– А кто жует этот кусок пирога? Жулье, подонки, прохвосты и уголовники.
   – Издержки первых лет войны. Кого же выбирать из вас, если интеллигенция удирает при нашем приближении или отсиживается в наборщиках? Все вы поклонитесь после победы.
   – Чьей победы?
   – За такие вопросы даже школьных друзей отправляют в гестапо.
   – Прости, Пауль, но я ведь не тупица и не баран, на которых рассчитана пропаганда профашистской «Одесской газеты». Я спрашиваю тебя именно как школьного друга: а сам ты веришь в победу?
   Я не играл в искренность, я был искренним во всем, кроме обращения к гауптштурмфюреру Гетцке как к старому школьному другу.
   Он верил.
   – У нас, как тебе известно, вся Европа и большая половина Европейской России. Не так долго ждать.
   – А Сталинград?
   – Эпизод. Случайный просчет.
   Он нажал двумя руками крышку стола, словно хотел его сдвинуть, – жест, который мне запомнился с первой встречи после его появления в Одессе и которым он словно хотел подчеркнуть свое желание переменить тему беседы, – и добавил:
   – О шахматах не забыл? Может, сыграем партийку?
   Партию эту – я играл белыми с открытым центром – он выиграл легко и красиво. В середине игры создалось парадоксальное положение, когда белые одним махом могли вырвать победу. И я сделал этот ход конем, обусловливающий, казалось бы, неизбежное поражение черных. Но у черных был единственный контршанс, парадоксальный, я повторяю, контршанс – его трудно было найти, и все же Пауль нашел этот опровергающий, достойный выдающегося мастера ход и выиграл позицию, а затем и партию.
   – Вот тебе и ответ на твой миф о Сталинграде, – сказал он.
   Я не спорил, хотя величины были несоизмеримы, а сравнение смехотворно, но партия сама по себе была очень эффектной, я хорошо запомнил ее, и, как оказалось, не зря.
   Третий разговор в светелке Павлика носил уже официальный характер. Павлика не было, школьного приятеля не было, старого одессита не было. Был гауптштурмфюрер Гетцке, черномундирный эсэсовец и следователь одесского гестапо.
   – В городе опять появились листовки, Гриднев.
   Я неопределенно хмыкнул:
   – Что значит опять? Они уже два года как появляются.
   – Когда я приехал, они исчезли.
   – Не считаешь ли ты, что подпольщики тебя испугались?
   – Не знаю. Но после моего появления в Одессе листовок какое-то время не было.
   – А чем я, собственно, обязан этой высокой консультации?
   – Листовки набираются в типографии «Одесской газеты».
   Я засмеялся:
   – У нас на каждого линотиписта свой агент сигуранцы! Строки не наберешь без просмотра.
   – Есть и ручной набор.
   – Акцидентный. Несколько стариков набирают афиши, объявления управы и приказы комендатуры. Проследить за ними легче легкого.
   – И все-таки листовки появляются в городе.
   – Не проще ли предположить, что еще до эвакуации Одессы нужный шрифт был вывезен из типографии и где-нибудь в городе налажен набор листовок?
   – Подпольную типографию разгромили два месяца назад. Я уже затребовал всю документацию из сигуранцы. Погляжу, куда она меня выведет.
   Я знал, куда выведет. Федька-лимонник понятия не имел о подпольной типографии. Федька-лимонник охотился за мной как за причастным к распространению листовок. Он не знал ни моего имени, ни моей клички, а сигуранца не знала моей новой квартиры. По одному, несомненно, поверхностному описанию найти меня не могли.
   Но Пауль Гетцке умел думать и сопоставлять факты. Моя работа в типографии «Одесской газеты» – это он знал. Мое жительство у дяди Васи установлено добровольными или вынужденными показаниями соседей. Мое описание Федькой-лимонником кое-что все-таки добавляло. А разгром явочной квартиры и мое появление у Марии Сергеевны были еще легче доказуемым совпадением. Седого в Одессе не было, и никто, кроме него, не мог бы переправить меня в катакомбы.
   Ночью во время комендантского часа, когда на улице не было ни души, двое молчаливых эсэсовцев отвезли меня в штаб-квартиру гестапо. Отвезли довольно вежливо, не надевая наручников и не толкая прикладами автоматов в спину.
   Гетцке встретил меня в кабинете без дружеских излияний, молча указал на место возле стола и произнес с любезной улыбкой:
   – Ты, как я понимаю, не удивлен, Гриднев. Так поговорим по душам, без игры в нейтралов и школьных друзей.
   Я молча ожидал продолжения.
   – Я изучил всю документацию по делу явки на Ришельевской, – продолжал Пауль. – Сообщение известного нам одессита, не очень уважаемого как личность, но вполне подходящего как свидетель, ничего не говорит о подпольной типографии, однако довольно точно описывает тебя как постоянного жильца этой квартиры. Описание подтвердили и соседи по дому. Но дело даже не в описании. Донос, мой друг, прямо обвиняет тебя в авторстве и распространении листовок со сводками Советского информбюро. Учитывая твою работу в типографии «Одесской газеты», я склонен думать, что обвинение звучит довольно правдоподобно. Подтверждается оно и другим обстоятельством: в день разгрома явки ты уцелел и по счастливой случайности встретил на Дерибасовской мою мать, которой и объявил о поисках новой квартиры. Мотивировал это выселением из дома на Канатной, хотя из того дома тебя выбросили еще в сорок первом году. Итак, все сходится, мой школьный друг. В твой нейтрализм, между прочим, я никогда не верил: такие, как ты, могут быть только врагами. Я сразу понял это после твоего отзыва об «Одесской газете» и прохвостах, на которых мы опираемся. Актер ты плохой, сыграл свою роль плохо, и спектакль, я думаю, уже окончен.
   Я продолжал молчать. Все было ясно. Но оказалось, еще не все.
   – Я мог бы тебя, конечно, подвергнуть обычной процедуре допроса, но ты слишком хлипкий, и после обработки моими молодчиками из тебя уже ничего не выжмешь. Одним подпольщиком будет меньше, только и всего. Но мне нужен не один, а вся ваша группа. И я придумал, как до нее добраться. Тебя не будут ни бить, ни подвешивать, ни прижигать сигаретами, ни топтать сапогами. Ты уйдешь отсюда таким же чистеньким и свеженьким, как пришел. Никто, кроме матери, не знает, что ты был у нас, но на нее можно положиться. С этой же минуты, однако, каждый твой шаг будет под нашим наблюдением, и с кем бы ты ни встретился, кого бы ни посетил, даже просто перемолвился с кем-либо на улице, тот будет схвачен немедленно. Знаешь, как рыбу берут сетью? Мелкую вышвыривают, крупную – на таган. Так мы и переловим всех твоих действующих и перспективных связных, а может быть, выйдем и на кого покрупнее. Игра стоит свеч, мой школьный товарищ, и мы в нее поиграем, чего бы нам это ни стоило. Что скажешь, наборщик Гриднев? Или у тебя язык отнялся от страха?
   – А чего ты, собственно, ждешь: согласия или отказа?
   Он хохотнул:
   – Тебе нельзя отказать в присутствии духа. Так, значит, начнем игру.
   Он позвонил. Вошел один из доставивших меня охранников.
   – Отправьте этого господина домой, – сказал гауптштурмфюрер по-немецки. – Обращаться вежливо и учтиво. Никакого насилия.
   Меня увели. Мария Сергеевна встретила нас с каменным лицом, не говоря ни слова, и так же молча проводила меня в мою светелку. Один из гестаповцев остался на улице. Утром его, вероятно, должны были сменить.
   До конца комендантского часа оставалось всего четверть суток. Тишина и темнота не только пугают, но и заставляют думать.
   Не зажигая света, я думал.
   Моя квартира считалась явочной. Не получая от меня сведений, Седой мог явиться сам или прислать связного. Из типографии меня, конечно, выкинут, сделав это в присутствии тайных или явных гестаповцев, которые наверняка проследят любую мою попытку с кем-нибудь встретиться и что-то кому-нибудь передать. Даже Тимчука я не мог предупредить о вызове в гестапо: взяли бы и Тимчука.
   Оставалась Галка или, вернее, ее чердак с дыркой в чулане. От дома на Маразлиевской до моего бывшего обиталища на Канатной можно было дойти за десять минут. В опасности оккупационной ночи эти десять минут могли растянуться до часа.
   У выхода на Маразлиевскую, как я и предполагал, дежурил шпик.
   Выхода на Канатную из дома не было. Но если спуститься из окна во двор, взобраться по крыше дворового погреба на двухметровую каменную стену, можно было перемахнуть во дворик другого дома, выходившего на Канатную. До цели оставалось еще четыре дома, шесть подъездов, двое ворот и кусок еще одной полуразрушенной стены – шагов семь-восемь. Можно было нарваться на патруль, а может быть, и нет: все-таки шесть подъездов и двое ворот.
   Тишина и темнота не только угрожают, но и хранят.
   Самое трудное было спуститься из окна второго этажа в чернильную мглу двора. Водопроводная труба у окна была дряхлая и ржавая, но боялся я не упасть, а загреметь.
   Тогда конец.
   Я стоял у открытого окна и слушал тишину, как сладчайшую музыку. Что значили в сравнении с ней Бетховен или Моцарт! Она пела о риске, о свободе, об удаче гасконца Бален де Балю.
   Я потянулся к трубе и, обхватив ее коленками, повис. Она выдержала.
   Медленно, метр за метром я опустился на каменные плиты двора.
   Никого.
   Канатная встретила такой же чернильной тьмой. Ни одного освещенного окна, ни одного фонаря, ни одной звезды в небе. И ни одного патрульного.
   Четыре дома, шесть подъездов я прошел, прижимаясь к стене. У груды битых кирпичей на мостовой по-пластунски переполз на угол бывшей улицы Бебеля – румынское название ее я забыл. Подъезд был открыт, обе двери его кто-то давно снял на растопку. Беззвучно, как кошка на охоте, я добрался до чердака. Он был заколочен, но я знал, что гвозди фальшивые – одни ржавые шляпки, и рванул дверь на себя. Она открылась со зловещим уханьем… Я так и замер в ожидании тревоги. Но тревоги не было; дырку чердака, засыпанную соломой, нашел без труда и нырнул в знакомый чуланчик, громыхнув некстати подставленным стулом.
   В дверь чуланчика тотчас же просунулась Галка в белой ночной рубашке – я только эту рубашку и видел, но Галка почему-то сразу разглядела меня.
   – Ты?
   – Я.
   – Что-нибудь случилось?
   – Да.
   – Погоди минутку, я оденусь.
   Я постоял в двери, потом шагнул в комнату, освещенную огарком свечи.
   Галка была уже в халатике и поправляла сбившиеся на лоб волосы.
   – Провал, – сказал я и сел к столу.
   Галка закрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть.
   – Седой?
   – Пока только я.
   И я рассказал Галке о разговоре в гестапо.
   – Надо тебе бежать. И немедленно.
   – Куда и как?
   – У тебя же есть ночной типографский пропуск.
   – Пропуск отобрали в гестапо.
   – Попробуй тем же путем вернуться домой. Я предупрежу товарищей.
   – О том, что я прокаженный? Не поможет. Пауль заберет всех моих школьных друзей. Для профилактики. Первой будешь ты.
   – Я скроюсь. Других предупредим. Важно дождаться возвращения Седого. Что-нибудь придумает.
   – У нас нет времени.
   – Что же ты предлагаешь?
   – Уничтожить Павла. Пострадаю только я.
   – Чему поможет это самопожертвование?
   – Подполью.
   Галка задумалась. В свете огарка ее лицо казалось серым, как асфальт.
   – Есть выход. Я разбужу Тимчука. Ты знаешь, ему нужно постучать в стенку с лестницы. Спит чутко.
   Через Десять минут явился Тимчук, заспанный, но одетый и с автоматом через плечо.
   – У нас добрых три годыны, – сказал, выслушав. – Выведу вас как арестованных без ночных пропусков, вроде бы в комендатуру, а на самом деле к Кривобалковским катакомбам. Вход знаю.
   – А патруль?
   – Прошмыгнем. Если не поверят, кончим. Больше двух человек не ходят. Ты одного, я другого. – Он протянул мне новенький «вальтер». – Стреляй в упор, прижав дуло к телу, – меньше шума.
   Как мы дошли, вспоминать не хотелось. Длинно и муторно. Но все-таки я доказал Паулю Гетцке, что даже один просчет в партии может окончиться поражением сильнейшего.
   Потом нам сказали, что гауптштурмфюрер Гетцке бренное свое существование закончил. Его убили гранатой на Соборной площади, когда он, выйдя из машины, зачем-то пошел к киоску напротив. Узнали Гетцке только по документам, так как лицо было обезображено взрывом гранаты.
   Повторяю, я долго жалел потом, что то была не моя граната.

Я НАЧИНАЮ РОЗЫСК

   Лента воспоминаний раскручивается и исчезает. Я встаю с кресла и подымаюсь на капитанскую палубу. Капитан встречает меня в точно сотканном из сахарной пудры мундире с пуговицами и нашивками, отливающими червонным золотом. Он высок, русоволос и красив, этакий экранный вариант моряка. Создает же господь бог такую картинную человеческую породу.
   К тому же он еще и умен.
   Внимательно рассмотрев мое служебное удостоверение, он приглашает меня в кабинет. Хорошие копии Тернера и обрамленная тонким багетом гравюра легендарного парусника «Катти Сарк» украшают стены.
   – Чем обязан? – спрашивает он.
   – Есть подозрение, что один из пассажиров рейса выдает себя за другого. Пока только подозрение. Возможно, это честный советский гражданин, а быть может, государственный преступник. Хорошо замаскированный и очень опасный.
   – Что требуется от меня?
   – Обеспечить мне радиотелефонную связь с Одессой, а возможно, и с Москвой. Гарантировать полную секретность операции.
   – А если он сойдет в первом порту? Скажем, здесь же, в Ялте, или в Сочи?
   – Пока он, надеюсь, ничего не подозревает. Да и невыгодно ему раскрываться: он уверен, что против него никаких доказательств.
   – Я не должен знать, кого вы подозреваете?
   – Фамилия его Сахаров. Сидит с женой за нашим столиком в ресторане. Никаких инцидентов в пути, полагаю, не будет.
   В радиорубке я связываюсь по радиотелефону сначала с Одессой. Полковника Евсея Руженко знаю лично, представлений не требуется, и разговор начинается сразу же, без преамбулы.
   – Звоню с теплохода «Иван Котляревский». Стоим в Ялте.
   – В отпуску?
   – Прервал отпуск. Срочное дело, Евсей.
   – Излагай.
   – Есть подозрительный человек среди пассажиров. Проверить надо. И немедленно. Узнай все, что известно из сохранившихся в Одессе немецких архивов времен оккупации о следователе гестапо гауптштурмфюрере Гетцке. Пауль Гетцке. Записал? Он же Павел Волошин, родившийся и учившийся в Одессе. Кстати, в одной школе со мной. Как он попал в Германию и превратился в Пауля Гетцке, рассказывать долго. Узнаешь у Тимчука – тоже соученика, а сейчас крановщика в одесском порту. Под именем Гетцке, точнее, фон Гетцке, Павел и вернулся в Одессу в сорок втором году. А в конце сорок третьего его убили на площади Советской Армии, бывшей Соборной. Подробности найдешь в архивах. Лично я думаю, что это камуфляж: убит другой с документами Гетцке, с дальним расчетом, понимаешь? В общем, для опознания мне нужны, если сохранились, его фотокарточки и образцы почерка. Разыщи также оставшихся в живых свидетелей, которые могут вспомнить что-либо о его привычках, вкусах, манерах и особенностях поведения. Меня интересуют не допросы, а поведение вне службы. Может быть, уцелели его неотправленные письма на родину или, что более вероятно, какие-нибудь записки, пометки на документах, резолюции. Имеются ли сведения о его друзьях и родственниках в Германии.
   – Ясно.
   – Материал шли по фототелеграфу на адрес нашего ведомства в Сочи, а лично со мной связывайся в любое время на теплоходе.
   – Бу… сде, как говорит Райкин. Все?
   – Пока все.
   В Москве тем же способом по радио связываюсь со своим непосредственным помощником и заместителем майором Корецким. Кратко объяснив, откуда и зачем я звоню, тщательно перечисляю все, что необходимо сделать сегодня и завтра.
   – Единственное неизвестное в уравнении – личность самого Сахарова. Подробности метаморфозы Волошин-Гетцке узнаешь от полковника Руженко в Одессе. Свяжись немедленно. Кстати, обсудишь и возможности дальнейшего превращения Гетцке в оценщика московской комиссионки Сахарова. Бесспорных доказательств этого превращения у меня нет – только личные впечатления и несколько схожих примет. Нужно что-то более веское. Вот и попробуем это веское отыскать. Возраст у Сахарова приблизительно мой: пятьдесят два – пятьдесят три. По его биографии – воевал, был в плену, освобожден американцами и возвращен (выясни: беспрепятственно или со скрипом) на родину, в Москву. Учти, что из биографии его для нас существенны главным образом довоенный и военный периоды, а также пребывание в плену вплоть до проверки его по возвращении в расположение наших частей. Очень важны фотоснимки довоенного и военного периодов, письма, записки и вообще образцы его почерка того времени. Есть ли родные и знакомые, знавшие его до войны, во время войны и особенно в лагере военнопленных до освобождения его американским командованием. Интересно, встречались ли они с ним после его возвращения из плена и не нашли ли каких-либо странностей, не соответствовавших его прежним привычкам, манерам, облику и характеру.
   – Месяцы работы, – слышу я в ответ.
   – Месяцы сожми до недели. Сегодня вторник, а в субботу я должен знать, тот ли это Сахаров, за которого он себя выдает. Держи связь со мной через капитана «Котляревского», а образцы почерка и фотоснимки передавай по фототелеграфу в Сочи, Сухуми, Батуми и Новороссийск. Завтра мы будем в Сочи, послезавтра в Сухуми и так далее. Ночь плывем, день стоим. И еще: все добытое должно извлекаться осторожно, так, чтобы у опрашиваемого не возникло никакого беспокойства и тревоги. Лучше всего действовать под видом фронтового друга, интересующегося судьбой своего соратника. Теперь главное. Доложи генералу обо всем, что я тебе рассказал, и попроси разрешения на расследование. Это прежде всего. Если разрешит – а, думаю, так и будет, – создавай группу. Подбери лучших. Виктора, например.
   – У Виктора срочное задание.
   – Ну Ермоленко. Остальных на твое усмотрение.
   Возвращаюсь в каюту и нахожу Галку, аппетитно высасывающую сладкую мякоть груши.
   – Как развиваются события? – спрашивает она, лукаво прищурив глаз.
   – События? Какие события? – Делаю невинное лицо и получаю в ответ Галкино привычное:
   – Не финти.
   Удивление в квадрате. Не проходит: Галка безжалостно анатомирует:
   – Тебя что-то заинтересовало в Тамаркином муже. Вы еще на причале с Тимчуком к нему присматривались. Думаешь, не заметила? Заметила. И за обедом ты явно играл. Во-первых, скрыл от него свою профессию…
   – Почему? Я и в самом деле юрист.
   – Но не член коллегии защитников. Во-вторых, твои актерские интонации – я-то их отлично знаю. Наигранное безразличие и чем-то обостренный интерес. Так ведь?
   – Допустим.
   – Может быть, это не государственная тайна и не закрытая для простого смертного?
   – Для тебя нет. Даже больше: твоя работа в институте криминалистики, близость к одному нашему общему делу в прошлом, твой здравый смысл и умение отличать в поведении человека ложь от правды и фальшь от искренности позволяют включить тебя в группу.
   – Ничего не понимаю. Какая группа?
   – Ты и я. Нас поддерживают одновременно Москва и Одесса.
   – Шутишь?
   – Насчет группы – да. А серьезно – начинаем расследование, как только придет «добро» из Москвы. Словом, отпуск кончился, как верно отметил упомянутый тобою Тимчук.
   – А нельзя без загадок?
   – Загадка только одна. Кто такой Сахаров?
   – Откуда этот внезапный и непонятный для меня интерес?
   Пришлось раскрутить перед Галкой ту же ленту воспоминаний. Галка слушала серьезно и взволнованно, отражая на лице всю смену эмоций – от тревоги до недоверчивости. К концу моего рассказа последняя явно пересилила.
   – Пауль Гетцке – Сахаров? Но его же убили в конце сорок третьего.
   – По лицу убитого узнать не могли: оно было обезображено взрывом гранаты. Личность его установлена только по документам.
   – Но задание ликвидировать Гетцке было же согласовано с Седым.
   – Несомненно. Но в кого бросил гранату Терентий Саблин, боевик из второй группы Седого, мы так и не узнали. Терентий был убит осколком той же гранаты.
   – Значит, предполагаешь камуфляж?
   – Не я один. Предполагал и Седой. Только у нас не было доказательств.
   – А какие были основания для такого предположения?
   – Вторая граната. Один из наших пареньков, страховавший Терентия, слышал два взрыва, один за другим. У Терентия была всего одна граната. Кто же бросил вторую? И зачем? Возникло предположение, что о подготовке покушения на Гетцке знали в гестапо и вместо Пауля поставили другого с его документами.
   – Не могу понять, – вздыхает Галка.
   – Чего?
   – Смысл подстановки ясен. А вторая граната зачем?
   – Чтобы нельзя было опознать убитого. Терентий бросал под ноги – удар мог пощадить лицо. Вторую гранату бросили в голову.
   – Не проще ли было Паулю перевестись из Одессы, не прибегая к столь сложным и кровавым мистификациям?
   Я уже не могу сидеть. Я хожу взад и вперед между койками каюты, размышляя вслух.
   – Видишь ли, во-первых, Волошин-Гетцке игрок. В картах – блеф и риск, в шахматах – неожиданность и атака. Таков он и в жизни. «Проще» для него неинтересный тактический ход. Во-вторых, у берлинского начальства Пауля были, по-видимому, на него свои расчеты. Уже тогда гитлеровская разведка забрасывала к нам и в сопредельные славянские страны специально подобранных агентов на длительное оседание. Посылали человека на случай, если понадобится в будущем. Жил бы законспирированный, незаметный до того, пока не потребуется, Гетцке был для этого идеальным кандидатом. Родной для него русский язык, знание правовых норм и моральных устоев советского общества, его эстетических вкусов и бытовых черт плюс преуспевающая деятельность на гестаповском поприще и наиболее ценимые качества империалистического разведчика – ум, хитрость, жестокость и неразборчивость в средствах. Все остальное уже было делом техники.
   – А почему ты решил, что Сахаров – это Волошин?
   – Узнал его. И не я один.
   – Видела. На причале. – Тон Галки уже становился чуть ироничным. – Интересно, по каким признакам вы его узнали? Я, например, и сейчас не узнаю.
   – Ты знала его мальчиком. В эсэсовском мундире не видела. В «Пассаже» он не жил, по улицам разъезжал в машине, а в гестапо, к счастью, тебя не допрашивал.
   – Пусть так. Но за три десятка лет человек иногда меняется до неузнаваемости.
   – Например, отращивает бороду.
   – Давай без сарказма, – уже сердится Галка. – Я не знаю, потому и спрашиваю.
   – А я и объясняю. Ты знала Павлика Волошина, но не встречалась с Паулем Гетцке. А мы с Тимчуком встречались. И неоднократно. Лицом к лицу, как говорится.
   – И что же в лице Сахарова оказалось волошинским?
   – Во-первых, глаза. Или, точнее, что-то общее в них, собирательное: холодное недоверие к собеседнику, колючий огонек, умение скрывать что-то свое подспудное, другим неизвестное. Я не могу сформулировать точно эту общность глаз, но, заглянув в глаза Сахарова, внутренне содрогнулся – столь знакомыми они мне показались.
   – Это не для прокуратуры.
   – Конечно. Впечатление не доказательство: показалось, приснилось, привиделось. Есть, правда, и другая общность портрета. Похожи лоб, высокий взлет бровей, ноздри хищника, маленькие уши. Увы, все это не «особые приметы» – найдешь у множества лиц в толпе. Но есть какие-то штрихи индивидуальности, неповторимые оттенки личности, характерные, присущие только одному человеку привычки. Один пробует языком когда-то беспокоивший его зуб, отчего лицо чуть-чуть кривится и морщится. Другой в минуту задумчивости теребит мочку уха, третий предпочитает чесать затылок, четвертый полуприкрывает рукою рот, когда удивляется. По таким привычкам часто безошибочно угадываешь сходство.
   Галка напряженно молчит, думает. Глаза по-прежнему недоверчивы.
   – У Павлика была своя манера входить в воду с пляжа, – вспоминает она, – нырял под волну на мелководье и плыл под водой, пока позволяло дыхание, затем выскакивал на волну, как дельфин, и уплывал далеко в море, почти невидный с берега. Впрочем, это тоже не «особая примета». Так купаются многие.
   – В том числе и Сахаров.
   – Где это ты видел?
   – На пляже в Ялте, когда вы уезжали на экскурсию.
   – Смешно.
   – Скорее любопытно. Не «особая примета», согласен. Но есть и особая. У Павлика Волошина, когда он начал курить, появилась и своя манера закуривать: затянуться, вынуть сигарету изо рта двумя пальцами, отставив мизинец – этакий одесский лихаческий шик, – и посмотреть на тлеющий огонек папиросы. Точь-в-точь так же закуривает и Сахаров. Привычка настолько слилась с его личностью, что он забыл о ней как об «особой примете». Мелкий просчет, но просчет.
   – А ты рискнешь утверждать, что такая же мальчишеская привычка не сохранилась с детских лет и у некоего Сахарова?
   – Не рискну, конечно. Приметы не убеждают, а настораживают.
   – А шрам? – вдруг вспоминает Галка. – У Павлика его не было.
   – Возможна пластическая операция.
   – Не подгоняешь ли ты доказательства к версии? Бывают такие следователи.
   – Знаю, что бывают. Повторяю, я еще ни в чем не убежден, но причин для настороженности все больше и больше. Тут уже не только мистика интуиции и случайность совпадений «особых примет», настораживают и шероховатости в биографии Сахарова.