- Гей вы, продажные души, невестюки, гнездюки презренные! - твердо
произнося каждое слово, гремел всадник. - За сколько же продали народ свой и
бога своего? Да и больно ли разбогатели за эти иудины сребреники? Говорят,
что вам и платить уже перестали? Ни паны, ни король и в помыслах того не
имеют. Сколько невыданной платы уже собралось у вас? Всю Речь Посполитую
можно бы купить! А вы все проливаете кровь христианскую да все ходите под
ярмом полковницким? Теперь еще и против батька Хмеля пошли? Кто звал? Куда
идете? Не видите своей погибели?
Кто-то из тех, что держались позади и не поддавались неистовым чарам
глаз Ганжи, крикнул без почтения:
- А ты кто такой? Чего здесь распустил язык?
- Ты! - двинулся на него конем Ганжа. - Кто ты есть, никчемный выродок?
А я - Ганжа, полковник гетмана Хмельницкого! С тебя довольно? И послан к вам
от самого гетмана со словом милостивым и призывным, чтобы бросали своих
полковников к чертовой матери в воду на добрую прохладу, а сами
присоединялись к народу своему. Ибо там, где Хмель славный, - там и народ
наш украинский.
- Где же этот ваш Хмель? - послышался еще чей-то недоверчивый голос. -
Покажи его нам, тогда и поговорим.
- А тебе мало, что я перед тобой? - тихо спросил Ганжа. - Хочешь
присмотреться ко мне внимательнее? Так подходи ближе, не бойся, я не
кусаюсь! А ну-ка подходи! Ну как, казаки, чьей вы матери дети? Может,
вспомните? А то мои хлопцы помогут. Весь Каменный Затон осажден моими
всадниками, пушки смотрят на все ваши байдаки, а за холмами орда прячется,
ждет моего свиста. Так как - биться или мириться? Принимает вас под свою
руку гетман Хмельницкий, вот и идите под эту руку, а я поведу.
- Раду! - закричали казаки.
- Черную раду!
- Всем на берег!
Поставили хоругвь в том самом месте, где стоял Ганжа со своими
всадниками, байдаки один за другим врезывались в береговой песок,
реестровики выскакивали на сушу, бежали к толпе, от старшин пренебрежительно
отмахивались, а некоторых по давнему запорожскому обычаю уже и успокоили
навеки: песку за пазуху да в воду. Полковников, назначенных шляхтой, побили
сразу, не тронули только Кричевского, ибо знали, что он освобождал
Хмельницкого из темницы; пан Барабаш после доброго обеда спал на своем
байдаке и когда очнулся, то не мог толком понять, что происходит. Звал джуру
- не мог дозваться, оружие искал - не находил, не обнаружил даже ремня на
своем толстом чреве. Принялся браниться, кричать на казаков, но тут кто-то
стукнул его веслом, а потом еще подбежало несколько человек, приподняли
толстую тушу Барабаша, перевалили за борт - только булькнуло.
А черная рада уже шла, как волна на море, голоса летели до неба, а за
ними шапки, а потом снова гомон тысячеголосый и дружный, будто в одну
глотку:
- Джелалия гетманом!
- Топыгу!
- Кривулю!
- Джелалия! Джелалия!
Ганжа не мешал избирать еще одного гетмана. Знал: будет он
гетманствовать до Желтых Вод, а там власть его закончится, как заканчивается
река, впадая в море. Так и избран был реестровиками Джелалий гетманом, а
есаулом ему назначили Кривулю. Я еще не знал, что происходило в Каменном
Затоне, но предчувствие подсказало мне уже за несколько дней до этого
договориться с Тугай-беем, чтобы дал он своих верховых коней как можно
скорее перебросить всех реестровиков к моему лагерю, Ганжа знал об этом
уговоре, поэтому наутро после черной рады, после колготни, длившейся целую
ночь, и после безмерной радости среди реестровиков, неожиданно появилась
перед ними орда, но не враждебная, жаждущая добычи, а мирная и
дружественная, да еще и в помощь. Пешее казачество становилось, хотя бы на
короткое время, конным рыцарством; с байдаков сняли двенадцать водных пушек,
таких легких, что и пара коней свободно везла их; забрали весь огневой
припас и все необходимое, байдаки частично потопили, а остальные пустили
вниз по Днепру на утеху коменданту Кодака пану Гроздзицкому, и новое
пополнение неожиданно углубилось в степь, направляясь к Желтым Водам.
И то ли снова сверхъестественная сила подняла меня, то ли вестуны
Кривоноса, несмотря ни на что, - собрав полковников и свою старшину, выехал
я навстречу реестровым, - встал на степном кургане, и конь подо мною был
такой же, как тогда, когда бежал я на Сечь от Конецпольского, - с одной
стороны белый, а с другой черный, и от этого зрелища чернело у шляхты в
глазах, и страх обуял их души.
Реестровикам не нужно было говорить, кто стоит на высоком степном
кургане. Соскакивали с коней (непривычно было настоящему казачеству тереть
конские бока, оно больше верило собственным ногам, которыми твердо стояло на
родной земле), выстраивались в свои сотий, бросали шапки вверх, палили из
мушкетов, восклицали:
- Слава Хмельницкому!
- Слава гетману!
- Слава Украине!
Я сказал им:
- Братья-товарищи! Принимаем вас к себе, хотим, чтобы пошли вместе с
нами за волю и честь народа нашего. Пойдете?
- Пойдем, батько!
- Как один!
- Все пойдем!
Выстраивались твердым строем сотня к сотне, под свои хоругви и бунчуки,
данные еще королями, шли словно бы войско королевское, направлялись к
шляхетскому лагерю, заходя с северной стороны, так, будто искали прохода
между валами, и шляхетство, не поняв обмана, высыпало на валы, чтобы
приветствовать подмогу, так своевременно присланную. Тогда реестровые, не
останавливаясь, пустили в ход оружие и ударили дружно из пушек и мушкетов по
панству, и хотя большого вреда не причинили (стреляли ведь издалека), но
переполох в лагере Потоцкого поднялся страшный, и отчаяние наполнило многие
сердца.
Теперь я уже не мешкал. Не был тем медлительным гетманом, которого
Нечай упрекал в нерешительности. Спросить бы сейчас Нечая, спросить бы
других: куда рвались, почему пороли горячку? Это я должен был бы лететь в
Чигирин, как ветер, ибо думал о нем днем и ночью: во время тяжкого
пребывания на Бучках, когда немытые, голодные, заброшенные зимовали зиму, в
часы своего отчаяния и надежд; думал и в том походе через бездорожные степи,
и в смердящей татарской кошаре, и в ханском дворце, глядя на гаремную
Соколиную башню, - разве же не в такой башне заперта где-то моя голубка?
Всюду думал тяжко и безнадежно о Матронке, готов был все покинуть, от всего
отказаться, уйти от самого себя, лишиться даже собственной сути, стать духом
и со степными ветрами полететь в Чигирин, ворваться в постылое жилище
ничтожного старостки и хотя бы легким дуновением овеять милое личико с
серыми глазами. Но сдерживал свое разгоряченное сердце, подавлял, укрощал,
как хищного беркута, и ждал своего часа, своего величия. Жаль говорить.
Величие - в умении сдерживаться там, где уже никак не можешь сдержаться.
Я заглушал боль собственного сердца, но выдержал. Бились вокруг меня
гневные волны нетерпения - я выстоял. Реестровики могли ударить на Ганжу - и
тогда даже хитрый Тугай-бей покинул бы меня одиноким в безбрежной степи.
Старый Потоцкий с Калиновским за эти две недели могли бы уже прийти на
помощь своему окруженному войску - и тогда не осталось бы у меня никаких
надежд. Но все случилось так, как я хотел и предполагал: земля моя и народ
мой - все должно было способствовать только мне, a не моим врагам. Коронный
гетман за две недели так и не узнал, что произошло с его передовым отрядом.
О бунте реестровиков его известил комендант Кодака Гроздзицкий уже тогда,
когда под Желтыми Водами все было закончено. Гроздзицкий послал к Потоцкому
трех гонцов с коротким письмом, а на словах велел передать, что вниз по
Днепру мимо Кодака плывут пустые байдаки. Что же это значит? Не его ли
милость гетман коронный послал эти байдаки Хмелю, чтобы тот отправлялся на
султана, или же кодацкий гарнизон должен их перехватывать и снаряжаться
отсюда, пока он еще в целости и сохранности?
Гетманы, медленно продвигаясь с обременительным обозом следом за
молодым Потоцким, были в это время уже за Чигирином, но, узнав про бунт
реестровиков и боясь бунта у себя за спиной, тотчас же отступили назад на
Черкассы и дальше - на Корсунь. Были как в мешке. Ничего не видели, ничего
не знали - вокруг была чужая земля.
Я начинал войну на своей земле и верил, что это принесет мне победу. К
тому же начинал я свою войну рукой оборонной. Не выбирал пространных равнин
и классических полей сражений, сразу же облюбовал подходящее место - глухой
угол между водами и болотами, а кругом степные балки да буераки. Это так
озадачило шляхетских региментарей-неудачников, что они и сами, застигнутые
врасплох, тоже окопались на месте, которое для меня обещало победу, а для
них погибель. Я твердо знал, что все битвы - если даже придется мне вести до
конца жизни - надо навязывать врагу там, где он никогда их не ждет. Реки,
болота, рвы, холмы и яры - вечные преграды, так будто сама земля
вздыбливалась перед врагами.
Под Желтыми Водами я замкнул Потоцкого с Шемберком так, что они не
могли отступать без боя, однако и биться на конях были не в состоянии: место
было неровное, трудное для коней, к тому же казаки за две недели перекопали
все вокруг так, что и сам черт ноги сломит.
Ночью Джелалий подвел реестровиков под самые валы шляхетского лагеря.
Придвинулись тихо и незаметно - без голоса, без стука, без звука. Ударить
должны были на рассвете, чтобы не побить своих, врываться в передние шанцы,
захватить шанец с колодцем и держать его, чтобы отрезать панство от воды.
Пушек в дело не брали, ведь в тесноте они только мешали бы. На Тугай-бея
надежды не было, потому я велел Ганже с всадниками держаться на таком
расстоянии, чтобы из шляхетского лагеря не могли понять, кто это и что.
Запорожцы шли следом за реестровиками, не давая шляхте опомниться. А по
бокам я выставил лучников Нечая, ибо самопал хорошая вещь, но лук еще лучше.
Когда начало светать, лучники бесшумно убрали стражу на валах, но разве
при таком скоплении людском всех уберешь? В шляхетском лагере вряд ли
кто-нибудь и спал в эту ночь после того, как мы умыкнули у них из-под носа
реестровиков, да и остерегались там довольно тщательно и все же не были
такими желторотыми, как нежинский старостка Потоцкий, - там было много
воинов испытанных и выносливых, они смогли бы с кем угодно потягаться в
опытности и хитрости.
Вот почему при первом же вскрике стражи, от первого тревожного звука
мгновенно очнулся весь польский лагерь и на моих казаков, которые молча
взбирались на вал, ударили с такой страшной силой, таким плотным огнем, что
и земля под ними загорелась, но сила натолкнулась на силу, огонь на огонь,
ярость на ярость, упорство на упорство, к тому же мы наступали, а враг
оборонялся.
С чигиринской сотней я прискакал помогать Джелалию. Нечаевцы с диким
шумом, гулом и выкриками, напоминавшими вой ордынцев, обрушились на врага,
ошеломив его; все мои полковники, есаулы и сотники бились на валах рядом с
казаками, отступать у нас не было ни охоты, ни потребности, когда из
середины шляхетского лагеря пошла на нас лава панцирной кавалерии, то и она
разбилась о казацкие пики, рассыпалась, утратила свою грозную силу и
вынуждена была отступать. А тем временем реестровики из шляхетского обоза,
воспользовавшись разгромом гусар, быстренько запрягли возы и выехали к нам,
тем более что передние шанцы были уже в руках Джелалия.
Шемберк еще надеялся на помощь от коронных гетманов, потому не стал
отбивать утраченных шанцев, а скорее начал насыпать новые, перегораживая,
собственно, свой лагерь.
- Ударим на панов, пока они не насыпали валы, гетман? - прищурил глаз
Джелалий.
- Пускай окапываются. Теперь уже не мы будем наступать, а пусть они
вырываются. Мы и так потеряли многих своих товарищей. Мертвые требуют
почестей.
Без шапки, в простом темном жупане, пошел я между теми, кто пал в нашей
первой великой битве. Лежали кто как бежал, кто как бился, кто как побеждал
и никто не лежал как мертвый. Вспомнилось мне, как шел когда-то по полю
нашего поражения на Суле - там лежали одни убитые. Здесь не было убитых -
только победители. И не были неестественно великими, как там, на Суле, но не
были и неприметно малыми, как говорил когда-то Ювенал: смерть одна лишь
знает, как малы тела людские. Нет, они были такие же, как и все мы, живые, -
они так же смотрели на небо, открывая грудь ветру, а уста - дождям и росам,
так же прислушивались, сколько лет накукуют им кукушки, а если не им, то
дорогим им людям. Эй, братья мои, павшие, но бессмертные! Горюют по вас и
степи, и ветры, птицы и звери - вся вселенная, горюем и все мы и хотим
устроить вам похороны казацкие, и устроим их!
Казаки ходили между павшими, узнавали товарищей, обращались к знакомым
и незнакомым:
- Не журитесь: глядите, среди какой хорошей степи лежать вам!
- И заснули вечным сном не на голой земле, а на подушках из вражеских
тел.
- Лежите, как герои, а панство валяется, как гнилые деревья.
- Вот исповедаться некому было, - все попы разбежались.
- У гетмана есть, говорят, поп!
- А что им поп? Пускай исповедуется либо милосердному богу, либо
земле-матери, либо Черному морю да Днепру-батюшке, либо просто старому
человеку.
- Трахнем над вами из пушек, сыграем в трубы, а бормотать лишнего не
дадим никому!
- Да не мели ты глупостей, вон уже сам пан гетман!
- Где? Это же простой казак!
- Перед мертвыми все простые...
Я склонял голову, знай склонял голову свою тяжелую:

Буде й нашим лихо, як зозуля кувала;
Що вона кувала, промiж святих чувала;
Що вона кувала, тому й бути-стати.
Як стануть бiси правих i неправих Сднати,
Душi забирати, у пекло докупи складати.

Ох, не дадим наших павших в пекло, а будем искать для них казацкий рай:
и день, и неделю, и целые годы, а будем искать.
Однако наутро следующего дня панство, то ли отчаявшись вконец, то ли
поощренное нашим спокойствием, двинулось из-за своих шанцев, ударило из всех
пушек пулями огнистыми, а с неба, словно бы на подмогу шляхте, загремела
гроза и ливень обрушился такой, что замочил и порох, и фитили, уже не слышно
было ни единого выстрела, лишь громы били над нами да молнии сыпали огнем,
нам же пришлось загонять панов в их убежища саблями и пиками, и была это
нелегкая работа, хотя и славная для казачества.
Никого там не было, кроме живых и мертвых, и доблесть людская говорила
во весь голос, и даже сама история бессильно заламывала руки перед этими
рыцарями, но снова появляется человек, который пишет, что Потоцкий не побил
Хмельницкого под Желтыми Водами только потому, что хлынул страшный ливень,
мушкеты и пушки умолкли и не стреляли, шум дождя глушил команды, и казаки,
воспользовавшись этим, учинили резню. Так, будто дождь мочил только
шляхетский порох, а к казацкому не проникал! Да и что там порох, что там
мушкеты и пушки для желторотого Потоцкого? Шел он, чтобы подавить бунт
Хмельницкого, и не мечом, не оружием, а кнутами! Теперь и ливень не помешал
бы ему увидеть, что это был не тот Хмельницкий - обездоленный, оскорбленный,
бегущий на Сечь. Это был уже - гетман, мститель кривды не только
собственной, но и всего народа своего. Гей, панове историографы, летописцы,
лукавые свидетели, ненадежные души, неискренние умы! Это не Хмельницкий
бился под Желтыми Водами, а сама Доля народа украинского. Что же это были за
люди до сих пор? Горемыки, перекати-поле, бездомность и бесприютность
извечная, ибо с одной стороны их всегда подстерегала орда, а с другой -
шляхта. Но вот они объединились для великого и стали народом в один день, в
одну ночь, в один миг истории. Не в королевских щуплых реестриках, не в
молитве и слезах, даже не в песнях своих привольных рождалась нация, а в ту
незабываемую ночь на Желтых Водах, когда молнии рассекали небо, стоны
заглушали громы небесные, а воды, смешиваясь с кровью, становились самой
кровью. Это не был какой-то определенный час, а только неуловимая грань
между прошлым и будущим, что-то пронеслось над нами, будто вздох или пение
вечности, и тогда мы почувствовали, кто мы и для чего живем на свете, а я
почувствовал себя Богданом. Я, Богдан. Восстать могут заговорщики, начать
освободительную войну способен только народ. Люди соединяются в народ для
бессмертия, потом снова расходятся каждый по своим очагам, чтобы жить и
умирать. Но бессмертным не станешь без тяжелых потерь, жертв, кладбищ на
своей же земле. Но это - кладбища истории. Посмотрели бы на них все те
лукавые летописцы оком если и не благосклонным, то хотя бы непредубежденным.
Народ поднимается порой за одну ночь, в одной битве, а судят, говорят о нем
целые века! Да что там! Жаль говорить!
Кровавая суббота на Желтых Водах стала как бы отмщением за мой
Субботов, хотя об этом я не думал тогда. Только один день и одна ночь
понадобились, чтобы родился целый народ и его муж державный. Я, Богдан.
В воскресенье утром мы уже знали, что победили. От грозы остались разве
лишь рвы, пропаханные дождевыми потоками, да полегшие травы, а небо смеялось
солнцем и бездонной голубизной, казаки радовались, гремели из самопалов,
пели песни, играли на кобзах, катались колесом и резвились кто как мог.
В шляхетском лагере все словно бы вымерло. Не видно было даже пса,
прислоняясь к которому Шемберк по ночам грел свои подагрические ноги. Потом
тоненьким голосом заиграл горн и на шанец передний вышло трое жолнеров с
шапками, поднятыми высоко на копьях, - знак для переговоров. Я велел
пропустить жолнеров и провести их в мой шатер, тем временем собрав к себе
полковников. Жолнеры пришли, с достоинством поклонившись мне и полковникам,
сказали, что просят выслушать их от имени их региментарей. Все трое были
воины, видно испытанные, не раз раненные, у кого не было ни позади, ни
впереди ничего, кроме битв и перепалок, ждала их только смерть почетная - к
таким людям следует относиться с почтением, а потому я, не желая причинять
им обиды, сказал:
- Ценим ваше благородство, доблестные воины, однако переговоры можем
вести либо с самими региментарями либо с вельможным панством, которым, знаю,
переполнен весь ваш лагерь. А чтобы панство слишком не пугалось, мы пошлем
взамен двух своих славных старшин - так и попробуем прийти к согласию,
вместо того чтобы продолжать кровопролитие. Теперь вы сами видите, что мы
легко могли бы не оставить и следа от вас, не дав вырваться ни единой живой
душе, но мы не хотим этого делать - мы же не убийцы, а рыцари и умеем
достойным образом ценить своего врага. Вы опытные воины, значит, заметили,
что обоз мой уже переправился на эту сторону и поставлен вокруг вашего
лагеря - теперь оттуда и муха не вылетит. Да еще и орда под рукой, хотя до
сих пор я не пускал ее в дело, не имея в том надобности.
Жолнеры поклонились и пошли в свой лагерь. Потоцкий и слушать не хотел
о переговорах, он и жолнеров этих присылал не просить, а требовать дать ему
свободную дорогу к отступлению, но искусный Шемберк хорошо понимал, что
теперь уже нужно забыть о гоноре, и сам взялся за переговоры. Снова прислал
незнатного ротмистра с двумя гусарами, но я не стал их принимать, отправив к
Кривоносу, своему начальнику всех разведчиков и вестунов. Кривонос поразил
посланцев кармазинами, богатым шатром, гигантскими коврами, драгоценным
убранством, юркими слугами-пахолками, которые бегали, как шальные, то и знай
выкрикивая: "Как велено, пан старшой!" Для непосвященных непонятно было, кто
здесь настоящий гетман - тот ли Хмельницкий, что в убогом шатре и простой
одежде, или тот раззолоченный прямоплечий Кривонос, с огнистыми глазами.
- Выходит так, - резким своим голосом прокричал, обращаясь к посланцам,
пан Максим, - мы вам стриженое, а вы нам - паленое! Сколько же будем
канителиться с вашими региментарями? Вот вам срок до полудня - и дело с
концом! Пускай присылают двух вельможных заложников, как сказано было нашим
гетманом, а к вам я могу и сам пойти, взяв своего сотника Крысу!
И указал на Крысу, одетого в еще более роскошные атласы, чем кармазины
пана Кривоноса. Мои побратимы долго приглядывались к шляхте, чтобы знать,
как лучше и быстрее можно проникнуть в ее сердца.
Я не хотел пускать Кривоноса к Потоцкому. Попросил Самийла, чтобы тот
позвал его ко мне. Усадил обоих возле себя за стол, обнял Максима за
костистое плечо.
- Был моими глазами, Максим. Хочешь, чтобы я ослеп без тебя?
- Посмотри, что ждет нас впереди, гетман! - засмеялся Кривонос. - Уж
коли я доберусь до панства, то что-нибудь там да высмотрю...
- А что нам высматривать у них? И так видно, что смяли бы мы их в одной
горсти. Но не будем кровожадными. Дал я слово - и сдержу его. Тебя же не
хотел туда посылать. Не верю шляхте. Сколько раз уже она нарушала свое
слово.
- Мое дело пойти, а твое - сохранить мне жизнь, гетман, - жестко
промолвил Кривонос. - Не убережешь мою, значит, и ничью не уберег бы, а
жизнь каждому дорога.
- Да, каждому дорога. А для гетмана и жизнь ценится по-разному. Негоже
так молвить, но приходится: я слишком тебя ценю, чтобы мог рисковать твоей
головой.
- А может, я ищу смерть? - засмеялся Кривонос.
Он уже говорил мне об этом во время морских походов. Вслепую бросался
всегда в самые когти смертельной битвы, но выходил невредимым. В самом деле,
было за человеком что-то страшное, если он ни во что не ставил собственную
жизнь, но разве об этом расспросишь? У казаков о прошлом не спрашивали
ничего и никогда. Хочет - сам расскажет. Не хочет - все порастет травой,
значение имеет только рыцарство, упорство и честность перед товариществом,
перед богом и землей родной.
- Стоит ли смерть искать? Она сама нас найдет, - сказал я, лишь бы
что-нибудь сказать, потому как и сам не верил этим словам.
- А еще: на ком шляхта увидит такие кармазины, как не на мне? -
отвлекая меня от мрачных мыслей, воскликнул Максим. - Привыкли, что казак
круглый да голый, словно линь, а вот я угловатый да костистый, как расстегну
жупан на своих мослах, будто хоругвь, а пан лишь взглянет на меня - и уже
душа в пятках!
- Говоришь, будто в колокола звонишь, а все же прошу тебя, Максим, будь
осторожным.
- Слово, гетман!
Мы обнялись, поцеловались, на том и конец разговору. Когда Самийло,
проводив Кривоноса, возвратился в шатер, я прикрикнул на него:
- Почему молчал?
- А что я должен был говорить?
- Помог бы мне убедить.
- Нужно было звать отца Федора для уговоров. А я - только записываю
все.
- Что твои атраменты, когда смерть пишет кровью!
- Иногда атраменты прочнее и самой крови, гетман.
Под вечер мы обменялись заложниками. На узеньком промежутке между двумя
шанцами сошлись две живописные группы воинов - с нашей стороны Кривонос и
Крыса с несколькими подпомощниками и вестовыми, с шляхетской - судья
войсковой Стефан Чарнецкий и полковник Сапега, из рода литовских магнатов.
Сапега, кажется, и по-польски не умел как следует разговаривать, поэтому
нужно было с ним общаться по-латыни, зато пан Чарнецкий, имея маетности на
Черниговщине, знал и украинский, хотя морщился от нашей речи, как от диких
кислиц.
Но я не очень-то и обременял высокородное панство своей речью и своими
требованиями: велел пригласить их в шатер, где уже был приготовлен стол с
хорошими напитками и закусками, хотя и не пышными, зато сытными, так что
даже унылый Чарнецкий не удержался:
- Богато живешь, пане Хмельницкий!
- Живем - как воюем, - ответил я.
Сапега молча бегал глазами по неказистой обстановке моего шатра, по
простому столу, строганым деревянным скамьям, простой посуде, потом
посмотрел на меня, но не зацепился оком ни на чем: не было на мне ни дорогой
одежды, ни драгоценного оружия, - простой казак и никакой не гетман. Да я же
понимал, что гетманом паны не назовут меня, даже если я буду весь в золоте,
потому нарочно дразнил их своей будничностью. Чарнецкий снова не удержался
от шпильки:
- Обычай ваш вроде бы воспрещает в походе употреблять крепкие напитки?
- Не вроде, пане Чарнецкий, а под угрозой казни: что в горло вольешь -
горлом и поплатишься!
- Так как же это? - указал он на столы с графинами и сулеями.
- А это уже не наше.
- Чье же?
- Панское, прошу пана полковника. Когда шляхетский обоз переехал к нам,
тогда и привез все панское добро. Огневого припаса там малость, а уж питья
всякого - хоть залейся!
- Это здрайцы! - взвизгнул Чарнецкий.
Я засмеялся.
- Гей, пане Чарнецкий, оставь свой гнев! Это учтивые люди, если
заблаговременно позаботились, чтобы не драло у тебя в горле, когда окажешься
у меня в гостях.
- Какие мы гости? Мы - заложники милитарные! - крикнул Чарнецкий.
- В моем шатре - гости. Так что прошу к столу, панове, да выпьем за
здоровье его мосци короля Речи Посполитой Владислава, который всегда был
благосклонен к казакам и под хоругвью которого мы выступаем.
- Пусть бы пан Хмельницкий не трогал королевских хоругвей, - подал
голос Сапега.
- Так панство выпьет за здоровье его величества короля? - спросил я.
Пришлось пить, глотая обиду и гнев. Тогда я выпил за здоровье
Чарнецкого и Сапеги, за каждого в отдельности. Когда же Чарнецкий,
удивленный тем, почему я не веду речи о том, что их более всего тревожит,
попытался начать переговоры, я перевел на свое, пригласив их выпить за
здоровье канцлера Оссолинского, мужа мудрого и справедливого. Чарнецкий даже
рот разинул, чтобы бросить какие-то презрительные слова по адресу
ненавистного шляхте Оссолинского, но вовремя вспомнил, что здесь сидит
магнат литовский, и молча опрокинул чарку, еще и добавил: