалина осенью прошлого года, сказал мне, что он был поражен и удивлен, встретившись и познакомившись там с японцами. Заочно мы давно знакомы с ними, и наши отношения, не закрепленные никакими договорами и лишь основанные на честном слове, развивались всегда дружески. Наши друзья гиляки торговали с ними, бывали у них. Были случаи, господа, когда и эти гордые японцы стремились к более тесным сношениям с нами и, покидая свои селения, добирались на лодках, чтобы купить наш товар. Они очень любознательны. И вот в то время, когда прибывают дипломаты, они вместо того, чтобы закрепить своим трактатом существующие отношения, уничтожают их, совершая всем вам известные действия.
   «А-а, так вот почему майора Буссэ отсюда убрали в два счета, – подумал с удовольствием Миша Корсаков. – Вот в чей огород камень».
   Корсакову тоже не нравились действия Путятина на Сахалине.
   – В то же время это изоляция нашей экспедиции и непризнание достигнутых ею успехов. Нас, обреченных на голод и лишения, которых я не могу вам описать, не поддерживают, нас сторонятся, как бы подчеркивая нам, что наша цель мелка и низка по сравнению с грандиозностью целей, ради которых совершаются иными, высшими лицами новые действия. Не поражает ли это вас, господа, в то время, когда вы сами видите край, усеянный костьми наших солдат и офицеров…
   – Адмирал желает облагодетельствовать Японию и весь ее народ, просветить их! – заметил Муравьев как бы в оправдание Путятина.
   – Нам приходится думать не о своей чести и гордости, а о тех коренных интересах, которым нельзя не отдать тут предпочтение перед лицом будущего. И только им! Вот наше убеждение, ради которого и мы, женщины, беремся за швартовы[92] и тянем канаты, гребем в лодках и готовы идти пешком по тайге десятки верст. Уже все уложено у нас в маленькие узелки, все остальное будет брошено или сожжено.
   Всем было неприятно и тяжело слышать это.
   А она чувствовала себя гордой, и не только высочайшим вниманием. Она также горда была тем, что ее муж герой и что он страстно и нежно любит ее, что он сильный и умный человек. Ему может лишь позавидовать каждый из здесь присутствующих. Они, конечно, не знают его! Он уехал недавно, и она полна впечатлений и так прониклась всем, что он делал и говорил, что даже себя как бы чувствовала им самим, Невельским, его частью.
   – Мы прозябали во льдах и среди туманов этих сырых углов… когда под предлогом соблюдения высших интересов нам не разрешали занять цветущие, но пустующие гавани юга, где все растет, где зима коротка и льды не опасны и не длительны. И в то же время эти гавани, в которых могли бы выжить наши дети, из тех же отвлеченных соображений остаются открытыми и незащищенными и могут в любой миг стать добычей смелого пришельца. И сейчас, когда из-за войны опасность увеличивается, в любой из них может быть поднят вражеский флаг!
   Муравьев хотел отшутиться, но не нашелся, понимая, что все это гораздо серьезней, чем можно предположить.
   Бачманова вдруг разрыдалась и вышла в спальню.
   «Они, видно, хотят взять генерала в свои руки», – подумал Бибиков.
   В это время вошел адъютант и доложил, что волнами выбросило на берег тело Беломестнова.
   – А тот… второй… Парфентьев?! – озабоченно спросил Муравьев.
   – Пока нету, Николай Николаевич. Народ стоит у моря. Семья ждет, не выбросит ли.
   Муравьев приказал сообщить вдовам, что будет немедленно выдано пособие и назначена пенсия.
   – Впрочем, я сам пойду! – сказал он. Офицеры поднялись. – Я все сделаю, дорогая Екатерина Ивановна.
   Еще так недавно Матрена Парфентьева утешала Катю в горе, а теперь у самой муж погиб! С Екатериной Ивановной остались Миша и Бибиков. Камер-юнкер оказался пылким, говорливым. С лицом, покрасневшим от вина и возбуждения, он, желая развлечь Екатерину Ивановну, действовал по-своему. Поток столичных сплетен полился на нее. Ни одного человека не поминал он без того, чтобы не сказать остроумной колкости. Маленького роста, плотный, блестя глазами, он краснел, подпрыгивал, размахивал руками.
   Под вечер Муравьев с офицерами побывал на кладбище. Матросы со шхуны сплели венки из таежных цветов. Губернатор заказал молебен. Он стоял на холме с обнаженной головой.
   Когда возвращались, он вел Екатерину Ивановну под руку. Штабные отстали. Муравьев говорил, что вполне все понимает, что разделяет вполне взгляды Геннадия Ивановича и его товарищей и дает слово, что исполнит планы ее мужа. Но противные действия так сильны, что не все удается…
   Утром к Екатерине Ивановне пришли Воронин и Бошняк.
   – Я должен признаться вам, Екатерина Ивановна, – сказал Николай Константинович. – Простите, но я должен вам сказать все откровенно… Я пришел проститься.
   Он попросил Воронина оставить его наедине с Екатериной Ивановной.
   – Екатерина Ивановна, я хотел бы сказать вам все. Вчера, когда я увидел наши печальные, согретые солнцем пески, наше холодное море и чистое небо, ко мне явилась последняя надежда. Я решил признаться вам во всем. Я чувствую себя глубоко несчастным и виноватым…
   – Боге вами, Николай Константинович. В чем же вы виноваты?
   – Я? Я виноват в том, что мои предки были шпионами, предававшими, уничтожавшими революционеров. На нашем роду кровь. Бошняки были палачами. Я за это наказан. Я замечаю давно: каждый человек, который мне близок или приятен, неизбежно гибнет. Или он становится несчастным, гибнут его дети… Простите меня, Екатерина Ивановна. Но ведь это я виноват в гибели вашей дочери. Простите. Я проклят за грех предков. Мысль эта никогда теперь не оставляет меня. – Он зарыдал. – Это проклятие!
   Она почувствовала, как холод пробежал по ее плечам. Этот большой ребенок действительно был сломлен. Она обняла его.
   – Не трогайте меня! – вскричал он. – А то и с вами произойдет несчастье!..
   Вошел Воронин, но Николай Константинович, казалось, не видел его.
   Он взял руку Екатерины Ивановны и странным взором рассматривал ее, словно это был совершенно незнакомый ему предмет. Потом он посмотрел в ее глаза и улыбнулся чисто и нежно. Он взял ее другую руку. Они стояли, как дети, изуродованные судьбой, занесенные на край света и случайно повстречавшиеся там после долгой разлуки и несчастий, но не осмеливающиеся радоваться.
   – Николай Константинович, – тревожно и ласково сказала она.
   Остекленевший взгляд Бошняка ничего не говорил. Потом он быстро взглянул в ее глаза с необычайной проницательностью.
   «Не может быть того, что я подумал». Ему стало стыдно. Сильное смущение охватило его. Ему захотелось поскорей уйти, чтобы не чувствовать себя виноватым перед Екатериной Ивановной и отвлечься от подозрений.
   Он вдруг схватил ее за руку.
   – Я люблю вас, Екатерина Ивановна, – сказал он. – И я буду вечно, до гроба, боготворить вас… – Он желал выразить все свои затаенные чувства и радовался, что подавил все подозрения. – Но чтобы не приносить вам несчастий, я никогда больше не увижу вас…
   Екатерина Ивановна знала: шхуна уходит в Аян с частью офицеров свиты Муравьева. С ними же отправляется и Бошняк. При нем будет доктор. Губернатор остается здесь. Шхуна вернется за ним.
   Бошняк поцеловал руку Екатерины Ивановны, поклонился и вышел. Воронин шел с ним рядом, заговаривая на разные темы и стараясь рассеять его. К ним подошел Орлов.
   – Хорошо, что я не сказал ей всего, что я думаю, – задумчиво произнес Бошняк. – Да, я уеду, а то вы все погибнете. Ведь вы все несчастны из-за меня. Да не троньте меня, Дмитрий Иванович, – сказал Бошняк, обращаясь к Орлову, который хотел его взять за руку. – Пустите, я вам говорю! – резко крикнул он.
   Он вдруг замахнулся и хотел ударить Орлова по лицу, но Воронин и тут поспел. Бошняк опять смутился.
   – О боже, простите меня, господа! Я наказан, господа!

Глава двадцать третья
УХОД ШХУНЫ

   Муравьев недоволен вчерашним днем. Однако прежде всего – отправить рапорты, почту и курьеров. Шхуну придется задержать, подождать Невельского.
   В соседней комнате слышались шаги, скрипели двери: Миша вставал рано по примеру генерала, знал его привычки.
   После завтрака Муравьев остался с Мишей Корсаковым с глазу на глаз. Долго и подробно, не в первый раз, говорили, как держаться в Петербурге. Представят наследнику и – весьма вероятно – государю. Миша понимал: события, о которых он доложит, очень значительны.
   – И смотри, Христа ради, за Бошняком. Пусть до полного излечения он останется в Иркутске.
   Миша понимающе поклонился.
   – Да, еще я хотел тебе сказать. При встрече с декабристами в Иркутске будь осторожен. Не проговорись, что отряд с Сахалина снят. У Волконских будешь – упомяни, что отряд стоит, но есть опасность от англичан. Остановишься у Якушкина в Ялуторовске – тоже не забудь сказать! Но, мол, опасно их положение!
   Муравьев очень дорожил мнением декабристов по многим соображениям.
   Миша просиял от таких наставлений. Он любил генеральские хитрости, именуемые «дипломатией».
   Вызвали Воронина.
   – Есть у вас где-либо поблизости свежие олени?
   – Никак нет, ваше превосходительство.
   – Я намерен весь штаб отправить в Николаевск.
   – Всех оленей увел Геннадий Иванович, так как предполагал, что он встретит ваше превосходительство со штабом в Николаевске…
   Сначала Воронин подумал, не на мясо ли надо оленят.
   – Тогда приготовьте баркасы и гребцов, отправьте штаб на шлюпках.
   – Баркасы вчера загружены, ваше превосходительство.
   – Почему? Чем?
   – По случаю войны мы все грузы отсюда переправляем на гребных судах в Николаевск. Баркасы для этого и шли сюда.
   Муравьев поднял брови:
   – Нашли тело второго казака?
   – Так точно, ваше превосходительство. Море вчера вечером выбросило.
   – Я буду присутствовать на похоронах!
   Подошла шлюпка со шхуны, стала напротив лагеря, у палаток. Прибыли Буссэ, Римский-Корсаков. Вскоре у губернатора собрались все отъезжающие. Муравьев сказал, что задерживает шхуну, сегодня день в их распоряжении.
   Римский обрадовался, сказал, что кое-что надо исправить. «У винта течь. Все время приходится людей держать у помпы. До одурения качаем!» Он поспешил в кузницу.
   – А что вы скажете про вчерашние разговоры да про нашу прекрасную Екатерину Ивановну? – спросил Бибиков, когда шли от генерала.
   Николай Васильевич улыбнулся загадочно.
   – Жорж Санд, да и только! – заметил полковник князь Енгалычев.
   – Но если посмотреть на ее талию и на очаровательные плечики, то скорее вспоминается Поль де Кок, – заметил Буссэ. – А Невельской, господа, пет-ра-шевец[93]! Да, да! – воскликнул он. – Его избавили от суда, так как оказался в плаванье и взять его было нельзя. И некем было тут заменить, никто не желал. Ему нельзя было возвратиться, поэтому он и пошел на открытие устьев, чтобы искупить вину, желая избегнуть кары. Вот почему и совершено открытие! Никто бы не полез голову ломать по своей воле! Что оставалось делать! Он на все был согласен. Потом он и компанию подобрал себе под стать! И они жили тут независимо и творили, что хотели. Вот судите сами, что за личности. Матросы и казаки у них штрафные. Часть людей от таких порядков убежала к американцам… Тут можно много сказать, но я не хочу придираться. Как тут не пожалеть бедняжку красавицу!
   – Но как же Николай Николаевич это терпит? – воскликнул пораженный князь Оболенский.
   – Уверяю вас, господа, между нами… Но Николай Николаевич при первой же возможности уберет всю эту компанию. Это мое предположение, только мое. Но… вспомните этот разговор!
   Из кузницы быстро шел Римский с двумя матросами и мастером. Несли инструменты и тряпки.
   – Господин Буссэ, идете ли на шхуну? – спросил Воин Андреевич, зашагивая в шлюпку.
   – Да… Извините, господа! – сказал Буссэ. – У меня дела! – Он с холодностью попрощался со всей компанией общим поклоном.
   Все знали дружбу Римского с Невельским, и никто больше ничего не сказал.
 
   Муравьев дописал письмо жене и опять задумался о делах. Неприятные мысли лезли в голову. Камчатка далека, выдвинута вперед, плохо вооружена. Поздно разрешили все подвезти по Амуру! «Если бы в позапрошлом году, как я хотел и как просил Геннадий Иванович!» Англичане могут захватить порт и потопить «Аврору» в гавани. Тогда – позор! Сколько лет шли разговоры, что надо укрепить Камчатку!
   Муравьев и сам был не рад, что связался с Петропавловском. Но, как ему теперь казалось, он в свое время сделал это лишь ради Амура, нарочно учредил там область. Не будь Камчатки и шума о ее будущем, правительство не разрешило бы плыть по Амуру. Камчатка – приманка. И вот теперь может быть расплата за хитрости. Но Амур все же занят. Хотя бы спасти «Аврору»! Завойко стоек, может оказать сопротивление, но отступить ему, верно, придется.
   Поражение на Камчатке означало бы, что ко всем планам Муравьева в Петербурге могут отнестись с подозрением. Поэтому он хотел скорее отправить рапорты о том, что Амур занят и сплав закончен. Какая речь может быть сейчас об Императорской гавани или о южных бухтах! «Попробуй я пошли туда людей, а в это время Камчатка окажется разгромленной! Зачернят и дело мое и имя! Как, скажут, посмел! Разбрасываешься! Ложные фантазии! А Камчатку не спас?»
   Муравьев прошелся по комнате. Он вспомнил Лондон, памятник Нельсону, как бы выражавший воинственный дух нации, заседания парламента, массу судов на Темзе, постройки в городе. Все кипит там, каждый знает место и цель. Держава в зените славы и могущества. Англичане все делают с расчетом, продумав. Удар их может быть страшен и меток. Силы у них на океане есть. Они могут перехватить подкрепления, посланные на Камчатку. Не он придумал эту Камчатку. Мысль царя и всех адмиралов, знающих Тихий океан, они твердили: главному порту быть на Камчатке! Он лишь воспользовался… Да теперь уж поздно. Неужели безнадежное положение? Можно сослаться, что Камчатка – дробь, мелочь, какое она имеет значение, когда в Крыму бог знает что! Наши силы – на устье Амура, и они велики и неуязвимы! Устье заперто, ни в Россию, ни в Китай враг по реке не пройдет.
   Впрочем, посмотрим. На Камчатке сделано многое, и впадать в крайность нельзя. Суда пошли, артиллерия и стрелки отправлены. Наши еще постоят за себя, и дорого могут заплатить враги…
   Невельская прислала предупредить, что обед в двенадцать.
   Муравьев вышел погулять с Мишей. Он предупредил, что очень осторожным надо быть в Петербурге при разговорах о Камчатке… Послышался звон ботал. Через некоторое время на косу въехала группа всадников на оленях. Это были Невельской, Казакевич и тунгусы.
   – Очень рад, господа! Очень рад, Геннадий Иванович! Петр Васильевич! – говорил генерал, здороваясь. – Примите мое соболезнование глубокое… Ваше горе – мое горе… Екатерине Ивановне получше. Мы постарались рассеять ее. Дочка Ольга у вас – прелесть.
   У Невельского вид посвежей, чем в Де-Кастри, смотрит просто и открыто. Кажется, искренне доволен. Впрочем, как ему быть недовольным, если вызвали обратно, к молоденькой и хорошенькой жене. «А когда еще я свою графиню де Ришемон увижу. Как там она, в Иркутске?.. Плетут там про нас бог знает что!»
   – Как, капитан, довольны ли вы теперь своим старшим офицером?
   – Вполне доволен!
   Невельской и Казакевич дружески переглянулись. Все пошли домой. Невельской в самом деле рад. И губернатор тут, и самому хочется побыть в семье, а главное, Катеньку утешить. Генерал с обществом прибыл, которого она так ждала; слава богу, что удалось ее рассеять. И ей приятно. Генерал стал как-то ближе, родней, побывал в семье, доченька ему понравилась.
   – Да вот беда, Геннадий Иванович!
   Муравьев рассказал о случившемся.
   – Бог мой! Как же это? Ведь Парфентьев плавал отлично. Я пойду туда… – засуетился Невельской.
   – Не нервничайте, душа моя Геннадий Иванович. Мы только что с Мишей заходили к вдовам. Сегодня похороны, и встретиться успеете.
   В старом, протертом до «зубов» мундире муж показался Кате милым и дельным. И Казакевич такой же, одет просто, по-дорожному, поцеловал ее руку, просто держится, чувствуется, что радушен. Послали за Бошняком. Пока приехавшие приводили себя в порядок, Бачманова принимала собиравшихся офицеров.
   Невельской на кухне сидел на чурбане и снимал портянки. Под окном Дуняша вытирала травой его огромные болотные сапоги.
   – По сведениям от китобоев, Николай Николаевич, союзников в Охотском море нет. Значит, все их внимание направлено на Камчатку. Я вам представлю все подробно… Вон в заливе стоит, – показал в окно Невельской, – американец. Он пришел в канун моего отъезда и сообщил, что на Камчатку пойдет союзная эскадра, и в ее составе пароход…
   – Что он еще говорит?
   – Он очень занятный человек. От него мы узнаем все новости в тысячу раз лучше, чем из газет. Шкипер этот – мой знакомый. Я ему сказал, что вы будете здесь, и он очень хотел встретиться с вами. По-моему, может быть нам полезен. Да я и сам просил его задержаться до вашего прибытия.
   – У вас дружба с их шкиперами?
   – Все есть! И дружба, и вражда! Но боже мой! Как жаль мне Кира и Парфентьева! Удар ужасный! Николай Николаевич! Ведь они были, как члены семьи нашей. Мы в таких опасностях всегда и все вместе. У нас и нижние чины, и офицеры работают одинаково.
   – Кстати, Геннадий Иванович, мне бы надо штаб отправить отсюда в Николаевск, а вы оленей увели.
   – А на баркасах?
   – Так они загружены.
   – Какие господа ваши штабные! Так пусть идут на груженых. Как же я сам гребу всегда при переходе на шлюпках, и все мои офицеры с грузом путешествуют в Николаевск и обратно?!
   Предложение Муравьеву понравилось.
   – Быть посему. Так утром с божьей помощью отправим их.
   На кухню вошла Катя. Заглянул Миша Корсаков. Невельской сказал жене, что флигель в Николаевске отстроен и скоро можно будет туда переезжать.
   Пришел Бошняк. Невельской не подал вида, что слыхал о его болезни, и стал весело рассказывать, как Александр Иванович Петров, начальник постав Николаевске, построил собственный дом, хочет жениться и сватается к дочери казака. Позь тоже строит дом и лавку в Николаевске, мечтает стать старостой при новой церквушке. Бошняк развеселился и выглядел сейчас вполне здоровым.
   – А вы завтра в Аян…
   – Да… правда, я чувствую себя гораздо лучше… Как я хотел бы на Самаргу…
   – Идемте на люди, господа, а то у нас тут кухонная партия составилась, – сказал Муравьев.
   После обеда Муравьев и Невельской говорили в маленьком кабинете капитана.
   – Ваше намерение познакомить меня с китобоями весьма кстати. А вы уверены в шкипере?
   – Да, мы знаем его давно.
   – Каков он с англичанами?
   – Говорит, что терпеть их не может.
   – Это не притворство?
   – Не может быть. Поражение англичан им выгодно.
   – И как китобои здесь себя ведут?
   – С нами они смирные. Гиляков мы им не позволяем обижать, но не всегда усмотришь. Ведь тут собираются десятки их судов. У меня матросы и гиляки научились говорить по-английски…
   – Так можно доверять вашему американцу?
   – В очерченных пределах!
   – Только сначала штаб надо спровадить отсюда.
   – За чем же дело стало? Я уж отдал приказание. Утром пойдут.
   – И вы уберите, Геннадий Иванович, всех, кого только возможно. Дайте поручение доктору, священнику и разошлите по командировкам офицеров. Чем меньше тут людей останется, тем лучше. Теперь о делах иных…
   Речь зашла о вводе «Паллады» в устье реки.
   – Это историческое судно! Его важно спасти. Престиж, и не дать англичанам похвастаться, что флагман нашей эскадры схвачен или потоплен. О судьбе ее печется великий князь.
   – Для ввода «Паллады» нужна шхуна паровая. Не посылайте ее с рапортами, Николай Николаевич! Сейчас время, вода большая, можно ввести.
   – Ни в коем случае!
   Невельской не стал настаивать, сказал, что если вводить в двадцатых числах, то опять будет высокая вода, но только тогда уж обязательно нужна шхуна и пароход «Аргунь».
   Вечером у могилы выстроились команды. Тут же гиляки и американцы с китобоя.
   Генерал поднялся на холм, сказал слово.
   «Вот ты чего удостоился после смерти-то», – думала Матрена, вытирая свои черные глаза.
   Тут же священник, отец Гавриил. Невельской вспомнил, что не был на похоронах дочери, подумал, как Катя была одна, и разрыдался от всего вместе.
   С похорон генерал и Невельские зашли на поминки в семейный барак, посидели на скамейках у бревенчатой стены с казаками и матросами, каждый из которых старался подойти к генералу и поговорить. Тот всех благодарил и целовал. Пили водку. Генерал хвалил кушанья, уверял, что давно таких не ел.
   Поздно вечером шли по берегу моря. Екатерина Ивановна рассказала мужу о вчерашнем разговоре. Невельской понимал все. Он решил не поминать больше про свои планы движения на юг. Не время, право! Генералу могли быть большие неприятности. Сейчас настаивать на своем бесполезно и зря раздражать человека.
   В глубине души его уже шла новая работа. Гибель дочери, болезнь Коли Бошняка, гибель казаков – все это висело над ним, напоминая, что он не смеет превращаться в приказного бюрократа или лишь в ретивого исполнителя.
   Муравьев рассказывал, что жена осталась на даче, за Ангарой, что она восхищена подвигами Екатерины Ивановны, ставит ее всем в пример, сама хочет на Амур, но это возможно лишь в следующем году. Помянул про поездку в Европу, рассказывал о театрах и писателях. Все интересно, слушаешь и отдыхаешь, пища есть уму, да сердце болит.
   Дошли до дома. Муравьев простился с Екатериной Ивановной.
   – Простите, Николай Николаевич, – вдруг сказал Невельской, когда дверь закрылась. – А Буссэ все же надо расстрелять! Судить и расстрелять!
   – Не так просто, Геннадий Иванович, расстрелять Буссэ! Он – петербуржец. У него там…
   Муравьев сказал это, как бы соглашаясь в душе, что расстрелять надо, хотя еще недавно весело проводил время с Николаем Васильевичем.
   – Вот и… Пусть в Петербурге схватятся за головы, каков их питомец.
   – Об этом можно говорить только в шутку или для отвода души! Путятин объяснил мне все. Он якобы не мог иначе поступить. А если строго судить, то стрелять надо и вас за зимовку в Императорской, и меня заодно.
   – Римский сказал мне, что адмирал хотел послать шхуну вдогонку за своим распоряжением на Сахалин, отменить снятие поста. У Буссэ были мои инструкции…
   Они дружески расстались. Генерал ушел во флигель. Римский-Корсаков съехал со шхуны, долго сидел у Невельских. Он рассказывал, как обмотал вал, и надеялся, что теперь течь будет меньше.
   Утром шхуна ушла. Все еще спали. Невельской с генералом постояли на берегу. А через два часа на гребных судах отвалили и штабные.

Глава двадцать четвертая
НОЧНОЙ РАЗГОВОР

   Наша компания чувствовала, что… представляет не американское правительство, а американский народ, и потому постарались не ударить в грязь лицом[94].
Марк Твен

   Вечером на полупустынную косу, по которой разгулялся ветер, заметавший песок, высадились трое американцев. Двое в плащах и в русских шапках, а третий, высокий и сухой, выше Шарпера, в куртке и в шляпе, с черной бородой, которая называется стрелкой. У него маленькие глаза под острыми и почти безбровыми надглазницами. Даже Невельской видел его впервые.