– Успел узнать?
   – Да, из его рассказа. Кстати, говорит о важных событиях с полнейшим безразличием к теме, с какой-то подчеркнутой равнодушной интонацией. Как о нечто само собою разумеющемся. Воевал, был в плену, сидел в лагере для военнопленных, освобожден американцами, и, по-видимому, без всяких сложностей.
   – Н-да… – задумывается Галка.
   Искорки недоверия в ее глазах гаснут. Глаза уже не щурятся, они широко открыты, сосредоточенны и серьезны.
   – Обычный в те годы способ заброски агента, – говорит она. – Придется проверять по двум каналам.
   – Уже начал. Пока ты любовалась алупкинскими красотами, я переговорил с Москвой и Одессой. Завтра получу первую информацию.
   Разговор обрывается, мы приходим к одной мысли, которой будут теперь отданы все наши думы, силы и чувства.
   – А все-таки жаль, – говорит она, – что отпуск кончился.

Сочи

Я РАЗГОВАРИВАЮ С ОДЕССОЙ

   Завтракаем на подходе к Сочи. На палубе тридцать градусов в тени, а здесь, в ресторане, кондиционеры снижают жару до восемнадцати. Свежо и прохладно. Официантки в накрахмаленных фартучках разносят кофе по-варшавски с пастеризованным молоком.
   Разговор не клеится. Сахаров, как и вчера, молчалив и сумрачен. Тамара злится – должно быть, поссорилась с мужем; вышла к завтраку с покрасневшими веками и разговаривает только с Галкой о предстоящей экскурсии в Мацесту и Хосту.
   Я молча дожевываю сырники и вздыхаю:
   – Предпочел бы хороший бифштекс по-деревенски.
   Когда-то у Волошиных их очень хорошо готовила домработница Васса.
   Он спрашивает:
   – Почему по-деревенски?
   – С поджаренным луком, – поясняю я. – Так он когда-то именовался в ресторанных меню.
   – Не знаю, – пожимает он плечами, – до войны по ресторанам не хаживал. А сейчас они без названия. Просто бифштекс с луком. Лучше всего их готовят в Берлине.
   – В Берлине? – недоумеваю я.
   – Я имею в виду ресторан «Берлин», – снисходительно поясняет он.
   – В Одессе в «Лондонской» готовят не хуже, – заступается за Одессу Галка.
   – Что это «Лондонская»? – интересуется Сахаров.
   Я вмешиваюсь:
   – Так называлась раньше гостиница «Одесса» на Приморском бульваре. По привычке старые одесситы ее и сейчас называют «Лондонской».
   – С раскрашенным Нептуном в садике? – улыбается Сахаров. – В воскресенье с Тамарой там обедали. Неплохо. А вы, значит, тоже одессит?
   Спрашивает он, как обычно, лениво, без особой заинтересованности. Именно так спросил бы Сахаров. Если же это Пауль, то не узнать меня он не мог, и вопрос, конечно, наигран. Кстати говоря, мастерски, по актерской терминологии – «в образе».
   Ну а мой «образ» позволяет не лгать.
   – Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
   – И воевали в Одессе?
   – Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
   – Страшно было?
   – На войне везде страшно.
   – Верно, – соглашается он. – В плену тоже было горше горького. А что сильнее – страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
   Если Сахаров – это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный Сахаров не должен был бы интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было несладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из «образа» вышел.
   И я с готовностью подымаю перчатку.
   – Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
   Я посмотрел на Галку – она порывалась что-то сказать, но не сказала. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова «в образе», задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости, что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок – врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.
   Похоже, что он играет наверняка. Узнал, но не боится, хорошо замаскирован и может поиграть со мной в кошки-мышки. Пока мои данные – воспоминания, ощущения, приметы, предположения – все это, как говорит Галка, не для прокуратуры. Акул не ловят на удочку – нужен гарпун.
   Может быть, мне даст его Одесса или Москва?
   Долго ждать не приходится. К столу подходит официантка и, нагнувшись ко мне, тихо спрашивает:
   – Вы товарищ Гриднев Александр Романович?
   – Так точно.
   – Капитан вас просит подняться к нему на мостик.
   – Интересно, зачем это вы ему понадобились? – неожиданно любопытствует Сахаров.
   Я мгновенно импровизирую:
   – Так ведь это наш старый одесский знакомый. С его помощью мы и получили эту каюту. Ведь билеты на круиз давно распроданы.
   – Я знаю, – тянет Сахаров. – А как зовут вашего капитана?
   – Невельский Борис Арсентьевич. Старинная родовая фамилия русских мореплавателей и землепроходцев.
   Хорошо, что я предусмотрительно узнал имя и отчество капитана. Но с какой стати Сахаров спросил меня об этом? Проверить? Поймать на сымпровизированной выдумке? Пожалуй, когда я уйду, он с пристрастием допросит Галку. Ничего, она вывернется.
   Я подымаюсь на капитанскую палубу, припоминая все сказанное за столом. Ничего особенного. Мелочи, нюансы. Например, демонстративное подчеркивание своего незнания Одессы, его интерес к нашим переживаниям в одесском подполье, но, может быть, мне только это показалось. Ладно, подождем.
   Капитан выходит навстречу мне к верхнему трапу.
   – Скорее в радиорубку, – торопит он. – Вас уже ждут.
   Меня действительно ждет у радиотелефона в Одессе Евсей Руженко.
   – Долго же ты добирался из ресторана. Минут десять жду, – ворчит он.
   – Да, но, сам понимаешь, я не хотел показать Сахарову, что спешу к телефону. Тем более это его, кажется, заинтересовало.
   – Сахаров – это воскресший Гетцке?
   – Есть такая думка.
   – Подтверждается думка. Донесением Тележникова секретарю подпольного райкома.
   – Какого Тележникова?
   – Ты же в его группе был. Седого не помнишь?
   – Седого забыть нельзя. Забыл, что он Тележников. Старею. Так о чем донесение?
   – О двух гранатах. Не наша граната убила Гетцке.
   – Я это знаю.
   – Тележников уверен, что нам вместо Гетцке подсунули другого.
   – Это я тоже знаю. Меня интересует его досье.
   – Досье нет. Или его вообще не было, или его изъяли заранее, еще до отступления.
   – Я так и предполагал. Что же удалось узнать?
   – Мало. Нет ни его фото, ни образцов почерка. Ни одной его записки, ни одного документа, им подписанного. Со свидетелями его деятельности тоже не блеск. Никто из попавших к нему в лапы не уцелел. Хозяйка квартиры, где он жил, бесследно исчезла во время отступления последних немецких частей из Одессы. Осталась в живых лишь ее дочь, находившаяся в то время у родственников в Лузановке. Ей было тогда десять лет, и многого она, естественно, не запомнила. Помнит красивого офицера, хорошо говорившего по-русски, нигде не сорившего и даже пепел от сигарет никогда не ронявшего на пол. Вот ее собственные слова: «Он курил только безмундштучные сигареты, курил медленно, любуясь столбиком пепла. Как-то подозвал меня и сказал: „Смотри, девочка, как умирает сигарета. Словно человек. Остается труп, прах, который рассыплется“. Иногда он с мамой раскладывал пасьянсы и даже научил ее какому-то особенному, не помню названия. Кажется, по имени какого-то короля или Бисмарка».
   – А еще? – нажимаю я.
   – Еще Тимчук.
   – Тимчука оставь. Я уже говорил с ним в Одессе.
   – Он добавляет одну деталь, о которой тебе не рассказывал. В минуты раздражения или недовольства чем-либо Гетцке кусал ногти. Точнее, один только ноготь. На мизинце левой руки он всегда был обкусан.
   – Это все?
   – Скажешь, мало за одни сутки? Но мы еще кое-что выловили. Мать Гетцке, Мария Сергеевна Волошина, до сих пор живет в Одессе. Говорит следующее: «Павлик и в детстве кусал мизинец, я корила его, даже по рукам била – не отучила. Осталась эта привычка у него и когда он вернулся сюда уже в роли немецкого офицера. Я уже не делала ему замечаний: он был совсем, совсем чужой, даже не русский. Друзей у него не было, девушек его я не знаю. Хотя, правда, он рассказывал мне об одной, дочери какого-то виноторговца в Берлине. Имя ее Герта Циммер, я запомнила точно: очень уж смешная фамилия. Павлик говорил, что даже хотел жениться на ней, но немецкая мачеха его, баронесса, не дала согласия на брак, пригрозив, что лишит наследства». Пока все.
   – Как ты сказал – Герта Циммер?
   – Точно.
   – Спасибо. Это уже улов. Продолжай в том же духе. Документацию перешли мне в Москву. А связь поддерживай с «Котляревским» с ведома и разрешения капитана.
   – Хороший мужик. Знаю.
   – Очень уж элегантен.
   – В загранрейсах требуется. И в своем деле, и в отношениях с людьми безупречен. Можешь полагаться на него в любой ситуации.
   Капитан предупредительно встречает меня у входа в свою суперкаюту:
   – Заходите, Александр Романович. Очень хочется полюбопытствовать.
   – Что ж, полюбопытствуйте.
   – Угощу вас настоящим ямайским ромом, остался от марсельского рейса.
   – В другой раз с удовольствием. А сейчас, сами понимаете, разговаривал с Одессой, надо кое-что осмыслить и взвесить.
   – А как ведет себя неизвестный в заданном уравнении?
   – С отменным спокойствием.
   – Не сбежит?
   – Не думаю. Очень в себе уверен. Кстати, он был за столом в ресторане, когда официантка передала мне ваше приглашение, и крайне заинтересовался. Ну, я и сымпровизировал, сказав, что мы с вами знакомы еще по Одессе и даже каюту на теплоходе получили с вашей помощью. Не возражаете? Тогда просьба: разрешите зайти к вам с женой, когда будете свободны. Версия закрепится, и я могу уже без подозрений навещать вас, когда это потребуется.
   – Превосходно, – дружески улыбается капитан, – сегодня же вечером и приходите ужинать. Уверяю вас, что ужин будет не хуже, чем в ресторане.
   – И с ямайским ромом? – спросил я.
   – И с ямайским ромом.

Я РАЗГОВАРИВАЮ С МОСКВОЙ

   Галка ждет меня в каюте переодетая в другое платье и в новые туфли – видимо, собралась на прогулку в город.
   – На экскурсию? – интересуюсь я.
   – Нет, решили на городской пляж с Тамарой и Сахаровым.
   – Он тоже едет?
   – А ты разве нет?
   – Не могу. Жду вызова из Москвы. Скажешь, что не хочу тащиться по жаре через весь город. Обойдусь душем. Если спросит, конечно.
   – Спросит. Он явно обеспокоен твоим визитом к капитану. Я поддержала версию о знакомстве, не знаю, насколько убедительно, но поддержала.
   – Сегодня вечером поддержим ее оба. Мы ужинаем не в ресторане, а у капитана. По его специальному приглашению. Обязательно похвастай этим перед Сахаровым. Не специально, а к слову, без нажима. Ну а в разговоре обрати внимание на левый мизинец Сахарова.
   – Ноготь обкусан? – улыбается Галка. – Тоже мне сыщик. Я это давно заметила: он кусает его, когда задумывается. Или просто проводит кончиком языка, когда кусать уже нечего. Скверная привычка, но едва ли веское доказательство.
   – Даже не доказательство, а штришок. Еще один штришок к портрету Волошина-Гетцке. Ну а на пляже ты уточни еще один. Когда он заплывет подальше от берега и вы останетесь с Тамарой вдвоем, заговори о картах. Найди повод. Скажем, преферанс, покер, смотря на что клюнет. Упомяни и о пасьянсах. Обязательно о пасьянсах.
   – Терпеть не могу пасьянсов. Что-то вроде козла, только без стука и в одиночку.
   – Ну а по роли пасьянсы – твое любимое развлечение. Узнай, любит ли она их, если любит, обещай научить ее пасьянсу какого-то немецкого короля или Бисмарка. Старик пробавлялся ими в часы досуга.
   Галка настораживается.
   – Зачем тебе это?
   – Проверить одесскую информацию.
   – Есть что-нибудь интересное?
   – Мало. Перерыли все архивы – и ничего. Ни досье, ни фото, ни приказов, ни докладов, даже подписи нет. А образец почерка, сама знаешь, одна из вернейших «особых примет». Можно изменить биографию, даже внешность, только не почерк: специалисты-графологи всегда найдут общность, как его ни меняй. И если почерк настоящего Сахарова – это почерк бывшего Пауля Гетцке, значит, на руках у меня по меньшей мере козырной туз.
   – Может быть, жива его мать?
   – Жива и живет в том же доме. Но он никогда не писал ей. Ни одного письма, даже поздравительной открытки.
   – А если потревожите его немецкую мачеху? Возможно, она тоже жива.
   – Где? В Мюнхене? Попытаться, конечно, можно, но исход сомнителен. Есть другой вариант. По словам Волошиной, у Пауля в Берлине была невеста, некая Герта Циммер. Немцам свойственна сентиментальность, и возможно, что Герта Циммер, если она жива и живет в Берлине – пусть в Западном, найдем, – все еще хранит заветное письмо или фотокарточку с трогательной надписью любимого, разлученного с нею навеки.
   – Зыбко все это, – вздыхает Галка.
   – Не мог он предусмотреть всего. Где-нибудь да просчитался, какой-нибудь след да оставил. Хоть кончик ниточки. А мы ее вытянем.
   С этой зыбкой надеждой я и остаюсь на опустевшем теплоходе. Бассейн спущен. Без воды он неприветлив и некрасив. Снова возвращаюсь в каюту в ожидании вызова из Москвы. Но Москва молчит. Неужели Корецкий ничего не узнал? Не может быть. Что-то уже наверняка есть – накапливает, скряга, информацию. Уже час прошел – Сахаровы вот-вот вернутся. И, вспомнив к случаю о Магомете и горе, решительно подымаюсь в радиорубку. Снова связываюсь по радиотелефону с Москвой.
   – Почему не выходишь на связь? – говорю я недовольно замещающему меня Корецкому.
   Он сдержан и чуть-чуть суховат.
   – Торопитесь, товарищ полковник.
   – Меня, между прочим, зовут Александр Романович. А тороплюсь не я – время торопит. Есть что-нибудь?
   – Прежде всего был у генерала. Доложил все подробно. Он заинтересован, да и знает вашу интуицию. Короче, есть «добро». И по делу кое-что есть…
   – Давай кое-что.
   – Сахаров живет в Москве с сорок шестого. Окончил Плехановский в пятидесятом. Работал экономистом в разных торгах, сейчас в комиссионке на Арбате, соблазнился, должно быть, приватными доходами, которые учесть трудно. Женат с пятьдесят девятого, до этого жил холостяком, обедал по ресторанам, вечеринки, гости, девушки, но сохранил, в общем, репутацию солидного, сдержанного человека. Жена – косметичка по специальности, практикует дома. Детей нет.
   – Все это преамбула, мне знакомая. Дальше.
   – Не судился и под следствием не был. Служебные характеристики безупречны. Образ жизни замкнутый, хотя профессия его и жены предполагает обширный круг знакомых. Но ни с кем из них Сахаровы не поддерживают близких отношений. Это точно. Даже телефон у них звонит крайне редко.
   – Откуда это известно?
   – От соседей. Телефон у Сахаровых в передней. Стенка тонкая. Каждый звонок слышен.
   – Беллетристика. Давай факты.
   – Есть одна странность. Он побывал в двух лагерях для перемещенных. Мотивировка правдоподобная. Один разукрупнялся, в другой перевели. Перебросили партию, не подбирал близких ему дружков. В результате в группе одновременно с ним проходивших проверку не оказалось ни одного, кто бы хорошо знал его: пробыли вместе не более месяца. Но гитлеровский концлагерь, где он отбывал заключение, Сахаров назвал точно, перечислил все лагерное начальство и даже часть заключенных, находившихся вместе в одном бараке. Проверили – все совпало, только товарищей по заключению не нашли. Назвал Сахаров и часть, где воевал, имена и фамилии командира и политрука, точно описал места, где попали в окружение, и даже упомянул солдат, вместе с ним отстреливавшихся до последнего патрона. И еще странность: в списках части, вернее, остатков ее, вышедших из окружения, нашли его имя, и документы нашли, и фотокарточка подтвердила сходство, а вот свидетелей, лично знавших его, не обнаружилось: кто убит, кто в плену, кто без вести пропал, не оставив следа на земле. Много таких было, как Сахаров, вот и ограничились тем, что нашли и узнали. Ну, проштемпелевали и отпустили домой в Апрелевку, в сорока километрах от Москвы.
   – Ты говоришь, фотокарточка. Где она, эта карточка?
   – В протоколах упоминается, а в деле нет.
   – А что есть?
   – Фотоснимки Сахарова и образцы его почерка в анкетах и служебных документах только послевоенные. Ни одного довоенного документа мы, к сожалению, не нашли.
   – А у родственников? Есть у него какие-нибудь родственники? – спрашиваю я уже без всякой надежды.
   И получаю в ответ настолько неожиданное, что каменею, едва не уронив трубку.
   – Представьте себе, есть, полковник. Мать.
   – Жива? – Голос у меня срывается на шепот.
   – Живет в Апрелевке под Москвой, – отчеканивает Корецкий с многозначительной, слишком многозначительной интонацией.
   Я молчу. Молча ждет и Корецкий.
   Живая мать, признавшая сына после возвращения его из армии. Это, как говорят на ринге, нокаут. Все здание моих предположений, догадок и примет рассыпается, как детский домик из кубиков. А может быть, она слепа, близорука, психически ненормальна?
   Слабая надежда…
   – Говорили с ней?
   – Говорили.
   – Кто?
   – Лейтенант Ермоленко. Он и сейчас в Апрелевке. Получил полную, хотя и неутешительную, информацию.
   – Подробнее.
   – Мать Сахарова зовут, как в пьесах Островского, – Анфиса Егоровна. Год рождения тысяча девятисотый. По словам Ермоленко, крепкая и легкая на подъем старуха. Муж умер в тридцатых годах от заражения крови И до войны и в войну работала учительницей младших классов в апрелевской средней школе, в пятьдесят шестом ушла на пенсию, как она говорит, хозяйство восстановить – дом, огород, ягодник. Денег у нее много. Пенсия, клубникой приторговывает, да сын помогает. Средства у него, мол, неограниченные.
   Неограниченные. Раз. Есть зацепка. К вопросу о средствах еще вернемся.
   – Легко ли узнала сына после его возвращения?
   – Говорит, что сразу, несмотря на бороду. Тот же рост, тот же голос и шрамик, памятный с детства. Внимательный, говорит, сынок, памятливый. Все, мол, вспомнил, даже ее материнские наставления и горести.
   – Всегда был таким?
   – Ермоленко ее подлинные слова записал. Неслух неслухом был, говорит, дитя малое, ребенок, но с годами к матери добрее стал. А в войну возмужал, горя да страху натерпелся, вот и понял, что ближе матери человека нет. Тут Ермоленко и спроси: в чем же эта близость выражается, часто ли они видятся, навещает ли он ее, один или с женой, а может, она сама к ним ездит? Старуха замялась. Ермоленко подчеркивает точно, что замялась, смутилась даже. Оказывается, они почти и не видятся. Наезжает, говорит, а как часто – мнется. Некогда, мол, ему, большой человек, занятой. А она сама в Москву не ездит – старость да хвори. Была один раз – заметьте, Александр Романович, всего один раз за годы его семейной жизни, – с женой познакомилась, а говорить о ней не хочет: подходящая, мол, жена, интеллигентная. И сразу разговор оборвала, словно спохватилась, что много сказала. Хороший, мол, сын, ласковый, хоть и не навещает, а письма и деньги шлет аккуратно. Вот вам и близость, которая зиждется только на взносах в материнскую кассу.
   – А велики ли взносы?
   – От прямого ответа уклонилась: не обижает, батюшка, не жалуюсь. По мнению Ермоленко, старуха двулична, и я, пожалуй, с этим согласен. Язык нарочито простоватый – этакая деревенская кумушка, – а ведь по профессии учительница с хорошим знанием русского языка. Не та речевая манера. А зачем? Чтобы вернее с толку сбить? Ну, сыновние взносы-то мы проверили. Раза четыре в год она получает почтовыми переводами по пятьсот-шестьсот рублей. А когда Сахаров сам приезжает – не часто, раз в два-три года, – материнская касса опять пополняется. Уже натурой. Вот показания соседки, портнихи из местного ателье. Зачитать? Не загружаем коммуникации?
   – Зачитывай. Пока не гонят.
   – «Когда сын в гостях, двери всегда на запоре, даже окна зашторивают. Сын гостит недолго – час, а то и меньше – и тут же отбывает на машине, у него собственная, сам правит. А петом Анфиса хвастается обновами: то пальто демисезонное с норкой, то шуба меховая, то трикотаж импортный. Опять, говорит, прибарахлилась, спасибо сыночку – уважает». А не кажется ли вам, Александр Романович, что уважение это больше на подкуп смахивает?
   – С каких пор он высылает ей деньги?
   – С первых же дней, как обосновался в Москве, с сорок шестого.
   – Даже в студенческие годы, когда жил на стипендию?
   – Сахарова говорит, что он и тогда хорошо подрабатывал. Переводами с немецкого для научных журналов. Язык, мол, он в плену выучил.
   Выучил. Что может выучить узник гитлеровского концлагеря, кроме приказов и ругани охранников и капо?
   – Мы проверяем бухгалтерские архивы соответствующих издательств, – говорит Корецкий. – Гонораров за переводы Сахарова пока не обнаружено.
   Еще зацепка.
   Я вспоминаю реплику Корецкого о том, что Сахаров иногда пишет матери.
   – Она сама читает письма?
   – Сама.
   – И почерк не показался ей изменившимся?
   – Он выстукивает письма на машинке, чтобы ей, мол, было легче читать.
   Интересно, зачем оценщику комиссионного магазина так уж необходима пишущая машинка? Неужели только для того, чтобы облегчить чтение писем старушке матери? Непохоже на Пауля, даже в его новой роли. Вероятнее другое: его корреспонденция шире, и среди его адресатов есть лица, кому не следует писать от руки.
   – Ермоленко интересовался, – продолжает Корецкий, – не сохранились ли у нее ученические тетради сына, его довоенные письма, поздравительные открытки или документы, лично им написанные. Оказывается, все погибло в конце войны в их сгоревшем от пожара деревянном домике. Самому Сахарову едва удалось спастись, настолько внезапным и сильным был вспыхнувший в доме пожар.
   – Причины пожара?
   – Она не знает. Решили, что поджег спьяну случайный прохожий, бросивший окурок на крыльцо, где стояла неубранная корзина с мусором, – забора тогда у дома не было.
   Я думаю. Могла ли гитлеровская разведка вовремя позаботиться об уничтожении всех следов, связывающих Сахарова с его прошлым? Могла, конечно. И старуху, возможно, ожидала та же участь, что и ученические тетради ее сына. И только безоговорочное признание его сыном, пожалуй, и сохранило ей жизнь, да еще и создало сверхнадежное прикрытие преступнику. А было ли оно честным, это признание, уже не установишь. Минимум сорок тысяч рублей в нынешнем исчислении, полученных за двадцать пять лет от «сына», плюс подарки, общая стоимость которых, вероятно, также исчисляется в тысячах, прочно и глубоко похоронили все ее сомнения, даже если они и были.
   – А как отнеслась она к расспросам Ермоленко? Насторожит старуху – насторожится и Сахаров. Что ей стоит предупредить его?
   – Любую телеграмму можно прочитать на теплоходе. У вас же в радиорубке. А я думаю, что никакой телеграммы не будет. Схитрил Ермоленко. Представился ей как журналист, собирающий материал для очерков о мужестве советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, в частности о тех, кто остался в живых после гитлеровской лагерной мясорубки. Старуха клюнула наживку не задумываясь.
   – Что же сейчас задерживает Ермоленко? – спрашиваю я.
   – Надеется разыскать друзей детства Сахарова или тех, кто знал его до войны и, может быть, видел после возвращения.
   – Когда же он появится?
   – Видимо, завтра. Так условились.
   – Ну а теперь условимся мы. Нужны подробности первой встречи Сахарова с матерью. Может быть, есть свидетели, кто-либо присутствовал, заметил что-нибудь – ну, удивление или недоверие: с трудом узнала, скажем. Ее рассказ Ермоленко уже обусловлен сложившимися отношениями Сахаровой и ее псевдосына. Интересны же ее первые рассказы о встрече – наверное, говорила кому-нибудь: ведь в ее окружении это сенсация. И еще. Проведем другую касательную к биографии Сахарова. Свяжись с берлинской госбезопасностью и попроси о помощи. Хорошо бы узнать: жива ли и где находится бывшая невеста гауптштурмфюрера Пауля Гетцке, некая Герта Циммер, дочь известного виноторговца, и в случае ее досягаемости – не сохранились ли у нее какие-либо письма или фотокарточки с автографом Гетцке. Если да – пусть окажут любезность: переснимут и вышлют.
   – Попробую, – соглашается Корецкий.
   – Действуй, – напутствую я его и выключаю связь.
   Теплоход стоит у сочинского причала. В коридорах, салонах и барах ни души – все в городе. Только у бассейна на шлюпочной палубе суетится молодежь: его снова наполнили, и девушки в купальниках, подсвеченные снизу, кажутся пестрыми экзотическими рыбами в зеленоватой цистерне аквариума. Здесь мне делать нечего – стар. Может быть, стар и для молчаливого поединка, который начал с надеждой выиграть без осечки. Смогу ли? Настораживает не только железобетон легенды, но и личность ею прикрытого. Пауль Гетцке не просто военный преступник, скрывшийся в тихом омуте заурядной московской комиссионки. Залег сом на дно под корягу и не подает признаков жизни. Нет! Не зря же его дублировали во встрече со смертью в оккупированной Одессе, и не зря он дублировал незаметно исчезнувшего в германском концлагере Сахарова. Как это было сделано, выяснится впоследствии, а зачем, ясно и сейчас.