И в то же время как-то жаль мичмана, привык к нему. Он славный малый. Тут один останешься – слова не с кем сказать. «А если с Чихачевым что-нибудь случится, тогда я совсем один, тем более если что-то неладно в Петровском».
   Чихачев и Попов об этом между собой не говорили, но такая тревожная мысль была у обоих.
   Вечером кипело в котле, сильно пахло нерпичьим мясом. За маленьким столиком Чихачев, Попов, Чумбока и мангуны играли в китайские карты. Чихачев уже постиг все тонкости игры и отлично разбирался в рисунках.
   – Постой, брат, ты же ходишь неверно, – вдруг схватил он Еткуна за руку.
   Тот резким рывком отдернул свою тонкую сухую руку и, мгновенно переменив карту, сунул на стол другую.
   – Ты что? – выкрикнул Чихачев, меняясь в лице.
   – Обман! Обман! – подтвердил Араска и выхватил карты у Еткуна.
   – Тебе какое дело? – разъярился Еткун.
   – Я же видел! Зачем жульничаешь! Нет, брат, без передержек, ты же талию ломаешь, – объяснял Чихачев, забывая, что его никто не понимает, кроме Попова. Сородичи кричали на Еткуна, тот на Чихачева, и Чихачев на него, и все по-своему. Кроме Чумбоки, слов никто не разбирал. Но все спорили так, словно отлично понимали друг друга. Чихачев разволновался, словно он не был наследником миллионного состояния, словно игра шла на большие деньги, а не на пуговицы, которые, правда, тут на вес золота. Чихачев доказывал про талию, а Еткун ссылался на каких-то злых духов, драконов видимо, как понял Чихачев.
   В этот вечер карты долго щелкали о лакированный столик и долго не мог успокоиться косившийся на Николая Матвеевича хозяин. Игра кончилась, уже ели нерпу, а Чихачев пригрозил Еткуну:
   – Смотри, я тебя отучу жульничать…
   Но проигранные пуговицы отдал. А прошлый раз он выиграл собаку, очень хорошую.
   Утром Николай Матвеевич и Чумбока выехали. Едва вошли в лес, как Чихачев увидел, что дорога совсем плоха. Чумбока зол. Он сам хотел бы домой, в стойбище Новое Мео. Иногда он думал, что вообще охотно бросил бы Николая. Только совесть не позволяет, а то поехал бы к своей хозяйке. Если бы ехать домой – Чумбока спешил бы. «А то ведь пойдем в Кизи, а потом опять обратно. А разве плохое питание – нерпа и рыба?» Чумбока прекрасно мог обходиться и этим. Он не разделял беспокойства Николая Матвеевича. Он еще вчера несколько раз говорил ему, что дорога плохая.
   – Надо ехать, надо ехать! – твердил Чихачев.
   «А зачем ехать? – думал Чумбока. – Пока лед пройдет, можно отдыхать и никуда не торопиться. Хозяева хорошие, дом теплый, живи в свое удовольствие. И Невельской не может нам ничего приказать и никуда не может послать». Чумбока надеялся, что, когда кончится съемка залива и настанет распутица, можно будет отдохнуть. Но вот Николай опять затеял новое дело. Опять все из-за сухарей! Конечно, плохо, что у него сухарей нет. Но разве без сухарей жить нельзя? «Вот как русские разбалованы – без сухарей обходиться не могут…»
   – Тебе надо сухарей, ты бы сам и ехал, а зачем надо меня тащить и собак мучить? Без меня ни на шаг! Искал бы без меня дорогу на озеро, – ворчал Чумбока по-гольдски, так. чтобы Николай не понял.
   В душе гольд догадывался, что не из-за одних сухарей Чихачев пустился в путь. Но в Петровском тоже ничего плохого случиться не могло, и не только в Петровском, но и в Аяне, и всюду в тех местах, где бывал Чумбока, в эту пору никаких происшествий не случается.
   Собаки затащили нарту на сопочку и стали. Всю дорогу снег глубокий, мокрый, собакам трудно. Вчера Чихачев ездил по берегу моря и не дал им отдохнуть. Чумбока кричал и, ругая Чихачева, ударял собак палкой. Но они ни с места.
   Собаки везли лишь палатку с печкой, оружие и небольшой груз. Напрасно Чумбока пытался поднять их. Собаки залегли. Им дали по куску юколы. Вожак поднялся и с большим трудом стал карабкаться дальше. Одна из собак путалась в постромках и висла на них. Чумбока ударил ее, но она не поднималась. Он выпряг ее. Она жалобно выла, отставая и глядя вслед медленно уползающей нарте и уходившим людям.
   Ноги у Чихачева промокли. Плохо дело. Возвращаться нечего и думать.
   Вчера, вернувшись из поездки, он так проголодался, что, не согревшись, необтерпевшимися, застывшими зубами схватил горячее мясо. Страшно грызть мороженое мясо, но еще страшней морожеными зубами схватить горячий кусок. Сначала ничего, а потом весь вечер зубы ныли. Вечером боль стихла, а теперь опять. Грудь дышит глубоко, подъем пологий, идти трудно, погода сырая, мерзнешь хуже, чем в мороз, грудь заложило, спирта так мало, что жаль тратить последнее, да и самое трудное впереди.
   – Чумбока! – крикнул он. Хотел спросить, пройден ли перевал, но проводник идет впереди и не отвечает. Через некоторое время остановились, опять дали собакам по ломтю юколы. Посидели на нарте, съели по куску нерпичьего жира.
   – Перевал прошли! Вот как раз тут перевал, – сказал Чумбока, показывая пальцем на землю. Он притворно закашлялся.
   – Ты болеешь?
   – А что же! Конечно болею!
   Дальше идти стало легче. На стоянке бросили еще одну собаку.
   «А много наблюдений полезных делаешь, – думал Чихачев. – Да бог знает, кому они нужны. Если бы я мог писать! Но таких романов вообще нет на свете. Сам Купер[12], видно, не имел представления ни о чем подобном». Чихачев вспоминал прочитанные книги и думал, что если они написаны правдиво, то очень сухи, как Геннадий Иванович говорит, что-то, мол, вроде шканечного журнала[13]. А занимательные романы – вранье ужасное, так как придумывают то, чего на самом деле не бывает, и всякие приключения приукрашиваются. Чихачев и не собирался ничего писать. Он лишь желал знать, сколько миль от перевала до озера, и, если бы ему удалось вставить эту цифру в рапорт – это для него было бы дороже всякого романа, если бы он даже и мог сочинять. «Черт бы их побрал, этих романистов!» Чихачев идет и считает шаги и следит по часам. Чумбоке велено идти прямо, не сворачивая. «Надо только сухарей и провизии, чтобы были силы поскорее закончить все и убраться в Петровское. „Убраться“, конечно, с умом, сделав все как следует, а не кое-как, лишь бы сбежать».
   Вечер. Собаки еле живы. Чумбока стал разводить костер, он разулся и жалуется, что вспухла нога.
   А вокруг много любопытного. «Вот солнце заходит и просвечивает сквозь мхи, висящие на деревьях. Ветер качает мхи… Все интересно в лесу, как и на море… А какими страшными глазами смотрит усталая собака, когда ее бросают».
   Утром Чумбока опять жаловался на ногу, злился. Чихачев рассердился на него и, когда вышли на берег озера, где стояла одинокая юрта, сказал:
   – Знаешь, оставайся-ка ты тут с собаками, я дальше пойду один.
   Чихачев видел – дальше нарту везти нельзя, все собаки передохнут. Их всего три осталось.
   Чумбока подумал, что Николай шутит. Тот достал высохшие за ночь у костра запасные ичиги, переобулся, уложил в котомку оставшиеся сухари и кусок жира.
   – Николай… А Николай! – заговорил смущенный Чумбока.
   – Нет уж, ты не хотел идти, так оставайся! – отрезал Чихачев.
   Проводник заморгал.
   – Да ведь знаешь, я не со зла, суди сам, зачем потащимся вдвоем, – примирительно сказал Чихачев и вышел.
   На озере вода и слякоть, все размякло. Но есть путь по берегу озера. Надо пройти тридцать верст.
   «Хорошо, что прошел я сам через перевал. Теперь не со слов туземцев, а сам могу объяснить Невельскому все. Перевал протяженностью верст восемнадцать, не больше двадцати во всяком случае, низкий, не выше ста пятидесяти футов на водоразделе». Эти мысли придавали бодрости Николаю Матвеевичу.
   Он сам удивлялся, как до сих пор все переносил. Он ел сухую пищу, невкусную, а желудок работал отлично. Спать научился в любой юрте и в нартах. «Но, боже, лягу ли я когда-нибудь после бани на всем чистом? Когда все это будет?» Он часто вспоминал мать, особенно на сон грядущий, когда читал «Отче наш», и помнил всегда, как она его обучала молиться. Одно трудно – грязь, вши. И тех бить научился ногтями. Много чему тут научишься, что в романы не идет и чего у Фенимора Купера не вычитаешь…
   А навстречу кто-то брел пешком. Видно, какой-то туземец ехал, а вот Чумбока уверял, что сейчас ни один из здешних жителей не пойдет. Встречная нарта исчезла в ложбинке. Николай Матвеевич зашагал быстрее и вдруг лицом к лицу столкнулся с высоким светлобородым человеком в тяжелых рукавицах, в огромной рыжей шапке.
   – Алексей Петрович!
   – Николай Матвеевич!
   – Сухари?
   – Сухари и водка!
   – Невельской жив?
   – Все благополучно! Письма из Новгорода и Петербурга и от Геннадия Ивановича. Да вот еще…
   – Что это?
   – Крест.
   – Как?
   – Нательный крест свой послал вам Геннадий Иванович… – Чуть заметная усмешка мелькнула в глазах Березина, но он тут же сдержался, видя волнение Николая Матвеевича. – Благословение… Больше, мол, послать нечего! И запасы все, какие были. Вот письма. В Петровском много больных цингой.
   Чихачев взял крест, поцеловал и, расстегнувшись, надел на шею. Потом дрожащими руками стал ломать печати и рвать конверты. Через некоторое время он успокоился и присел на нарту.
   – Есть у вас что-нибудь? Я ужасно голоден. У меня осталось два гнилых сухаря, зеленых.
   Березин развязал мешок. Николай Матвеевич стал жевать сухарь и глотать кусочками сливочное масло и снова перечитывал письма.
   – А где же Бошняк? – вдруг спросил он.
   – Тоже в экспедиции. С казаками Парфентьевым и Беломестновым и гиляком Ганкиным прошел мимо Кизи, отправился вверх на озеро Удыль.
   К вечеру вернулись в одинокую юрту.
   – Эй, Чумбока! – грубо закричал Чихачев, подъезжая.
   Заспавшийся проводник испуганно выскочил из юрты.
   – Распрягай! Провизию привезли!
   На другой день Березин отправился обратно в Кизи. Невельской дал ему приказание измерить глубину протоки в озеро Удыль. Чихачев понимал, чего хочет Невельской. «Невельской ищет мест на озерах, удобных для устройства судостроительных заводов. У него, как всегда, планы великие, и он целит далеко в будущее. Пока что без Еткуна с Араской, Захсора, Ганкина и Чумбоки мы тут ни на шаг». Но, как бы то ни было, Чихачев отчетливо представлял, что план Невельского смелый и вполне выполнимый, и он только удивлялся, как Геннадий Иванович, сидя у себя на косе, посредством малых сил, трех-четырех офицеров и приказчиков, ухитряется находить все, что ему надо. «Он видит все так, словно вырос в этом краю. Чтобы расположить к себе туземцев, он растранжирил все, что было в лавке и на складе, гиляки от него без ума, а заведующий факторией в Аяне и правление Компании в Петербурге – в бешенстве, что он у них корабли поразбивал, товары все раздарил, а самих их иначе как мерзавцами и подлецами не называет и сообщает им, что приказаний их велит не исполнять».
   Все это понял Николай Матвеевич из письма Невельского.
   «А ведь вообще-то, конечно, он два судна разбил. И что у него будет к августу, даст ли ему товар фактория и сможем ли съехаться с маньчжурами для размена, с которыми условлено и дано русское слово? Трудно сказать!»
   Березин уверял, что Геннадий Иванович был без ума от радости, узнав из письма Чихачева, что тот договорился о встрече с маньчжурами для торга.
   По словам приказчика, Геннадий Иванович не только не чувствует себя виноватым перед правлением, но все время пишет в Петербург к губернатору, требуя уничтожить зависимость экспедиции от Компании. И в то же время Березин уверяет, что Невельской сам хочет сесть в Петербурге на место председателя правления Компании, но для этого ему надо сделаться адмиралом. «Березин, как всегда, привирает, конечно, хочет удивить своей осведомленностью. Умен, а слабости детские. Надо же такую чушь пороть!»
   Доволен был Невельской и сведениями, которые сообщил ему Чихачев о направлении гор. А Чихачев и сам не знает толком, как идут хребты и сколько их, но явно – один протянулся к югу. Очень возможно, что Невельской и тут верно предугадывал многое, как предугадал он и пролив у Сахалина.
   Геннадий Иванович требовал идти на лодке от Де-Кастри до Петровского, описать побережье. Попова оставить в Де-Кастри на лето, чтобы объявил иностранцам, если явятся, – край наш.
   – Смена ему будет летом, – на словах добавил Березин, – придет на зимовку целый отряд с одним из офицеров.
   Березин предполагал, что дело поручат ему или Бошняку.
   На обратном пути, поднявшись на перевал, Чихачев остановился. Плакать хотелось от сознания того, что не одинок, что в этой огромной стране, кроме него, несколько человек таких же, как он, по месяцам лишенных возможности не только слово сказать друг другу, но и снестись письмами, так дружно делают одно и то же дело.
   «Вот грязь, вода, собаки дохнут, а я иду, и где-то идет Коля Бошняк, и Березин идет своим путем, и Геннадий Иванович… И Екатерина Ивановна ждет всех нас. «Как можно скорей», – пишет Геннадий Иванович. И ее приписка в письме: «Ждем вас…» Боже, счастье какое! А я думал, что вот еще недавно был другим, даже слышался мне Бетховен в плеске волн, а теперь завшивел, весь в болячках, оборванный, из-за карт с туземцами чуть не в драку лезу…»
   Получив письма и поговорив с Березиным, он почувствовал, что еще вернется в свой круг, и, как знать, может быть, победителем, и, верно, далеко пойдет!
   … В Де-Кастри лето совершенное. Бухта очистилась. На берегу трава, цветы. Араска тащит из тайги пучок лесного лука. Угостил Чихачева и Чумбоку, которые, сложив лыжи на нарты и налегая на ременные петли, помогали собакам тащиться по грязи и песку.
   Чумбока разулся.
   – У-у! Какая земля тепленькая. Николай, бросай обутки.
   – К нам гости приехали, – объяснил Араска. – Хорошие люди из залива Хади[14]. Это большой залив, не очень далеко. Они как раз остановились у Еткуна, где живете вы с товарищем. Познакомитесь и будете друзьями… Спроси их про залив, я знаю, тебе это надо. И Невельской жадный на это дело.

Глава четырнадцатая
КАЗАК ПАРФЕНТЬЕВ

   Вернулась экспедиция с Сахалина. Бошняк болен, у него опухли ноги. На обратном пути, в пургу, половина собак передохла. Проводник – гиляк Позь – после болезни ослаб и еле шел. Семену Парфентьеву пришлось тащить вместе с тремя оставшимися собаками нарту с больным офицером.
   Привезены карты, образцы угля, руд, много интересных сведений о Сахалине. Бошняк и Парфентьев – пока единственные знатоки Сахалина и уголь видели сами. Парфентьев первый поднял его кусок. Потом на стоянке, пока Бошняк в юрте бинтовал больные ноги и читал на память стихи, Семен лазил на гору, рубил уголь. Узнав, что есть жила в обрыве, Бошняк послал его туда. Николай Константинович, перебинтовав ноги, полез в гору и повидал все сам.
   Невельской же не был на Сахалине. Он задержался на островах, пытался зимой определить, где фарватер, но из этого ничего не получилось. Но любопытнее всего несколько листков из русского молитвенника, привезенные с Сахалина.
   «Мы, Иван, Данила, Петр, Сергей и Василий, – написано на заглавном листке еле разборчивым почерком, – высажены Хвостовым в селении Томари[15] и потом перешли на реку Тымь».
   Невельской не выпускает листков из рук.
   – Где вы их достали?
   – За три аршина китайки Семен у старухи выменял, – говорит Бошняк.
   Лицо у него бледно и обросло черной бородой.
   – На Сахалине, на реке Тымь, Геннадий Иванович, местами население состоит из потомков тунгусского племени, переселившихся с материка.
   Позь в это время болел, оставшись в деревне у гиляков. Но оказалось, что Семен Иванович прекрасно понимает по-тунгусски. Сначала он о чем-то очень долго говорил с хозяйкой, она разволновалась, потом достала эти листки, которые, кажется, берегла, как драгоценность.
   – Туземцы показали нам места, где жили русские. Остались фундаменты изб. Видно, что у них были огороды. Последний из русских недавно умер, но не в этой деревне.
   Бошняк рассказал, как к нему подошел в одной из юрт, где они обосновались, голубоглазый мальчик, потомок русских.
   – А по-русски не понимает ни слова. Взял меня за руку, прижался щекой. На другой день, когда мы уезжали, он пошел провожать нас и долго держал меня за рукав. Потом попрощался и побежал домой.
   Казак Семен Парфентьев считается тихим и молчаливым. У него худое длинное лицо в светлой бороде, большие, сильные, широкие в кости руки.
   Он стесняется своего выговора при «российских», но он на хорошем счету в экспедиции.
   – Оставайся обедать! – сказал ему капитан.
   – Шпашибо, Геннадий Иванович. Нынче уже накормили нашу экшпедицию дошита.
   – Чем же?
   – Шобачиной-то! – ответил Семен.
   – Как это?
   – Да так, двух шобак шъели, опоганилишь!
   – Оставайся обедать.
   – Нет, шпашибо, – повторил казак.
   – Рассердился Семен не на шутку! – сказал капитан.
   – Он с характером, – ответил Бошняк.
   – В Охотске лучшим лоцманом считался для ввода судов в устье Кухтуя. Я удивился, что Завойко его ко мне прислал.
   Парфентьев ушел в казарму, там жена его Матрена приготовила мужу обед из свежего оленьего мяса, которое заморожено у нее давно. Нашлась и припасенная для мужа арака. Вечером после бани Парфентьев опять пил араку, потом пошел пройтись и встретил у магазина сходившего с трапа капитана.
   – Вот тебя бы на Шахалин. Там еще шнег холодно шкрипит.
   – Зачем же мне на Сахалин?
   – Штобы жнал! А то шам не жрешь и другим не даешь! На чем душа держитшя! Дворянин, людьми можешь торговать!
   Невельской взял его крепкой рукой за рубаху, а другой хотел схватить за бороду. Парфентьев захватил его руку своей огромной ладонью и покачнулся.
   – Ну так, паря, это ково же! Ты наш швоей рукой крепко не хватай. Мы жахотим – уйдем! Шкажи шпашибо, у наш швой ум ешть!
   Алена Калашникова в это время вбежала в казарму и сказала Матрене, что Семен с капитаном у магазина дерется.
   – Да что же это он, на виселицу захотел! – испугалась Матрена. Пока она бежала к магазину, Невельской и казак некоторое время о чем-то говорили, держа друг друга за руки, и потом мирно разошлись.
   – Ты что, дурак, камчадал проклятый! – стала бить Семена жена кулаками по голове. – Ково же ты лезешь, дурь ты собачья! Ах ты, тварь!
   – Мы штараемшя, они думают – от штраха. Нет, их можем перевешать и уйти. Наш любой джонка вожмет.
   – Это ты сказал ему?
   – Шкажал! Он всех порет, а шамого Невельшкого надо бичом жа такие экшпедичии!
   – Ты и это сказал?
   – Шкажал! А он: мол, я, Шемен, отдал вше, што было, штаралшя… «Тебя бы, – шкажал я ему, – шобачину жрать жаштавить!»
   – Замолчи! Дурь ты собачья! Куда ты нас теперь денешь?
   – Вот и говорю, што терпим, а ково же морят! Ражве мы не понимаем, жачем экшпедичия. Да ты не деришь… Шмотри-ка, мешяц-то какой, это шолнышко его ушшербляет, ден-то шветлее, длиньше, к вешне дело пошло.
   – Нагулялся! – объявила Матрена, втолкнув мужа в казарму. «Слава богу, если никто не видал».
   На другой день не садились завтракать. Невельской прислал боцмана за Семеном.
   – Че, шуд? – спокойно спросил Парфентьев, придя к капитану и стоя в дверях.
   – Нет. Садись чай пить… Я тебя должен в новую экспедицию назначить.
   – Куда?
   – Вверх по Амуру, на Удыльскую протоку. С Николаем Константиновичем.
   – А че его нет? Он же у ваш штолуетшя?
   – Он еще отдыхает, болен. Но идти не сейчас, через две недели. Ты понимаешь, зачем производим исследование?
   – Я вчера шкажал, што понимаю, Геннадий Иванович!
   Невельской достал карту.
   Парфентьев стал объяснять, что надо не так снаряжать экспедиции, как до сих пор.
   – Офицеры, бочмана ли, откуда они жнают тайгу! Ну так это ково же! Штрой – знают. А имя тайга – мачеха!
   – А ты понимаешь?
   – Как же!
   – А зачем наша экспедиция, понимаешь?
   – Я не понимал бы, так эти лиштки бы штарухины брошил бы, штарухе бы оштавил!
   – Я это вижу!
   В этот день Невельской так обсуждал с Парфентьевым предстоящую экспедицию, словно казак был назначен ее начальником.
   – Конешно, надо мешто большие корабли штроить! – соглашался Семен. – Ешли хорошее мешто, надо пошмотреть
   – Вот и надо исследовать протоку, соединяющую озеро Удыль с Амуром. Остановитесь в деревне Ухтре и будете ждать весны. Будешь наблюдать, покроются ли водой берега протоки, можно ли выбрать там место для завода. Если глубина хороша и берега ее не затопляются, то, может быть, место окажется удобным для эллинга.
   Невельской велел ему взять под расписку товар, отдельно на себя и на Бошняка, и торговать отдельно.
   Парфентьев к этому отнесся серьезно. Он уже знал, что Чихачев встречался с маньчжурами из стойбища Пуль и что был голоден и стыдился этого.
   Парфентьев потребовал разных товаров.
   – Второй раж подряд покажать им наш голод и ошрамитьшя нельжя, Геннадий Иванович!
   – Это верно! Вот и постарайся не ударить лицом в грязь. А ты слышал разве что-нибудь?
   – Про что это?
   – Ну, когда шли и у гиляков ночевали. Они что-нибудь про нас говорят?
   – Как же!
   – Что мы бедней маньчжуров?
   – Нет, не про это. Я вот жапамятовал, кто… Кажетшя, штаруха гилячка на Удде говорила: жачем, мол, капитан у ваш вшех порет и ешть не дает? Такая, говорит, жаража на ваш навяжалашь. Его бы, мол, шамого бы бичом выпороть. Мол, у ваш люди ходят как тени.
   – А что еще эта старуха говорила?
   – Да пока больше ничего. Я их плохо понимаю. Вот no-тунгушшки я могу. Это шамый хороший народ – тунгушы. Ш рушшкими нельзя шравнить. Даже ш гиляком и то нешравнимо! Тунгуш – чештный, не обманет, пошледним поделитшя, ш голоду умереть не дашт!

Глава пятнадцатая
ДЛЯ СУДОСТРОИТЕЛЬНОГО ЗАВОДА

   Николай Константинович сидит у входа в мангунский зимник, строенный из тонких, стоймя вкопанных жердей со столбами. Все это обмазано яркой глиной, крыто ладной крышей, крайние жерди не отпилены и украшены резьбой, поэтому низкий желтый дом как бы с огромными рогами.
   Окна все на протоку, и в них цветная бумага. Рядом с Бошняком сидит хозяин Куйча в красном ватном халате с отделкой в три разноцветные полосы по расхлесту.
   Небо ясное; на берегу, над широкой, как река, протокой, чащи леса красны в лучах раннего солнца, и красные отблески видны по лужам, натаявшим на льду.
   Весна и на душе у Бошняка, какое-то ликование, оттого ли, что света гак много и тепло, оттого ли, что выздоровел и чувствует себя хорошо или что попал в этот новый мир, к другому народу, гостеприимному, так разнящемуся от гиляков. Те, как моряки, суровы, чуть что – за ножи, одежда их – тюленьи шкуры, желтые, как бархат, и собачьи шкуры, да изредка лишь носят по праздникам покупные вещи.
   А мангуны все в ярком, видно перекупленном у маньчжуров. Они нарядились, ждут весны. На протаявшей, без единой льдинки или сугроба, сплошь галечниковой отмели приготовлено множество лодок, и каких тут только нет: берестяные, дощатые, долбленые.
   Бошняк и Семен едва успели доехать. Спешили по Амуру; Невельской велел все время следовать вдоль левого берега, так что справа день за днем тянулись обрывы, и чащи, и поймы, а правый берег синел слева, как далекая загадочная страна.
   Мангуны в стойбище все дома, охота у них закончилась, встретили приезжих радушно. У них тут не только собаки, но и свиньи, коротконогие, черные, со щетиной на хребтине, как у диких кабанов. У хозяина есть кошка…
   Куйча – скуластый, белолицый, пожилой, безбровый, с умным взором. Его дочь, стройная, в красном платке и синем халате, стоит вдали на камне и смотрит туда, где протока сливается с Амуром.
   Куйча рассматривает секстант, которым Николай Константинович производил съемки. Бошняк объясняет. Семен переводит и тоже объясняет. Верно советовал ему Орлов: «Вслушайся и будешь понимать по-мангунски». Мангунский язык в самом деле похож на тунгусский, который Семен знает с детства, отец еще дружил с тунгусами. И Семен чувствует себя так, словно приехал к своим.
   Вдруг Куйча вскинул обе руки и раскрыл рот.
   – Понял! – сказал он, как бы сильно испугавшись.
   Целая орава стариков и мальчишек в расшитых длинных и коротеньких, чуть ниже пояса, халатах пришла в восторг.
   Куйча знал, что такое часы и зачем они. Но секстант дался ему трудней. Гости долго и терпеливо объясняли. Семен бывал с офицерами в экспедициях. Он умел, как и многие нижние чины экспедиции, производить съемку.
   Объяснив все, гости покорили любознательного ульчу более, чем подарками и платой.
   Пролетела стайка уток.
   Парфентьев обрадовался, открывая солнцу ряд крупных зубов, и воскликнул, показывая рукой на воду:
   – Это шилохвоштки! На хвошту два шильча, как у лашточки.
   Удалой мальчишка ударил из лука. Утки поднялись и улетели.
   – Самая первая летит ворона, – говорит Куйча. – Ее первую слышно. Лед пройдет, тут много птицы полетит. Сразу много рыбы будет. Уже сейчас на заберегах люди ловят. Как лед начнет ломать, рыба кинется к берегу… Потом под водой пойдет трава, сохатый придет.