Никто из приближенных не замечал, что с ним происходит, кроме голой Маши Копейщиковой. Задолго до обнадеживающих признаков она угадала в нем возобновление мужской доблести, и однажды, приметя его полыхнувшие озорным огнем глаза, просто нырнула к нему под одеяло. Елизар Суренович простодушно, играючи выполнил мужскую повинность. Потом, правда, слегка осоловел:
   – Ты все же, Маша, дисциплину какую-то соблюдай. Не лезь без команды. Я же не отрок сизокрылый.
   Маша уже бодро поставила поднос с завтраком у него на груди, но видно было, что чем-то ошарашена.
   – Хотела как лучше, – извинилась она. – Для здоровья полезно.
   – Чего полезно, чего нет, не тебе решать. Ишь, тоже лекарь нашелся! Ступай отсюда и жди вызова, срамница!
   Нет, думал Благовестов, покойную Ираидку эта пышнотелая молодка не заменит. Вот, пожалуй, единственная окаянная примета старости, которую не сбросишь со счета. С возрастом все труднее подобрать дубликаты тем, кто когда-то был дорог, а после скрылся с глаз навеки. Каждое новое лицо заведомо вызывает неприязнь. Сравниваешь с прежними, дорогими и ясными лицами, приноравливаешься к нему, и все кажется, что у подмены бельмо на глазу. Маша Копейщикова всем хороша: голая, расторопная, кряжистая, любезная – да чужая. Что-то есть в ней стылое, даже опасное. Зачем прислал ее Грум? Откуда выкопал?
   Разумеется, он давно ждет случая, чтобы вцепиться в ляжку, хотя ближе его, по духу, по разуму, не осталось у Благовестова человека. В том прельстительно-зловещий парадокс жизни, что смертельный удар всегда наносит ближний: сын, брат, жена, друг. Была бы охота, а у Грума она есть. Не таким он уродился на свет, чтобы до скончания века играть вторые роли. Однако особенно остерегаться его не стоит. При всех своих незаурядных способностях не хватает бедолаге решающего качества, которое отличает владыку от простого смертного: не умеет ради пустяка, ради каприза поставить на кон собственную жизнь. Чужие жизни, пожалуйста, сколько угодно, но не свою. Береженого Бог бережет – вот его главная заповедь, а по этому правилу крупных выигрышей не бывает. Ну и другое, не менее важное: ключик от его души, как сердце Кощея, надежно упрятан в малахитовую шкатулку, а где та шкатулка – ведает один Благовестов. Оба они об этом знают. Случись что с хозяином, и грешная тайна визиря в ту же секунду всплывет наружу. Тайна же эта такого свойства, что лучше о ней не вспоминать, особенно перед сном.
   И все же, как писал советский поэт, и все же! Зачем Грум подослал Машу Копейщикову? Вряд ли просто для косвенного надзора. Для чего же тогда? Не иглу ли с цианидом приблизил к его боку в ожидании благоприятного момента?..
   На кухне изнывал в лютой похоти верный телохранитель Петруша. Вернее, не на кухне – туда ему ход Маша давно перекрыла, – из темного коридора донесся скорбный плач униженного любовника:
   – Все видел, Машка, все видел! Как с хозяином кувыркалась. Ему, значит, можно, а мне, значит, нет!
   Маша снизошла до ответа:
   – А ты как хотел, обезьяна? Хотел наоборот?
   – Зачем наоборот? Не надо наоборот. Больно смотреть мне. Ревную я.
   – Так не подглядывай, дурашка.
   – Не могу не подглядывать. Это любовь!
   У Маши было хорошее настроение, смеясь, она сунула в коридор, в темноту руку.
   – На, целуй, любовничек!
   Петруша так страстно лобызал ее пальчики, по одному заглатывая, что постепенно вытащился целиком на кухню. Черные очи его отливали багрянцем.
   – Хватит, хватит! – Маша вырвала руку. – Ишь, обжора какой. Ну ладно, присядь, нацежу стаканчик.
   От неожиданного благоволения и от кошмарной близости вожделенной, царственной плоти Петруша, примостясь на стуле, впал в каменное оцепенение.
   Поднесенную стопку проглотил чуть ли не с лафитником.
   – Хороший, Петруша, хороший! – Маша, дразнясь, погладила его по бритой головке.
   – Не мучь меня, женщина! – прохрипел он.
   – Я бы, может, и рада, да как же хозяина обманывать? Стыдно ведь.
   – Он мне хозяин, не тебе, – бухнул Петруша.
   – Ты про что? – Косоватые глазки под спутанной челкой вдруг остро, ярко блеснули, как два жала.
   – Сама знаешь.
   – Ага, выходит, не только подглядываешь, но и подслушиваешь? – Маша уперла руки в бока, куда девалось минутное благорасположение. Разъяренная фурия, готовая к прыжку, оказалась перед ним. – И что же ты еще вынюхал, мразь козлиная?!
   Петруша внутренне напрягся, но не смалодушничал.
   – Лучше нам не ссориться, – сказал он. – Лучше полюбовно.
   Маша нагнулась к нему, прошипела:
   – Запомни, вонючка: твоя жизнь теперь как тонкая ниточка. Дерну – и оборвется. Пшел вон, пес!
   Уходя, он получил коленом под зад, но из коридора огрызнулся:
   – Зачем дерешься?! Сама пожалеешь.
   Часа через два, подмененный другим охранником, Петруша встретился в пивной с Колей Фомкиным, с которым их дружба крепла: они пили вместе пиво уже третий раз и почти побратались. Петруша понимал, как ему повезло. Впервые его глухое одиночество в чужом городе рассеялось солнышком приязни. Коля хотя и был обыкновенным русским "ваньком", но понимал страдания влюбленного сердца с полуслова, потому что сам много страдал. Он поведал побратиму жуткую историю о своей любви. У Фомкина была невеста, которую он боготворил. Она была дворянского роду, балерина и фотомодель. Конечно, родители красавицы были против ее выбора, потому что для них он был пустым местом. Там и другие женихи, покруче его, получали отлуп. Среди них был даже один техасский магнат, сорокалетний плейбой. Но Фомкин со своей невестой преодолели все препятствия, в том числе свирепое сопротивление родителей, купили себе обручальные кольца и обговорили день тайного венчания. О дальнейшем Фомкин рассказывал, не сдерживая рыданий и перемежая трагическую исповедь солидными порциями спиртного. За день до венчания он нагрянул к невесте без предупреждения, чтобы похвалиться свадебным нарядом, который справил себе в московском филиале Кардена. Костюм обошелся ему, к слову сказать, в восемьсот баксов. Каков же был его ужас, когда он застукал прелестную избранницу в объятиях негроидного типа с золотой серьгой в ухе. Но самое неприятное случилось потом. Когда он взашей вытолкал развратного негра из квартиры, надавав ему затрещин, и потребовал у невесты хоть каких-то нормальных объяснений, несчастная девица, вместо того чтобы покаяться, набросилась на жениха с немыслимыми упреками. Обозвала его животным, деревенским пеньком и держимордой, который из-за дурацкой мужской ревности разрушил ее карьеру. Оказывается, поганый африканец с серьгой был бродвейским продюсером, знаменитым шоуменом и приехал к ней единственно затем, чтобы заключить выгоднейший контракт на летние гастроли в Панаму.
   Обескураженный Фомкин ехидно поинтересовался, что неужели для того, чтобы заключить контракт, обязательно надо ложиться в постель? После чего с любимой невестой случилась натуральная истерика и она чуть не вьщарапала жениху глаза, обозвав его при этом хамом.
   Для Фомкина эта трагедия, как он объяснил другу, была не столько любовной, сколько мировоззренческой. Все его прежние представления о морали рухнули в одночасье, и он разуверился вообще в женской добродетели. Разумеется, он не был тупым, упрямым Отеллой и смог бы простить избраннице случайный сексуальный вывих, но не мог принять ее принципы. Просто на некоторые важные вещи они смотрели совершенно по-разному. Для него любовь была святым чувством, как и для Петруши, а для нее всего лишь одним из способов достижения материального благополучия. Этого разрыва во взглядах он не перенес и расстался с ней.
   С кровью оторвал от сердца. После этой истории Петруша окончательно убедился в том, что имеет дело с полным идиотом, которому можно доверять во всем. "Резать обоих надо, – заметил он сочувственно. – Прощать нельзя". – "Нет, – возразил пьяный рыдающий Фомкин. – Пусть живут. Их жизнь за меня накажет".
   …Петруша обрадовался, увидя друга за их как бы уже узаконенньм столиком.
   – Еле место устерег, – раздраженно заметил Фомкин, когда они обменялись крепким рукопожатием. – Вишь, сколько народу. Какие-то два фраера нарывались на неприятность.
   У Петруши сейчас не было охоты разбираться с фраерами. Едва опорожнив полкружки, он поделился с Колей сокрушительной новостью:
   – Любит, падла! Хочешь верь или не верь, но любит. Сегодня точно узнал. Любит, но чего-то боится, сучка!
   – Ну-ка, ну-ка! – встрепенулся Фомкин.
   Петруша, посверкивая белозубой улыбкой и сладострастно закатывая белки, поделился сегодняшним любовным приключением. Некоторые пикантные подробности приходилось опускать, ничего не поделаешь, но из его слов выходило так, что Машка обезумела от страсти и еле сдерживает себя, чтобы не отдаться. Иначе чем объяснить, что затащила на кухню, поила водкой и велела лизать руку, при этом была, как обычно, безо всякой одежды. Фомкин вник в ситуацию и вторично пожал другу руку, поздравив с нелегкой победой.
   – Но все же не понимаю, – спросил он, – в чем заминка?
   – Говорю же, боится!
   – Чего боится? Может, она девушка?
   Петруша заржал, показывая, что оценил шутку, выпил пива, а заодно откупорил принесенную с собой традиционную бутылку водки.
   – Хозяин очень вспыльчивый, – приоткрыл он завесу. – Проведает – нам обоим хана.
   Фомкин сходил на кухню, где у него завелась подружка среди поварих, и принес две тарелки горячего мясного рагу под водку.
   – При чем тут хозяин? Объяснить надо по-человечески. У вас же не просто шуры-муры. Не убьет же он вас.
   Петруша посмотрел на него, как на малое дитя:
   – Эх, Коля, не знаешь, о ком говоришь. Убьет – не то слово. Макарон нарежет.
   – Тогда надо бежать. Могу дать адресок. Там отсидитесь.
   – Ладно, Коль, осади. Ты тут не сечешь.
   Фомкин вроде обиделся, и оба ненадолго загрустили. Выпили водки, принялись за мясо. Уютная пивная отгораживала их от мира незлобивым мужским гомоном. Петруша первый нарушил молчание:
   – Главное, что обидно, любит, Коль!
   – Это точно?
   – Да ты что, Коль!
   – Тогда так, – сурово произнес Фомкин. – Познакомь меня с ней.
   – Зачем?
   – Я обхождение знаю. Мне она скажет такое, чего тебе постесняется. Я со своей стороны передам, как ты страдаешь. Пристыжу ее. Это верняк. У меня не отвертится. Не таких ломали.
   Петруша задумался: мысль ему понравилась.
   – Конечно, неплохо бы… Но как сделать?! На улицу она не выходит, в дом тебе попасть трудно.
   – Почему?
   – Охрана свирепая. Приколют за милую душу. Разве что когда хозяин в отлучке…
   С увлечением они взялись обсуждать детали и не на шутку поспорили, как лучше Фомкину объявиться: с букетом роз или с коробкой конфет. По мнению Фомкина, это была немаловажная психологическая деталь.
   Он должен был произвести впечатление не какого-то ухаря с горы, а респектабельного молодого гинеколога, озабоченного печатаной судьбой лучшего друга. У Петруши все же оставались некоторые сомнения, под конец он не удержался, предупредил:
   – Но если, Коль, сам на нее зыришься, не обижайся – убью!
   – Это само собой, – согласился Фомкин.
   * * *
   Ближе к вечеру Елизара Суреновича навестил Грум.
   Они вместе поужинали. Маша Копейщикова запекла телятину в духовке и подала с тушеными грибами. Вдобавок соорудила грандиозный салат из сырых овощей с натуральным подсолнечным маслом. Иннокентий Львович ел, как всегда, с аппетитом, от души нахваливал Машину стряпню, но видно было, что озабочен какой-то думой. Иногда на его круглое симпатичное лицо накатывала хмурая гримаса, как от сквозняка. Маша, заради гостя обмотавшая пышные чресла оренбургским платком, к чаю выкатила на стол румяный пирог с вишневой начинкой, испеченный по собственному рецепту.
   От пирога по кухне поплыл ядовитый дымок, словно от ночного костерка.
   – Ну чего маешься, Кеша? – спросил Елизар Суренович. – Выкладывай, чего там у тебя за пазухой?
   Грум давно не удивлялся мистической проницательности владыки, но каждый раз его смущало, что перед непостижимым стариком он всегда оказывался целиком на виду. Это обстоятельство понуждало его к особой осмотрительности в замыслах.
   – Действительно, есть маленькая закавыка. – Распаренный от обильной еды и продолжительной беседы, Грум и сам стал похож на пирог, скинутый с горячего противня. – В некотором я затруднении.
   – Поделись, обсудим.
   Грум поделился. Накануне один из осведомителей (эта служба была у него налажена не хуже, чем на Петровке) донес, что Таня Француженка, подрядчица по щекотливому дельцу, на всю катушку крутит любовный роман с Губиным, первым человеком при Кресте. Сам по себе это был изящный агентурный ход, не вызывающий протеста, если бы не некоторые обстоятельства.
   Во-первых, временные рамки контракта недопустимо просрочены, а во-вторых, Губин был не тем человеком, который мог без ума клюнуть на женские прелести очевидной подсадки. Француженка, без сомнения, была классным "чистильщиком", вероятно, единственным в своем роде, но все же первоначально она была женщиной, красивой, алчной и тщеславной. К тому же психически неуравновешенной, если не сказать больше. Все это, вместе взятое, наводило на подозрение, что они с Губиным по обоюдному согласию могли поменяться ролями, и теперь удалая киллерша, вместо того чтобы выуживать рыбку, сама превратилась в наживку.
   – Все это вполне реально, – поддакнул Елизар Суренович. – Какой же предлагаешь выход?
   Разговор они продолжали в библиотеке, куда Маша подала кофе, вино и фрукты. С удивлением Грум отметил, что девица замотала волосы алой лентой, а шаль с чресел переместила на плечи.
   – Какой выход? – переспросил он. – Выход напрашивается только один.
   – Но как же ты допустил такой недосмотр, старый ты хрыч?!
   Грум равнодушно пожал плечами:
   – За всем не углядишь.
   – Небось и аванс уплатил?
   Грума умиляло бережное отношение владыки к каждой потраченной копейке: он сам был таким.
   – Аванс аукнулся, – согласился он. – Придется списать на утруску.
   Елизар Суренович просмаковал глоток итальянского кларета, вдохнул его тонкий букет. С каждой минутой он чувствовал себя все крепче и не совсем понимал, что ему делать с возвращенной молодостью.
   – Кеша, у меня к тебе просьба. Поручи Француженку вот этому вояке из органов, вот его визитка. Надобно его повыше продвинуть. Позвони, дай делу официальный ход. Ему за Француженку, глядишь, не то что звездочку – орден привесят.
   – С Губиным как?
   – Губина отсеки. Вояке передай, чтобы отсек.
   – Ваша воля, – кивнул Грум, – но если Губин в курсе, если докопался…
   Благовестов неприятно почмокал губами:
   – Чего никогда не мог понять, так это твоей кровожадности. Ты же добрый человек, а никак не можешь успокоиться, если одним трупом меньше выходит, чем предполагал. Откуда в тебе такая жестокость?
   – Извините великодушно. Хотел как лучше.
   – Да не обижайся, ты же мне роднее брата. Но твоя неукротимость иногда просто пугает. Сообрази дурной башкой: если Губина сейчас ликвидном, на кого Алешка кинется? Вот и потянется пустая заварушка. Перегрыземся все, как волки.
   – Но как же, с Михайловым вроде уже все решено?
   – С Михайловым, но не с Губиным.
   Иннокентий Львович отпил вина, хотя обычно Ограничивался чашечкой кофе. Владыка все чаще выводил его из себя своими старческими выкрутасами. Склеротические бляшки ощутимо подтачивали его некогда могучий интеллект. Грум частенько спрашивал сам себя, сколько еще сумеет выдержать этот унизительный мелочный надзор. В который раз давал себе слово, что, если Маша выведает, где старик хранит проклятые документы, отольет ей памятник из золота. Или удавит золотой петлей.
   И все же не стоило обманываться. Вынужденный год за годом плестись в хвосте Благовестова, терзаемый муками оскорбленного самолюбия, Грум тем не менее по-прежнему искренне, глубоко восхищался необыкновенной изворотливостью, сверхъестественным чутьем и неодолимой хваткой владыки. Многократно убеждался, что если иногда по видимости Благовестов допускал нелепый просчет, то вскоре, как правило, кажущаяся ошибка оборачивалась прозрением, которое нельзя было объяснить ничем иным, как Господним наущением.
   Недавно внучек подсунул Иннокентию Львовичу забавную книжонку некоего восточного мистика Гурджиева; и вот если приложить к Благовестову рассуждения автора о человеческой сущности, то выходило так, что в личности владыки все сколь-нибудь известные пороки постепенно переродились в одну большую добродетель.
   Происходило чудо мистической трансформации, когда злоба, страх, алчность и бессердечие, переплавленные в тигле души, давали вдруг благой результат. В сущности, если отбросить второстепенное, у Грума была лишь одна серьезная претензия к владыке: слишком долго тот задержался на свете, задаром коптя небо и оскверняя ниву жизни тлетворным дыханием. Примерный семьянин и покровитель искусств, спонсор многих культурных программ, Иннокентий Львович в недоумении останавливался перед загадкой бытия человека, который сколотил гигантский капитал, возглавил финансовую империю, но не оставил после себя живого семени.
   – Пойду, пожалуй, – сказал он. – Надо ехать. Еще дел сегодня невпроворот.
   – Езжай, конечно, – улыбнулся Благовестов, – но не забывай о главном.
   – О чем это?
   – Не всех можно губить, кого хочется.
   Уже в коридоре, под пристальным оком какой-то незнакомой кавказской морды (нового телохранителя, что ли?), плюнул с досадой на пол. Обмолвился словцом с подкатившей под руку Машей:
   – Чем обрадуешь, сударыня?
   – Пока нечем, сударь. Одно точно: в доме захоронки нету.
   – Ищи, нюхай, входи в доверив; псина! Уговор помнишь?
   – Лишь бы вы не забыли.
   – Богатой будешь, вольной будешь, виллу в Неаполе переведу на твое имя. Не сомневайся.
   Сверкнула из-под челки жадным взглядом, наклонилась, таясь кавказского пригляда, по-воровски чмокнула в руку…

Глава 19

   Таня Француженка то спала, то просыпалась, но сон и явь были одинаково тягостны. Плечо горело и распухло, но не боль ее мучила. Чудные видения являлись ей.
   Из горячей кровати-печки уводили в иные края и в иные времена. Она пеклась на травке в жаркий полдень на лесной поляне, но была не девочкой и не взрослой женщиной, а сусликом. Шмыгала в узкие норки и поедала коренья. Так славно что-то похрустывало на желтоватых сусликовых зубах. Она все глубже вгрызалась в земную твердь, пока не погрузилась в абсолютную липкую, влажную тьму. Толкнулась туда-сюда, а ходу уже нет. Закопал себя маленький суслик, захоронил и начал гнить. Отвалились пушистые лапки, выпали хрупкие зубки, и головка беспомощно откинулась в мягкую ложбинку земли. Тане стало смешно. Она помнила, что она не суслик, а совсем другое существо, но никак не могла освободиться от желания перетирать выпавшими резцами прогорклые ошметки. Очнулась в постели, шумнула слабым голосом:
   – Миша! Мишенька!
   Но явился на зов не Миша, а чужая женщина в белом халате с унылым лицом.
   – Ты кто? – спросила Таня в испуге.
   – Сиделка твоя, Калерия Ивановна. Попей-ка водички, деточка, и снова уснешь. Ночь на дворе.
   – Где Миша?
   – Миша тоже спит, все спят. Усни и ты. Хочешь, укольчик сделаю?
   – Какой укольчик? – взъярилась Таня. – Я тебе дам укольчик, стерва. Убить хочешь? Позови немедленно Мишу.
   Женщина послушно поднялась, по-русалочьи взмахнув белыми рукавами, но Таня не уследила, куда она направилась. Сразу открылось другое видение, вязкое, как печеное яблоко. У нее в ухе застрял сверчок. Сначала баловался, поскрипывал, чирикал, после взялся долбить лунку в черепе. Продолбил далеко, до самого мозжечка. Остановить, усмирить сверчка Таня не могла, у нее руки были примотаны к туловищу. Больно ей не было, но она боялась, что упорный трудяга что-нибудь повредит в голове и она станет еще более безумной, чем была. "Миша, – позвала жалобно, – помоги мне, Мишенька!" Губин подошел спесивый, надутый и почему-то в японском кимоно. Не говоря худого слова, сунул ей длинный палец в ухо и выковырнул оттуда сразу половину мозгов. Самодовольно ткнул под нос окровавленные сгустки. "Спасибо, Мишенька! – поблагодарила она. – Но сверчка ты не вынул. Он все равно там шебуршится". Губин разозлился, выпучил бельмы: "Ах, не вынул! Да тебе не угодишь. Что ж, тогда не взыщи!" По его глазам Таня угадала, что задумал что-то ужасное, И точно. Из складок кимоно выудил блестящую спицу, на конце которой было приспособлено что-то вроде ложечки, и, не мешкая, вонзил ей в ухо. Коленом надавил на грудь и выскреб из бедной головушки все, что там еще оставалось, кроме сверчка. "Теперь доволен, милый?" – заплакала Таня. Губин, приплясывая, гоголем прошелся по комнате, кимоно на нем разлеталось.
   Грудь и ноги черные, волосатые – жуть! У того Губина, которого она прежде знала, кожа была гладкая, атласная, как у девушки. "Миша, это ты или не ты?" – спросила Таня осторожно. Да и чего было спрашивать, когда и так ясно видно, что это не Губин, а убиенный ею хачик. Но Боже мой – в каком виде! Растелешенный, бодрый, счастливый. Как же, отомстил, подстерег беззащитную, выстудил ложкой череп, теперь сверчок на свободе колотится как бешеный от уха к уху, от затылка к глазам. "Миша, Миша! – стонала Таня, силясь прогнать мучителя. – Помоги, Мишенька!"
   Губин действительно пришел и помог, как всегда приходил в тяжкую минуту. Сел на кровать в нормальном обличье, опустил прохладную руку на лоб. Еще в комнату прибежали сиделка Калерия Ивановна и насмешливый доктор по имени Савва.
   – Чего с ней делать? – поинтересовался Губин у доктора. – Она совсем пустая. Одна оболочка.
   – Надо бы в морг переправить, – ответил доктор озабоченно. – Вскрыть бы надо. Поглядеть, чего внутри.
   – Чего там глядеть, – возразил Губин. – Солитер у ней в кишках. Вон головка изо рта торчит.
   Калерия Ивановна переполошилась:
   – Именно в морг, именно в морг. Не нами заведено. Все же живая душа.
   – Какая душа, опомнись, Калерия! – одернул ее доктор. – Погляди, это же гадюка лесная.
   Будучи гадюкой, Таня обвилась вокруг губинской руки.
   – Голубчик, миленький! Не отдавай в морг. Положи за пазуху.
   Губин, хотя и поморщился, не бросил в беде: смял в комок и сунул в карман. В кармане было хорошо, тепло, темно и сверху продувало. Но не успела Таня отдышаться, отдохнуть – другая напасть. Неугомонная Калерия Ивановна кинулась со шприцем. Метила, видно, в плечо, а попала в глаз. Таня сидела в кармане, ослепленная, как циклоп в пещере, и горько хныкала.
   – Ну чего ревешь, чего? – усовестил Миша Губин, который опять сидел на кровати у нее в ногах. – Реветь надо было раньше, когда к Елизару нанималась.
   – Ты почем знаешь, что нанималась?
   – Сам звонил, упредил. Такой добрый человек.
   Сказал: остерегайся – это смерть твоя.
   Таня не поверила:
   – Врешь, Мишка! Зачем ему звонить? Он мне денежек за тебя дал.
   – Не за меня, за Алешку. И сколько, если не секрет?
   Договорить не успели, хотя разговор склонялся к ласковому примирению. Уже из дверей спешили Савва с сиделкой Калерией и в руках растопыривали огромный полотняный мешок, в каких грузят картошку.
   – Заходи сбоку, сбоку заходи! – командовал доктор. – Сперва голову, потом ноги. Что не поместится – отчекрыжим. Миша, тащи пилу!
   Мешок попался безразмерный, она легко упряталась в нем целиком, да помешала оказия: на дне открылась дырка, и Танина голова просунулась наружу. Тут уж все, кто с ней занимался, пришли в игривое настроение.
   Кто-то ухватил за уши, кто-то потянул, а Губин самолично приладил пилу.
   – Ну и ладушки, – обрадовался он, – теперь-то укоротим до нужного размера.
   Пилил Губин сосредоточенно, ритмично, чуть пониже загривка – и это очень возбуждало. "Вжик-вжик!
   Вжик-вжик!" – поскрипывало железо в умелых руках, аккуратно расчленяя хрящики и сухожилия.
   И вдруг наступило утро, когда все видения растаяли.
   Комната покачнулась, и мебель встала на привычные места. Солнечный свет томился в занавесках. У Калерии Ивановны, дремлющей в кресле, было утомленное обыкновенное лицо пожилой женщины.
   – Где Миша? – спросила Таня. Видно, она столько раз, задавала этот вопрос, что Калория Ивановна не смогла сразу понять: бредит или нет. По губам скользнула тревожная гримаска. Чтобы ее успокоить, Француженка добавила:
   – Черт с ним, с этим Мишкой! Дайте лучше чаю.
   – Хочешь кушать?
   – Еще как!
   Женщина поправила одеяло, потрогала лоб:
   – Ну и слава Богу! Какая тебя всю ночь лихоманка била. Хотели в больницу везти.
   – Только одну ночь?
   – А ты думала сколько?
   Таня изумленно улыбалась, чувствуя странное в себе обновление. Вместе с жаром и болью некая черная часть ее естества за ночь вытекла на пол. На душе просветлело. И позже, когда жадно ела с подноса, принесенного Калорией Ивановной, новое ощущение света и покоя никуда не делось, а только, кажется, укрепилось. Она боялась его спугнуть неосторожным движением.
   Миша Губин пришлепал из соседней комнаты, зорко глядя сверху.
   – Ну как?
   – Мишенька, нам надо поговорить.
   Губин опустился на стул – спина прямая, руки на коленях сжаты в кулаки, в глазах не поймешь что. "Мой суженый, – растроганно подумала Таня. – Единственный, неповторимый! Такой же убийца, как я".
   – Слушаю тебя, – сказал Губин.