мозгами. Подумать лишь, что и я столько лет был таким скрюченным, носил
тяжесть нарочитости на душе - и не верилось, что смогу когда-нибудь
сбросить, высвободиться от нее.
- Над гетманами ничто не тяготеет, - подал наконец голос Выговский.
- Кроме долга. А ты, пан Иван, готов ли поднять на свои плечи тяжкий
долг моего писаря?
- С тобой, пан гетман, хоть на край света.
- Не надо нам этого края. Свою землю имеем. Заметил ты, сколько там у
нас писарей гетманских?
- Двенадцать.
- Славно. Не терял зря, выходит, времени. Утрата у меня тяжкая и
невозместимая. Погиб писарь генеральный Самийло из Орка. Кем теперь заменю
его - не знаю.
- Странное немного имя Зорка, - заметил Выговский.
- Не Зорка, а из Орка. Потому что он уже попал в орк, то есть на тот
свет, как ты вельми хорошо знаешь из латыни. Казаки в рай не попадают, а
только в пекло. Поэтому к смоле привыкают еще при жизни. Липы свои
просмоливают, и сорочки в смоле, и дратва - на сапоги и конскую сбрую. Ну,
так про Самийла. Заменить уже его никогда не смогу, однако сменить нужно.
Может, и тебя попробую. Да это так. Теперь составь универсал, как я сказал.
- Справедливо сказал, великий гетман, что язык народа - это святыня, -
промолвил Выговский, кланяясь. - Понимаю это и письма составлю
соответственно.
Был дворак лукавый и шустрый во всяких делах, но я тогда еще не понял
этого.
Пан Иван уже к утру соорудил универсал так, что мало и поправлять
пришлось, и язык был доходчивым, и все без лишних слов:
"Богдан Хмельницкий, великий гетман Войска Запорожского и все Войско
божье Запорожское.
Ныне обращаюсь, а именно к людям духовным: владыкам, архимандритам,
протопопам, игуменам, попам и другим слугам божьих домов, также и старшине
греческой веры: войтам, бурмистрам, райцам и на каком-либо уряде пребывающим
греческой веры, - что, имея множество вреда, кривд, ломанья наших прав и
оскорбления Войска нашего Запорожского через панов разных, из-за чего
Украина наша и слава и божьи дома должны были бы погибнуть, и святые места и
тела святых, которые до этого времени по божьей воле на определенных местах
существуют и лежат, уже не имели бы никакой славы и мы от них никакой
радости - до того жестокий разлив крови отцов наших, матерей, братьев,
сестер, духовных отцов, невинных деток, на которых висела жестокая сабля
ляхов и теперь проявила себя, - вот снова плач, крики, ломание рук,
вырывание волос, мать ребенка, отец сына, сын отца - это рыдания всей
Украины голосами небо пробивают, прося мести от господа бога, - хочу саблей
уничтожить этого неприятеля, пробиваясь за ним до Вислы.
Так прошу вашей ласки, для господнего милосердия, чтобы те, кто
является людьми одного бога, одной веры и крови, когда буду далее с войском
приближаться к вам, имели свое оружие, стрельбу, сабли, седла, коней,
стрелы, косы и другое железо для защиты древней греческой веры. А где
можете, какими силами и способами, готовьтесь на этих неприятелей наших и
старинной веры нашей, враждебных нашему народу. Порохом, а еще больше словом
и деньгами запасайтесь для некоторых дел, о которых дам вам знать позднее,
чего следует держаться. А если знаете или слышите от проезжающих или
прохожих о войсках каких чужеземных народов, набранных против нас от короля,
давайте знать и остерегайте нас; это разумеется и про лядскую землю, если
также есть какое войско и сила, - через того, кого посылают вам, известите
нас, просим.
За это ваше доброжелательство и благосклонность обещаю вам ласку мою и
моего Запорожского Войска и всем вам мой поклон к ласке вторично передаю.
Дано в Чигирине".
- Эй, пане Иван, - заметил я Выговскому, - добавил ты все-таки от себя
"великого гетмана".
- Кто же теперь больше, чем ты, пане гетман? - удивился Выговский.
- Сам же и пишешь дальше, что войско - божье, стало быть, выходит, бога
не забываешь и ставишь его над гетманом. А кто под богом ходит, тому великим
называться грех. Пишешь, чтобы вставали все для защиты старинной греческой
веры. Оно и так, да, может, еще не время о самой вере.
- Что же может быть выше веры, гетман?
- Говорю же, правильно написано. Да это для нас, пане Иван, а не для
тех бедолаг, которые и перекреститься не умеют. Им еще живот свой защитить
надо, деточек своих, сорочку последнюю, а уж потом и веру. Чтобы верить,
надо жить. А с мертвого - какая же вера? Может, пусть оно будет и так, как
вот сложилось и написалось, но надо еще и по-иному. Чтобы не один универсал,
а несколько, и неодинаковых, как неодинаковы и люди, пане писарь.
Я велел переписывать и рассылать по всей Украине явно и тайно, с
гонцами гетманскими и с надежными людьми, на Правобережье в Киев и на
Левобережье в Полтаву, Миргород, Чернигов, Новгород-Северский и Стародуб; на
Брацлавщину и в Каменец да и в самый Львов. Так и понесли эти мои универсалы
кобзари и нищие, с бандурами и сумами, распевая думы и выпрашивая милостыню,
вычитывали слова моих призывов, и люд поднимался и валом валил в мои полки,
так, что там не успевали и списать, кто и откуда, лишь бы только имел
самопал, или пику, или просто увесистую палку-дейнегу, за что и прозваны
были эти босоногие и гологрудые люди дейнегами. Спрашивали их старшины мои:
- В бога веруешь?
- Верую.
- А в богородицу?
- Да, верую.
- Перекреститься умеешь?
- Да, может, и умею, а может, и нет.
- Ну, иди в полк, там научат.
Кривонос известил меня, что войско в походе выросло уже втрое или
вчетверо и продолжает неуклонно разрастаться. Весть про Желтые Воды
опережала и мои универсалы, хотя пан Кисель более всего был разъярен на эти
мои обращения к народу, говоря об этом в письме канцлеру: "Этот изменник
рассылает всюду по городам тайно свои письма к Руси, где только
останавливается". Да про пана Адама речь будет особая: ибо еще не настало
его время, еще не начал он подлизываться к казакам и ко мне, как это будет
потом, называя меня в письмах своих "издавна любезный мне пан и приятель".
Коронное войско остановилось под Корсунью, перейдя Рось. Там был кусок
старого вала, насыпанного чуть ли не при киевских князьях, Потоцкий велел
поправить старые насыпи, а к ним приделать новые валы. Когда уже все
сделали, увидели, что для обороны место не годится. Лазутчики Кривоноса обо
всем этом узнавали, а он извещал меня в Чигирине, намекая, что и мне пора
уже выбираться из своей степной столицы туда, куда направляется казацкое
войско.
А я хватался за любую зацепку, лишь бы побыть хотя бы один лишний день
с Матронкой, ведь разлука могла быть и навеки - кто ж это знал! И она каждый
раз, как только я начинал речь об отъезде, падала со стоном на грудь мне,
шептала горько: "Ты не вернешься! Я знаю, ты не вернешься!"
Но я хотел вернуться и верил в это. Уже отправил впереди себя Чарноту с
припасом, готовились к отъезду мои есаулы, еще был обед со старшиной, потом
отправлял гонцов, советовался с Выговским, которого именовал старшим
писарем, никого не назначая генеральным, ездил по Чигирину, удивляясь, как
много люда может вместиться в таком небольшом, собственно, куске земли, так
натолкнулся я на шинок Захарка Сабиленко и вельми обрадовался, что он не
разрушен и не сожжен, ведь казаки с шинкарями обращались, мягко говоря, не
очень обходительно, а разрушений в Чигирине мне бы не хотелось.
Я кинул поводья джурам и вошел в шинок. Время было утреннее, и потому
там еще никого не было, самого Захарка тоже где-то носила нечистая сила, это
напоминало мое посещение после несчастья с Субботовом, как тогда, сел я за
стол, постучал кулаком о столешницу:
- Захарка!
И как тогда, выскочил откуда-то из потемков Захарко, оглянулся
перепуганно на мое сопровождение, молчаливо торчавшее у двери, потом
взглянул на столы, увидел меня, бросился к руке:
- Ой вей, ясновельможный гетман, мосципане Хмельницкий, неужели мои
никчемные глаза видят сейчас вас в моем шинке за моим столом немытым?!
- Почему же немытый? - с напускной суровостью спросил я.
- Да это так только говорится, мосципане гетмане, потому что моя Рузя
эти столы так уж вытирает, так выскребает, что хотя бы и сама гетманша
своими белыми ручками на них упиралась, то не запачкала бы, пусть она
панствует счастливо над всеми нами и над ничтожным Захарком Сабиленком,
прошу пана мостивого - пана гетмана Хмельницкого...
Захарко с момента нашей последней встречи осунулся и почернел еще
больше, совсем извелся.
- Что же это ты так зачах, как цыганский конь, Захарко? И Субботов не
отстроишь мне. А я еще хотел сказать, чтобы вал насыпал не только вокруг
хутора, но и вокруг пасеки. Да башни четырехугольные из добротного камня на
все четыре стороны, все как полагается.
- Да уже все, считайте, обсыпано, прошу пана гетмана, и все башни,
считайте, поставлены, и уже этот Субботов, как уже! Пусть пан Хмельницкий,
прошу пана гетмана, не смотрит, что Захарко такой чахлый, потому что
реституцию он уж если сделает, так сделает, и никто так не сделает. А с
этими казаками пана гетмана, разве с ними съешь хоть корочку? А вы думаете,
они хоть задремать одним глазом старому Захарку дадут? Ты еще не залез в
свои бебехи, а уже стучат в дверь сапожищами - да такими тяжеленными, что и
ну! - да уже кричат как оглашенные: "Открывай, проклятый шинкарь, да давай
мед-горилку!" Ну и что? Я таки встаю, не ложившись, да лью-наливаю, а панове
казаки себе пьют, чтоб я был жив, как они пьют! А потом говорят моей Рузе, а
ну, говорят, повернись задком да передком да потряси своими шлеерами! Да и
говорят: тьфу! Что ж ты, говорят, истощала, как коза из Пацанова, что ни с
тобой якшаться, ни громить не хочется! А потом и ко мне: дескать, ты льешь
или выливаешь? То как я могу без глейта гетманского здесь жить, прошу
ясновельможного гетмана!
- У тебя же есть мой глейт.
- Есть, есть, благодаря всемилостивому пану гетману, пусть он
гетманствует сто лет, да только это ведь на реституцию Субботова. А для
шинка? Пусть бы я повесил этот глейт в рамке над тем столом, где сидел сам
пан Хмельницкий, чтоб ему всегда счастливо тут сиделось, да показал каждому
питуху, то есть казаку храброму доблестного войска его мосципана гетмана
украинского, пусть ему...
Я уже не дослушал новых Захаркиных пожеланий, махнул рукой, мол,
получишь еще один глейт, может, когда-нибудь вспомнят, что Хмельницкий
защищал и шинкарей, да и пошел к двери.
Демку сказал, чтобы препроводил ко мне шляхтича Собесского, которого
поймали, когда он хотел пробраться к коронному войску из Кодака. Демко
сказал об этом еще в день моего приезда, но у меня не было времени увидеть
шляхтича, да я не очень и хотел его видеть, почто он мне?
Теперь почему-то подумалось, что этот шляхтич мог бы быть как бы моим
посланцем к панству, против которого иду.
Я ждал его в своей светлице, не имел намерения угощать, поскольку не
был с ним знаком, да и слишком молод он, как сказано мне, стало быть -
разговор простой, как у отца с сыном, да и дело с концом.
Шляхтич был молоденький, как мой Тимош, но держался с достоинством, мне
поклонился, видно, не столько как гетману, сколько как старшему человеку,
собственно, отцу. Я пригласил его сесть, долго молчал, он тоже не рвался к
беседе, смотрел перед собой без любопытства в глазах. Тогда я сказал ему:
- Казаки поймали тебя, могли снять голову, но, вишь, помиловали. Не
думай, что такие добрые.
- Я и не думаю, - сказал он. Голос у него был сильный, немного
резковатый для помещения, но это не имело значения: у меня тоже был такой же
голос, разве лишь больше в нем было весомости, накопившейся за многие годы.
- Не жгли тебя железом, выпытывая про Кодак, ибо и так знаем все об
этой звезде шестиконечной*, впившейся в нашу землю, будто клещ, - продолжал
я дальше.
______________
* Крепость Кодак имела форму шестиконечной звезды.

- Не жгли, - согласился он.
- А теперь я отпущу тебя свободно.
- Но я не нарушу верности своему королю и, если придется, буду биться
против тебя, гетман! - торопливо сказал Собесский.
- Разве я нарушил верность его королевской мосци? И разве я пошел
против короля?
- Тогда против кого же ты пошел, пане Хмельницкий? - удивился он.
- Не понял еще, потому как молод, - терпеливо промолвил я. - Да и не
принадлежишь к крупной магнатерии, а только к шляхте служилой, которая
всегда и крошками сыта была. Магнаты кричали, якобы любят достоинство
королевское, но власти королевской не любили никогда, да и не давали ее
королю тоже никогда, так что он вынужден был платить золотом и землями за
поступки, за которые следовало бы рубить головы. Вот и вышло так, что всю
Украину раздали под имения не за добрые дела, а только за кровопролитие.
Топталась великая шляхта по нашим спинам и по нашим душам, ела хлеб с пота
убогих подданных, кощунствовала над верой нашей и духом нашим, так до каких
же пор?! Вот выгоню всю шляхту с Украины, тогда и буду говорить с королем,
как нам дальше быть! Из несчастий наших, беды, горечи, гнева и бунта
создадим огненный шар и зажжем все королевство, пусть выгорит в нем вся
мерзость шляхетская!
- Речь Посполитая не даст этого сделать! - горячо крикнул Собесский.
- А что есть Речь Посполитая? На латыни означает "республика".
Республикой же, как считали когда-то, может быть только один город, как это
были Афины, Рим или ныне Венеция, а вокруг одни рабы, которые тяжко работают
на этот город. Когда же целая держава называет себя республикой, то она
пытается за своими пределами подчинить как можно больше земель и поработить
людей. На великих и благословенных просторах, которые заняли наши народы,
достаточно места для всех. Но одни живут, как люди, а другие стали
мучителями своих братьев, бросились угнетать и грабить. Так как же должны
вести себя эти угнетенные или честные люди в самой республике? Разве не
известны своим разумом были мужи Николай Рей и Ян Кохановский, а уж и они
пришли к мысли, что добро отчизны требует не только хвалы, но и несогласия и
насмешек. Я проявил свое несогласие, выгнав панов со своей земли, еще и
посмеюсь вдоволь над ними. Ты же хочешь отстаивать несправедливое дело, как
тебе бог даст. Так я помогу твоему богу. Отпущу тебя. Подобно Цезарю: мол,
мне труднее сказать это, чем сделать, - ты враг есть и врагом останешься, но
я не боюсь врагов. Стало быть, иди и скажи своим, что слышал от меня.
Нелегко тебе будет пройти по взбудораженной земле, но разве мне легко?
Попытайся выбраться отсюда целым - и бог тебе судья!
Он поклонился и вышел, а я еще долго сидел, закрыв глаза. Никто не знал
тогда, что этот Собесский через два десятка лет станет королем польским и
славным громителем силы турецкой под Веной, теперь с высоты своей вечности я
уже знаю это и не жалею о своем поступке в Чигирине, хотя и не записываю его
в свои заслуги!
Закончилось мое несколькодневное чигиринское сидение, прервалась моя
радость величайшая, сердце было еще тут, а мысль уже летела в степи, туда,
где с песнями и молодецким шумом шло мое войско. Войско ждало своего
гетмана.
Еще мог бы поскакать в Субботов, взглянуть на семейное гнездо, но не
хотел бередить душу, назначил на завтра отъезд в войско, к тому же отъезд
без пышности, без проводов, даже Матронку попросил не выходить на крыльцо,
чтобы не так болело мое сердце.
Все же оглядывался на окна, всматриваясь, к какому стеклу прижалось ее
самое дорогое личико, оглядывался и на двор - а вдруг все-таки появится за
воротами тонкая фигура и сверкнет мне несмертельной улыбкой, чтобы дороги
стлались ясными и бестревожными.
Сам отнял у себя радость - и сам же теперь дешперовался.


    20



Сколько раз проезжал я по этой дороге! Дорога была как моя жизнь.
Перемеривал ее маленьким мальчиком, юношей, зрелым мужем и в старости, с
надеждою, в молодечестве, с любовью, в грусти, в тоске и отчаянье, в злой
решительности, а теперь - в славе. Слава катилась впереди меня,
обезоруживала врагов, приводила в трепет и отчаянье намного большее, чем
испытал когда-то я.
Потоцкий, боясь слишком потревожить старого и немощного архибискупа
гнезненского, примаса Польши, Мацея Любенского, писал ему: "После золотого
спокойствия, после вольных времен бурное tempestas* и страшные bellorum
fulmina** наступают. Казаки запорожские, post praestitum***, fidelitas
juramentum****, несколько недель назад, старшину постреляв и изрубив, с
ханом и ордами его всеми соединились и против панства его королевской мосци
со стотысячной ордой идут и часть войска нашего, отчасти для подавления
бунтов казацких, отчасти для стражи Запорожья посланную, в полях под Желтыми
Водами обложили".
______________
* Несогласие, раздоры (лат.).
** Военные грозы (лат.).
*** Сговорившись заранее (лат.).
**** Нарушив верность (лат.).

Не написал о том, что его войско уже "отчасти" разгромлено, зато врал о
какой-то стотысячной орде, забыв о высоком достоинстве гетмана коронного. А
к канцлеру Оссолинскому этот храбрый вояка посылал из-под Корсуни и вовсе
отчаянное писание: "С такой малой горсткой войска противостоять поганской
силе и хлопскому бунту, которого жатва многа, - нечего и думать. Если ваша
милость не посоветует королю мудро задуматься над сим - actum de republica
(конец государству)".
Не было у меня достойных противников! Говорили, что король сам хотел
ехать на Украину и усмирять бунт, пустив казаков на море. Но на море мы
готовы были кинуться когда-то от отчаяния и безнадежности, желая хоть
чем-нибудь заявить миру о себе. Теперь у нас не было такой потребности:
перед нами лежала вся земля родная, которую мы должны были освободить от
рабства.
Народ весь поднялся, и кто бы мог его остановить? На этой стороне
Днепра где-то толкся под Корсунем с надеждой короны - кварцяным войском -
пан краковский Николай Потоцкий, а на Левобережье распускал перья украинский
магнат Иеремия Вишневецкий, готовый кинуться на помощь Потоцкому, зубами
грызться за свои маетности. Еще один магнат наш "родимый", премудрый Адам
Кисель, автор жестокой сеймовой ординации 1638 года, уже начал плести свою
паутину коварства и подлости, в которую хотел запутать и меня, и все войско
наше, и всю землю.
А земля ведь была немереной и люд несчитанный.
Еще когда-то католический бискуп Киева Юзеф Верещинский писал, что
Украина длиннее и шире, чем Польска Малая и Великая, а печатал сие в Кракове
у Анджея Пиотрковича. Паны и корона знали счет своих подданных, и на мои
времена, как утверждали, насчитывалось люду в Речи Посполитой миллионов
двенадцать, из них четыре в Великопольской и Мазовше, два на Литве, в
Пруссии и Инфлянтах, а целых шесть легло на Украину и русские воеводства -
целое море безбрежное! И имело ли какое-нибудь значение, какой там пан -
свой "родной", польский или литовский, с бородой ли он или только с усами,
греческой веры, или католической, или арианин? Разве в 1593 году польский
шляхтич Криштоф Косинский не взбунтовал казаков, потому что у него отнял
Рокитное украинский магнат Януш Острожский! И не погиб ли Косинский под
Черкассами от рук слуг другого украинского магната - Вишневецкого.
Украинские князья Збаражские заняли среди магнатов Речи Посполитой
такое место, что один из них, Юрий, считался в свое время даже претендентом
на королевскую корону. Брат его Криштоф учился два года у самого Галилея;
когда я погибал в турецкой неволе, он прибыл королевским послом в Стамбул и
своим коштом выкупал из неволи польских пленников, среди них гетмана
польного Станислава Конецпольского и сына убитого под Цецорой коронного
гетмана Жолкевского. Дал за них 50 тысяч битых талеров. Может, выкупил и
меня, или Филона Джелалия, или других своих братьев по крови? Выбирал только
равных себе по положению и богатству, кровь не имела никакого значения, не
имело значения происхождение - только маетность! А сам Збаражский прибыл в
Стамбул в такой пышности и с такими богатствами, что даже у самых добычливых
османцев пораскрывались рты от удивления. Многие сорока соболей, часы
редкостные, компас морской в дивной оправе, фляжки серебряные, стаканы
золотые, многие тысячи золотых наличными, шубы золотолитые, зеркала
венецианские, яшма, дорогие ароматы для дам из гарема, ценные шахматы из
слоновой кости, саженные самоцветами, подносы для сладостей, кубки для
шербетов, чашечки для кофе, борзые подольские для охоты, соколы норвежские,
ружья с эбеновыми ложами, - даже удивительно, как может человеческий пот
переливаться в золото, серебро и драгоценные камни и как могут растрачивать
труд человеческий такие вот празднословные княжата...
Ни обучение в европейских университетах, ни сокровища разные, ни
каменные роскошные дома в Кракове не умножили славу князьям Збаражским,
великий род их исчез, кости легли в Краковском мавзолее доминиканов, волости
забрали Вишневецкие, у которых в жилах тоже была кровь украинская (чем они
очень гордились!), без зазрения совести похвалялись происхождением и
безжалостно проливали кровь своего народа; хотя жили на этой земле, но всеми
помыслами своими тянулись на запад, к панству польскому, к магнатерии
католической, пока последний из Вишневецких Иеремия и сам окатоличился и
теперь зашевелился в своих Лубнах, чтобы кинуться на помощь Потоцкому под
Корсунь.
Не было у меня достойных врагов!
Потоцкий рассыпался перед молодыми барынями и заливался горилкой,
больше заботился о рюмках и графинах да женских подолах, чем о добре Речи
Посполитой и достоинстве своего звания гетмана коронного, которое получил
недавно, дождавшись смерти старого Конецпольского. Не выиграл ни одной
значительной битвы за всю свою жизнь, прославился только кровавыми
расправами над казачеством и за это теперь получил положение, наиболее
ценимое в короне, потому что оно пожизненное. Пожизненность уряда гетмана
коронного установил король Стефан Баторий. Не боялся чужого величия, умел
находить и подбирать людей, так приблизил к себе выдающегося
государственного мужа Яна Замойского, сделал его великим канцлером, а потом
за взятие Полоцка и осаду Пскова во время войны с Иваном Грозным назначил
Замойского еще и коронным гетманом, установив пожизненность этого звания.
Эта привилегия, установленная в Воронце на земле Московской, в дальнейшем
должна была причинить немало хлопот королям, так как после Замойского и
Жолкевского не было на этом уряде мужей значительных, хотя жестоких и
спесивых хватало. Гетманское достоинство не давало места в сенате, но войско
теперь умыкнуло из-под руки короля, которому оставалось посполитое рушение,
созывавшееся лишь по решению сейма. Кроме того, пожизненность гетманского
звания ставила такого человека даже выше короля, потому что короля могли
лишить трона, а великого гетмана - никогда. А правитель, которого нельзя
лишить его высокого звания, оказывался вне всяких влияний, поневоле
становился над законом. Беззаконностью отличался уже старый Конецпольский,
Потоцкий живился беззаконием, как червь яблоками, но на этом и заканчивались
все его "таланты". Беззаконность и беспардонность - это уже не способности.
А Вишневецкий? Вошел в историю благодаря Хмельницкому. Его имя
прославила перепуганная шляхта, восторгавшаяся кровожадностью Вишневецкого,
но никто не мог сказать, чем же отличился, кроме жестокости, этот тщедушный
человечек, с мизерной фигурой, мелким лицом, с маленькими, хищными, будто
взятыми взаймы глазами. Лучше всего отличался он под чужой командой. Малые
способности, малые замыслы, лишь жестокость великая, а так - низость и
ничтожность. Ни одной речи в сенате, которая была бы достойна внимания,
сплошная патетика, пустое чванство и празднословие без границ.
Ни Потоцкий, ни Вишневецкий не засверкали разумом в тех местах, где
много лет бесчинствовал когда-то пан Станислав Конецпольский. Потоцкий
разделил свое войско на три части, словно бы для того чтобы облегчить мне
его разгром. Вишневецкий, имея свое собственное войско, хорошо обученное и
вооруженное до зубов, так долго собирался идти на помощь коронному гетману
под Желтые Воды, что когда наконец спохватился, то увидел, что все дубы и
челны на Днепре сожжены, а берега заняты казачеством до самого Киева.
Поэтому не с помощью к Потоцкому бежал теперь светлейший князь украинский, а
удирал из своих Лубен по Трубежу, через леса и болота, мимо Чернигова и
переправился через Днепр где-то за Любечем под Брагином, чтобы успеть хотя
бы в свои полынские маетности.
Как было добыто его добро, так теперь было и утрачено.
Мне стало ясно, что теперь повергну в прах всю их такую, казалось бы,
могучую силу.


    21



Каждый раз, когда я вел народ на битву, в сердце моем рождалось великое
чувство, что-то неизмеримо высокое и безбрежное, как небо, как мир, как сама
жизнь. Так было под Корсунем.
Кривонос собрал силу уже свыше десяти тысяч, орда Тугай-бея теперь не
бегала, как на Желтых Водах, окольными путями, а прижималась к казачеству,
боясь упустить богатую добычу.
Я созвал раду в субботу не в таборе, не в гетманском шатре, а на
пасеке, найденной моим сметливым Демком. Будто целую вечность не видел я
своих знатных побратимов и теперь не мог без слез смотреть на них. Гей,
гетманская слеза! Какая же она жгучая, горькая и тяжкая, но какая же и
сладкая, уже в восторге и просветленности, не было в ней ни кровавости, ни
адского чада, ни дьявольского курева, была это мужская слеза - мужественная,
чистая и скупая. Гей, братья-товарищество! Вот Максим Кривонос, в еще более