воспользоваться ими могут только мудрые и ловкие, а себя они причисляли к
самым мудрым.
- Что же, отче, - после того как мы поздоровались с моим давнишним
учителем, обратился я к Мокрскому, - хотя и ускользнул я из-под опеки вашего
товарищества, но, вишь, оправдал надежды, возлагавшиеся на нас, новициев.
Обладаю высочайшей властью! А к власти иезуиты рвутся больше, чем к
богатству, и неизмеримо больше, чем к знанию. Хотя вам я обязан именно
знаниями.
- Сын мой, - прикрыл глаза веками Мокрский. - Наивысшая власть - в
свободе. А разве ты ею владеешь? Вся в руках черни, которая бушует, как
море, а ты лишь утлая лодка на разбушевавшихся волнах. Если бы ты имел
настоящую власть, разве ты стал бы притеснять несчастный город наш?
- Свобода - это право смело ставить вопросы, как Иов! - воскликнул я. -
Тайна свободы не в божьем молчаливом всемогуществе, а в людском крике
несогласия. Народ подает голос, а я - его уста. В народе возникают
потребности - я их называю. Разве это так уж плохо? Разве это не согласуется
с принятым у вас термином gratia sufficiens - достаточная благодать?
Отец Мокрский неожиданно заплакал. Этот высокий, суровый человек,
который, казалось мне, в сухих глазах своих никогда не имел ни слезинки,
плакал откровенно, неумело, словно бы по-детски, даже у меня кольнуло в
носу, и я принялся успокаивать старика.
Он начал рассказывать о том, как бедствует Львов. Как ободрал
Вишневецкий армян и евреев, вымогая грош ab intimis, попросту говоря, из
души, как собирали серебро и золото с церквей и монастырей, как перебивали
на деньги бесценные чаши сакральные, дарохранительницы, оклады книг. Как
дети, осиротевшие во время пожара, и все несчастные погорельцы частично per
inopiam victus*, частично от холода и непогоды на улицах умирали и по сей
день умирают.
______________
* Из-за недостатка пищи, от голода (лат.).

Я тоже плакал, слушая отца Мокрского, однако ведал вельми, что ни мой
приятель Тугай-бей, ни мои старшины не отступят отсюда, пока не получат то,
чего они хотят.
- Не смогу помочь вам, отче, - сказал Мокрскому. - Дам тебе универсал
охранный, пусть пришлет город ко мне депутацию для переговоров, а я позову
своих старшин на раду. Что из этого будет - никто не сможет сказать.
Отец Мокрский снова завел речь о церквах и алтарях, но я не дал ему
закончить. Слезы мои уже высохли, в душе жгло, перед глазами моими предстала
вся наша земля.
- Не упрекайте меня алтарями, отче, - попросил я Мокрского. - Многие
упрекают меня ныне, а я стою беззащитный и доступный для слов всяческих. Пан
сенатор Кисель писал мне недавно под Пилявцы: "Неужели для тебя нет на
небесах всевидящего бога? В чем виновна ойчизна, воспитавшая тебя? В чем
повинны дома и алтари того бога, который дал тебе жизнь?" А я хотел бы
спросить пана Киселя и всех остальных, которые теперь обвиняют меня в
грехах. Где же вы были все, когда истязали мой народ? Почему не вспоминали
тогда о домах и алтарях?


    28



В той самой простой крестьянской хате, в которой я стоял под Львовом,
была у меня бессонная ночь, одна из многих таких ночей, когда я заперся от
всех, сел на скамью, подперев двери спиной, пел, наигрывая на кобзе, думы
давние и мною сложенные, а потом как-то зацепился за слова:

А котрий чоловiк отцеву й матчину молитву
чтить-поважаС,
Того отцева-матчина молитва зо дна моря винiмаС.

Где это море теперь? Отдалялся от него больше и больше, годами и
расстояниями, - увижу ли еще когда-нибудь, взыграет ли оно для меня крутой
волной?
Но зацепился мыслью растревоженно не за море, а за слова о молитве
отца-матери.
Вера народная.
Отец Федор, возвратившись из города, сказал:
- Помысли, гетман, почему не открыли тебе ворота единоверцы.
Православных там больше, чем схизматиков латинских, стало быть, перевешивали
не они. Так в чем же дело?
- А ты что скажешь, отче? - спросил я его.
- Сказал уже, а ты помысли. Пришел под Львов, стоишь - и ворот тебе не
отворяют. А Киев открыл бы все свои ворота, но ты ведь его обходишь.
Думать приходилось гетману. Привилегия, долг и наказание. Львов не
всякому здоров, не всякому. Не помогли мои заверения. Город не открыл мне
ворот, души тоже не открыл. Бежал ко мне люд отовсюду, со всей Украины, из
Белоруссии, с Дона и от московских воевод бежало так много, что нужно было
каждый раз перекраивать полки, увеличивать их число, назначать новых и новых
полковников, уже и не знал их всех в лицо, слышал одни лишь имена. Во Львове
же не бежал ко мне люд. Стоял я на меже мира католического и православного,
и уже недостаточно здесь было того, с чем шел до сих пор. С одной правдой
напрямик не пойдешь. Казацкое безбожество помогло мне очистить Украину от
шляхты, и я думал, что в этом прежде всего помог мне разум народа, к
которому я обращал свои слова. Я считал, что разум - единственный посредник
между человеком и миром, а теперь получалось: еще и вера. Ее можно отвергать
на время, от нее можно отказываться, как это делали мы в школах, беря от
католиков и униатов латинство и отбрасывая их догматы. Но совсем пренебречь
верой невозможно: над человеком бремя абсолютных отрицаний, категорических
противопоставлений, чистота сопротивления и незапятнанных обетов. Беря
власть в свои руки, народ забывает даже о боге. Но потом он замечает, что
власть снова в руках немногих, и тогда ищет спасения на небе. Нужно ли мне
ожидать этого времени или самому упредить то, что должно неминуемо
наступить, и еще неизвестно, где, когда и как?
Я сидел до самого рассвета и ждал Самийла. То ли он в самом деле
пришел, то ли это были лишь мои мечтания?
Я спросил Самийла:
- Почему же не сказал мне о вере? Называешься духом моим, а молчишь.
- Для духа недостаточно веры, - сказал он. - Дух обнимает неизмеримо
больше, и не вера в нем главное, а поиски истины и устремление в будущее.
Кто начинает с веры, тому угрожает война бесконечная. Посмотри в историю.
Столетняя война. Война Алой и Белой розы. Тридцатилетняя война в Европе
между католиками и протестантами. А война между миром христианским и
мусульманским? Когда началась? Длится целые века, конца ей не видно. Когда
ты подружился с ханом крымским, что говорили в церквах? "Как не
приличествует волку дружить с бараном, так христианину с басурманом". Каждый
бог несет впереди себя свою правду, а человек стоит посредине, ничтожная
игрушка, жертва судьбы и темных сил. У одних бог есть, но они не хотят в
него верить, а другие и хотели бы верить, но не имеют бога. Твой бог -
свобода. Ты шел за ним - и хорошо шел, Богдан.
- Эй, брат Самийло, ведаешь ли ты вельми хорошо, что власть не дается
во все руки сразу. Она как женщина, которая может принадлежать только одному
мужу. Тогда что же такое свобода? Это вечная угроза власти или хотя бы
попытка сузить ее возможности. Веру потому и выдумали, что ею можно щедро
одаривать всех. Но послушай, что кричат вокруг? Каждый имеет целое море
желаний, требований, надежд. Только единая вера дает общепонятный язык.
- Почему же не попробовал одарить?
- Считал, что это дело священников, а теперь вижу: мое тоже. Еще не
знаю, с какого конца начать.
- Начни, как начинал. Снова отойди на Украину, начни рассылать
универсалы в города и села, поставь церкви всюду, где их нет.
- А школы? Наш народ неграмотен. Митрополит Иов Борецкий говорил, что
лучше поставить одну школу, чем три церкви. Слышишь: митрополит киевский! А
я - гетман. Должен заботиться не столько о душах, сколько о разуме народа.
Но, оказывается, и о душах тоже надо заботиться. А как? Кто скажет?
Самийло не ответил мне. Он исчез, вместо него пришел ко мне замученный
из той страшной трапезы русинов у львовских бернардинов. По одежде и речи
было видно, что это простой человек.
- Куда теперь пойдешь, гетман? На Варшаву?
- Пойду к Замостью и буду стоять там, чтобы избрали королем того, кого
я хочу. Если понадобится - подойду и под саму Варшаву. Для впечатления, как
говорят паны.
- Говоришь: паны. И всюду провозглашаешь, будто идешь против панов. А
кто же вы сами будете, панове казаки? Сколько среди вас шляхты? Перебегает
она к вам без различия пола, даже панны переодетые. Некоторые гербовые,
отпущенные на волю казаками, не хотят возвращаться на сторону польскую.
Некоторые стали уже и начальниками казаков, и ты закрепляешь за ними своими
универсалами их маетности в Украине. Сколько в твоем войске оказаченных
шляхтичей? Выговские, Недашковские, Ущапские, Кубылинские, Кончаковские,
Сынгаивские, Пашковские, Закусилы, Меленевские, Барановские, Мышковские...
- Что же в этом плохого? А разве хлоп польский не искал спасения в
наших степях, скрываясь от жестокости своих панов? Наверное же слышал ты
"Лямент хлопский" ("Плач крестьянский"):

Бяда нам велька на те наше пани!
ПравС нас лупион з скури, як барани.

Что же это за жизнь, когда на каждых шесть-семь хлопов приходился
сторож с корабелей у пояса! И каждый десятый - шляхтич! Камень на шее
народа! Потому-то и убегали все в леса да в наши степи.
Углублялся польский хлоп в степи, в чужой люд, изменял имя и веру,
присваивал наш язык, обогащался всячески от народа русского. Не проповеди
Скарги и не вирши Кохановского уже слушали они, очаровывала их песня наша,
мягкость души, вишневый цвет и небо вишневое. Что же в этом плохого? Магнаты
украинские, все эти збаражские, острожские, четвертинские тянули на запад,
хлоп польский - на восток, там сосредоточивалось панство, а здесь -
хлопство. Теперь идем вместе за свободу против жадной, ненасытной шляхты и
уже не спрашиваем, как ее называют.
- Кто же вы будете сами, гетман? Разве в твоем войске не отделяют
казаков от посполитых и разве не отсылают твои полковники посполитых к
плугу, будто скотину бессловесную? Казаки, может, еще хуже нашей шляхты.
Завладели Украиной, как мамелюки Египтом, и правят ею с саблей и плетью в
руке. У нас паном может быть только католик или униат, а у вас - казак. Ну и
что? Равными люди могут быть только в вере. Поднимись, гетман, за веру,
тогда пойдут за тобой все - и станешь ты непобедимым. А так - один идет, а
другой ждет.
- Разве же я не за веру?
- Из чего это видно? Обходишь стороной Киев. До сих пор не поклонился
его святыням. Топчешься вокруг безымянных городков. Львова не затронул.
Пожалел иезуитов. Разве от народа что-нибудь спрячешь? Мы убиты за веру -
разве ты защитил нас?
- Ты несправедлив к казакам.
- Мертвые всегда справедливы, гетман.
Так я ушел от Львова с великим смятением в душе. Никто не заметит
этого. Будут считать, на сколько тысяч подарков дано Хмельницкому, а на
сколько Кривоносу*.
______________
* В "Хронике города Львова" перечислено все до нитки: "1. Выдано
выкупа, который достался татарам, наличными - 16 тысяч золотых, в товарах -
136 тысяч, в голубой шелковой материи - 91 тысяча, в полотнах - 11 тысяч, в
одеждах разных - 4,3 тыс., в мехах - 4,8 тыс., в перце - 800 золотых, в
сафьяне - 3 тыс., в серебре - 57,5 тыс., в золоте - 3,7 тыс., в кожухах и
епанче - 60 золотых.
2. Хмельницкому на его особу талеров - 100, червонных золотых - 307,
сережки бриллиантовые - 1,5 тыс., цепь золотая весом в 60 дукатов - 360
тысяч, крестик рубиновый - 150, ферезия соболиная - 2 тыс., дорогие кожи и
шелка - 5,8 тыс., юфтевые шоры на коней - 300, ремень к переметным сумам -
90.
3. Гловацкому - 100 талеров, 2 ремня - 150, рубиновые сережки - 150,
червонных золотых - 90, две серебряно-золотистые сабли - 180, чекан
серебряный - 36, будзиган - жезл старшинский серебряно-золотистый - 65.
4. Разным, как-то: татарину Парис-аге наличными и в драгоценностях -
990 золотых; татарину Радоле - 300; татарину Рахману - 600; двум татаринам
дали комиссары 200 дукатов; полковнику Чарноте - 510; Кривоносу - талеров
100; трем есаулам - 230; писарям - 390; хорунжим - 300; Захарке Казаку,
оставшемуся с гарнизоном, - 230; попу, которого Хмельницкий первым в город
прислал, - 280".

К этому описанию можно было бы добавить еще крик души купеческой (из
записок львовского купца Андрея Чеховича) "Велика цена выкупа, тяжеленная
глыба золота, но еще большая пасть лакомства поганского. Желудок чудовищнее,
чем у страуса, жаднее пожирающий огонь похоти и ненасытной жажды, чем у
саламандры, которая огнем питается. Что же делать с таким драконом? Как
насытить такую пропасть!"
Может, были мы и ненасытными, жадными тогда. Но как же нам хватило бы
этого невыносимого бремени? Или, может, это все оплатиться и окупиться?
Не корми коня кнутом, а корми зерном.
Скажут: многие умирали и не имели ничего, а ты послал сына в Чигирин с
несколькими десятками возов, полных богатства. А я скажу: порой умереть
проще и легче, чем жить.
Мои невыигранные битвы. О выигранных известно все. Кто любил всегда
ставить свое войско так, чтобы ударить на две или и на три стороны, кто
разбивал врага на походе, не давая сосредоточить силы. Кто умело использовал
засады. Кто играл местностью, загоняя врага в тупик. Кто умело и нарочито
провоцировал людские амбиции, и тогда все в его войске рвались наперегонки.
Кто прославился тем, что не оставил на поле боя ни одного раненого, поэтому
и верили ему, как родному отцу. Кто имел счастье битвы самой первой, и уже
потом победы сами шли ему в руки? Кто умел напугать врага, обмануть,
задурить голову, прикинуться простачком или же ошеломить стремительностью и
высокомерием.
Перед битвами невыигранными беспомощно разводят руками. В особенности
если силы неравны, когда перевес одной из сторон ошеломляюще велик, когда
полководцу победа сама шла в руки, а он отвернулся и отступил, как будто
подействовала на него какая-то неведомая высшая воля.
Никто никогда не поймет, почему я не стал брать Львов, еще более
непостижимым будет мое стояние под Замостьем.
Я двинулся на Замостье из-под Львова, получив выкуп с города в деньгах
и всяких ценностях, чтобы иметь возможность отпустить орду, - дело шло уже к
близкой зиме и прокормить столько коней не было никакой возможности.
На Замостье я двинул свое огромное войско, идя по следу Вишневецкого,
который там засел, и чтобы ближе стать к Варшаве, создавая необходимую мне
опресию на шляхту при элекции короля. Обещал Кривоносу, что отдам ему его
ненавистного врага Ярему, а сам где-то в глубине души ощущал чуть ли не
такую же самую растревоженность, как и тогда, когда шел на Львов. Был я
десятилетним хлопцем, когда умер хозяин и строитель Замостья великий канцлер
и гетман Ян Замойский. Король Стефан Баторий любил говорить: "Я властвую над
людом, а бог - над совестью". Гетман Замойский, наверное, властвовал и над
совестью самого Батория.
Учил короля любви к своим подданным, которых тот, собственно, и не знал
как следует: "Можно из поляка Александра, а из литвина Геркулеса сделать.
Для этого нужна лишь любовь". Любовь эту он понимал весьма ограниченно и
распространял ее лишь на землю Ягеллонов. Дескать, все провинции наши
пользуются равными правами, ни одна не несет дополнительного бремени,
поэтому следует позаботиться о приобретении земель, которые можно будет
нагрузить таким налогом, чтобы облегчить метрополии. Как умел Замойский
обременять чужие земли (в особенности же мою), видно было когда он начал
строить Замостье. Чудеса рассказывали о городе. Стена такая широкая, что на
ней свободно могла разворачиваться карета, запряженная шестериком. Дворцы,
костелы, рынки - все из привозного мрамора, и все сделано лучшими
художниками и мастерами мира. В Замостье открыт третий, после Кракова и
Вильно, университет в Польше. Руководил им Себастьян Кленовский, автор
"Флиса" и "Роксолании". К Замойскому тянулись философы, историки, юристы, он
был дружен с Яном Кохановским и Шимоном Шимоновичем. Замостье стало образцом
мудрости, красоты, богатства, пышности.
Собственно, к этому времени от былой славы мало что осталось, кроме
надменности и пышности, но разве порой воспоминания не дороже того, что есть
на самом деле?
Я шел под Замостье почти в радости. Был в те дни приветлив и ласков,
легкий ко мне имели доступ полковники, каждому я обещал то, что он просил.
Полки шли ко мне от Львова грозные и страшные своей многочисленностью, шли с
неисчислимыми табунами коней и рогатого скота, прилегающие к дорогам поля на
восемь миль покрыли, невозможно было окинуть взором такие плотные полки, но
вреда они не причиняли никакого.
"Если бы такая дисциплина была в нашем коронном войске!" - вздыхал
Кушевич.
Мог бы он вспомнить вслед за канцлером Альбрихтом Радзивиллом, как по
обыкновению возвращалось домой их войско: "И вот весело возвращалось войско,
утешаясь миром, а еще больше радуясь надежде возвращения на родину, которая
с печалью приняла их в свое лоно, когда жолнеры, будто враги, уничтожали
добра шляхетские, духовенства и королевские. Силой требовали деньги, грабили
живность. Дошло до того, что запрягали бедных хлопов вместо коней тянуть
возы и стегали их кнутами. Отнимали в хлопских семьях детей и вынуждали
выкупать их за деньги. Достойный сожаления образ короны и Литвы, где победа
унижена страданиями и грабежами, и неизвестно, не хотели бы несчастные лучше
видеть войну, чем такой мир".
Я окружил Замостье плотно и тщательно (хотя Вишневецкий ускользнул уже
и оттуда), делал это неторопливо, готовился вроде бы и надолго, так что
горячие головы из моих полковников вскипели, взбаламутились. Чарнота на раде
кричал, что гетман жалеет Замостье, еще и не подступив к нему. Кривонос с
Головацким стояли на том, чтобы из этих краев не уходить, а заканчивать эту
войну или свою фортуну.
И в самом деле случится именно так. Через два с небольшим месяца
Кривонос умрет от холеры - такой нефортунный конец жизни буйной и великой.
Страшно молвить.

Ой не розвивайся ти, зелений дубе,
Бо на завтра мороз буде;
Ой не розвивайся, червона калино,
Бо за тебе, червона калино, не один тут згине.

Кто бы мог поверить, что такого человека сведет в могилу не пуля и не
сабля, а смерть коварная и невидимая, будто рука судьбы неумолимая?*
______________
* Даже у далеких англичан были известны мои геросы, среди них и
Кривонос. Но и там его смерть приписывали не черной эпидемии, а ране,
полученной им под Замостьем. "The Moderat Intelligencer" 4-11 января 1649
года писала: "Report of Stokholm of November 21, 1648: "Newes was trought
out Zamoscz that Krevinos was mortallu wounded at stormind a place..."
Report from Danzin of Nov. 26, 1648, "at the third Assault of Wicht Place
their Gen. Krevinos was wounded to death".

Я сам чуть было не погиб под Замостьем. Когда поехал посмотреть, как
казаки перекапывают речку, чтобы отвести воду от города, ядро, выпущенное из
пушки осажденными, ударило под ноги моего коня, как и пуля под Львовом.
Никакого вреда это не причинило ни мне, ни коню, однако казаки окружили меня
и умоляли поберечься. "Батько! - кричали. - Не можешь нас покинуть! Надо
умереть, так для этого есть мы!" Я остановился в миле от города, в Лабунках,
заняв простую хлопскую хату с добротной печью, которую мои джуры усердно
топили, - единственная роскошь гетманская. А Чарнота никак не мог
успокоиться: "Наш гетман так распился, что ни о чем не думает!"
Наверное, никто так не затуманивает мозги людей, как крикуны и
горлодеры, эти шуты толп и неистовые пророки темных, ограниченных умов.
Шутов не убивают - над ними смеются, а потом еще и награждают.
- Уподобляешься скотам несмысленным, которые живут днем нынешним, -
попытался я вразумить Чарноту. - Будущее имеет только человек. Потому-то и
должен думать о будущем.
Однако Чарнота вряд ли слышал мои слова.
- Кончать со всем! - ревел он перед полковниками. - С этим Замостьем,
со всей Польшей кончать!
- Был уже у меня сотник такой, который то и дело вопил: кончать! -
сказал я спокойно. - Где он ныне? Переметнулся к шляхте, как пес приблудный,
с ошейником и цепью. Воюет против нас и точно так же вопит: кончать!
Посмотри на себя. Кто ты есть? Откуда и где взялся и зачем? Существовал бы
ты, если бы не я и не все мы? В своей малости замахиваешься на то, что
существует целые века без тебя и точно так же будет существовать еще тысячи
лет. Польша не может погибнуть. Даже от могущественнейших повелителей мира
не погибла - так испугается ли раскричавшегося какого-то казачка? Поляки -
великий, мужественный и мудрый народ. Для поляков иногда что-то можно
сделать, с поляками же - никогда. Допустили они королей к себе - сами их
уважают, сами и ограничивают. Еще пять веков назад писал их хронист: "С
покорностью уважать следует королей, не дерзко ими пренебрегать, ибо где
есть покорность, там и честь, где честь - там боязнь, ибо честь это любовь,
соединенная с боязнью. Упразднив боязнь, не имеешь места ни для почтения, ни
для чести. Для того чтобы люд не возгордился, надо упразднить причины
гордыни. Следует разумно их наказывать, чтобы слишком не развратились, ибо
своеволие является мачехой чести и матерью гордыни". Допустили поляки, что
каждый десятый у них пан, сами и искупают свою вину и сами в свое время
встанут против своего панства. Мы же должны изгнать это панство из земли
своей.
- Разве не изгнали еще? - удивился Чарнота.
- Не знаю. И никто не знает. А уж ты - и тем более. Может, этим криком
своим и сам в панство норовишь?
- Я? Батько Богдан! Да разве же ты не знаешь меня?
- Сказал: не знаю. Надоел ты мне своим криком. Хочешь идти приступом на
Замостье - иди. Обожжешься, то и на холодное будешь дуть. Иди!
Я велел готовиться к штурму. Послал на это напрасное дело Чарноту с
самыми большими крикунами. Вместо оружия они набрали горилки, засели в
гуляй-городине и были изрешечены плотной стрельбой со стен. Обороной
Замостья руководил опытный старый воин Вайер. У него было полторы тысячи
наемников и еще десять тысяч шляхетского войска. Паны были за крепкими
стенами, в стальных панцирях, а на казаках - свитки да кожухи. Нужно ли было
так опрометчиво взбираться на эти стены? Чарнота погубил всех своих людей,
сам получил пулю в ягодицу и теперь на гетманских ужинах не мог сидеть
вместе с полковниками, а стоял словно столб слева от меня под хохот старшин.
- Почему хохочете? - смеялся я. - Пан генеральный обозный стоит из
уважения к своему гетману, это только вы расселись здесь неужиточно.
- Кто теперь скажет, будто Чарнота не второй человек после гетмана? -
кричал Чарнота, набравшись сикера, но на ногах держась прочно.
- Попроси Вайера, чтобы прострелил тебе еще и вторую ягодицу, так,
может, и целым гетманом тогда станешь, - беззлобно поддел его Кривонос.
Теперь мои полки стояли спокойно. Осажденным я послал письмо, в котором
писал: "Теперь, когда мы все вместе, уже не поможет вам бог больше на нас
ездить".
Отряды мои разошлись по краю. В Нароле был Небаба, Перемышлем овладел
Лаврин Капуста, который ушел из атаманства в Чигирине, чувствуя свою
провинность передо мною из-за Матроны. На Покутье вспыхнуло крупное хлопское
восстание Семена Высочана. Еще один мой отряд взял Брест-Литовский.
А в Варшаве панство на элекционном сейме, будто и не было никакой
угрозы существованию всего королевства, шумело о liberum veto*, теряло дни в
мелких словесных стычках, о необходимости помочь Львову канцлер Оссолинский
обратился с речью к собравшимся только 30 октября, когда я уже отошел от
города, про Замостье никто и не вспоминал, Вишневецкий изо всех сил рвался в
главные региментари войска, которого, собственно, не было, пан Кисель,
кажется, единственный не забывал про Хмельницкого, выдвигая свой план, как
укротить казацкого тирана, однако пана сенатора не хотели слушать, смеялись
над ним, напоминая, как обещал, что либо врага успокоит, либо собственной
смертью заплатит, но не сделал ни того, ни другого. Панство было словно бы
во сне летаргическом. Одни кричали, что надо избрать гетмана коронного,
другие говорили, что следует избрать сначала короля, а не гетмана, учитывая
отсутствие сильного войска. Мой давний знакомый Радзеевский, который бежал
из-под Пилявы, а потом вместе с Вишневецким и из Львова, пробовал как-то
урезонить "засеймованное" панство, говоря: "Все погибнем, если не дадим Речи
Посполитой головы. Без нее - прощай, тело!" Ему кричали, что единственная
голова, будь она даже бриллиантовой, ничем не поможет против этого тирана
(другого слова для меня у панов шляхты не было тогда), поэтому элекцию
ускорять не годится, она должна продолжаться, как это постановил
конвокационный сейм, по меньшей мере шесть недель, а не шесть дней, как это
кому-то хотелось бы, - время здесь не имеет значения, короля можно избирать
хоть и сто, и двести лет, лишь бы только ни в чем не нарушалась золотая
вольность и были удовлетворены все шляхетские пожелания.
______________
* Право свободного голоса, в соответствии с которым любой депутат сейма
мог одним своим голосом отклонить постановление, принятое всеми.

Король Владислав лежал незахороненным уже полгода*, а над его гробом
продолжалась кутерьма. Его самого когда-то избрали за полчаса, теперь же
двум его братьям Яну Казимиру и Каролю Фердинанду не хватило и полгода,
чтобы договориться, кому же надевать корону. Оба рвались к ней, каждый
заверял, что жаждет получить святую диадему не из амбиции, а только из любви
к отчизне.
______________
* По существующему обычаю короля не могли похоронить, пока не будет
избран новый монарх.

У обоих королевичей было много сторонников. За Яна Казимира стоял
Оссолинский с многочисленными магнатами, за него были европейские дворы и
Ватикан. За Кароля Фердинанда - Вишневецкий, Конецпольский, значительная