С полчаса я сидела или, вернее сказать, лежала в своем углу, едва дыша, с жестокою болью в груди. Я думала, что у меня сердце лопнет, – так страшно оно стучало. Лицо было в огне, и я вся дрожала, как лист. Пол, потолок и люди, стены, столы и стулья – все это плыло кругом, колыхалось, в каком-то кровавом тумане. В первые пять или десять минут, мне кажется, даже сигнальный свисток не в силах был бы поднять меня на ноги, а между тем я проклинала эту отсрочку, считая минуты в смертельном страхе, что все обнаружится как-нибудь прежде, чем я успею уехать, и что вот-вот за мною придут. В какой степени это правдоподобно – мне некогда было соображать. Я вся обратилась в слух и сидела, тревожно поглядывая то на стенные часы, то на вход. Он освещен был слабо, и я, с другого конца, не могла ни разглядеть входящего, ни разобрать смешанных звуков, порой доносившихся до моих ушей. Это был гул шагов и смутный говор толпы, которая мало-помалу росла. Каждый раз, когда голоса возвышались или кто-нибудь торопливо вбегал, мне думалось, что это уже наверно недаром, что это пришли за мной, ищут меня. Но входящие хлопотали со своими вещами, расплачивались с извозчиками и рассыпались по залу, не обращая решительно никакого внимания на меня. Наконец и в моем углу начали занимать места. Какая-то женщина с мальчиком пришла и села возле меня. Потом у стола, в пяти шагах, уселось несколько человек мужчин и две дамы. Они говорили между собою вполголоса, но, как мне показалось, весьма горячо, и я, тревожно прислушиваясь, ловила урывками их разговор… «Когда?…» – «Сию минуту…» – «Не может быть!…» – «Уверяю вас» – «Вы ее видели?…» – «Нет, – но я видел… А. Д… разбудили… сию минуту…» – «Ах, господи! Да я ее встретила не дальше как поутру!…».
   Я чуть не вскочила на ноги с намерением бежать без оглядки куда-нибудь – так я была уверена, что они говорят об этом, но, к счастью, оказалось, что дело идет о родах в каком-то знакомом доме… Я только что успокоилась и перестала их слушать, как возле меня завязался другой разговор. К соседке моей подошел какой-то купец в лисьей шубе, и она стала жаловаться ему на темноту.
   – Страсти, что это такое! – говорила она. – Хоть глаз выколи!… И что за народ нынче стал отчаянный – ничего не боится: ни черта, ни Бога!… Уж кабы не сыну срок, ни за что бы в такие потемки не выехала… Того и гляди, шею тебе свернут!
   – Эх, матушка, – отвечал купец, – не грешите! Без воли Божией волоса с головы не убудет; ну, а чей час пришел, так и дома-то сидючи у самовара, от смерти своей не уйдешь… Вот, рядышком, возле нас…
   По тону на этот раз уже ясно было, что он говорит о другом, но все-таки мне не нравилось направление, которое принимал разговор, и, чтоб не слышать его, я пересела.
   Наконец кассу открыли… Надо было идти брать билет. Сердце мое замирало, когда я вмешалась в толпу – так я боялась услышать известие или вопрос. Я готова была заткнуть себе уши, чтобы не слушать, и все-таки слушала…
   Когда я взяла билет и выбралась с ним на простор, ко мне обратился вдруг один из станционных с вопросом: где мои вещи?… Я отвечала: «Сданы», – но тем не менее успела так струсить, что у меня в глазах помутилось…
   Помню словно сквозь сон, как я прошла на платформу и села в вагон, как возле меня суетились, укладывались, как мне казалось, что мы никогда не уедем, и как наконец раздался свисток.
   «А что, – подумала я, – если в эту минуту вдруг крикнут: «Стой!» – и пойдет переборка?…» Но покуда я думала, поезд тронулся, шибче и шибче. Скоро платформа, и фонари, и Р**, и все первые страхи мои были уже далеко. Мы мчались в потемках и только минутами мимо окна проносились, как адские призраки, гонимые огненным вихрем и градом искр, темно-багровые клубы дыма. Вокруг меня люди: мужчины и женщины, усаживались половче и засыпали… счастливцы! О, как я им завидовала, я, которая между всеми одна, несмотря на смертельное утомление, не могла заснуть!… Напрасно смыкала я веки, стараясь забыть и забыться. Передо мною все время была она со своим ужасным лицом, и она смотрела мне прямо в душу огромными, выпученными, сияющими стеклянным блеском глазами…
   «Что толку, что я ушла от живых, если я не могу уйти от мертвой!, – думала я. – Да полно, ушла ли еще и от живых?… Правда, я далеко от Р**, и мы мчимся, по-видимому, так быстро, что нас невозможно догнать, но вон, следом за нами, тянется ниточка, и от этой ниточки мне не уйти. По ней мое дело может меня обогнать одним быстрым скачком и, может статься, уже пришло известие, и нас уже ждут?… Почем я знаю, легла ли горничная, и если не легла, то уснула ли?… Может быть, она там, где-нибудь за дверьми, ждала, когда я уйду, и, услышав шаги мои в коридоре, встала, чтобы помочь своей госпоже, и как только все смолкло, пошла… В коридоре темно, и дверь заперта на ключ, но она знает, что госпожа ее не успела еще уснуть… Она постучалась, покликала, потом пошла и разбудила других. Весь дом поднялся, двери выломали… нашли, и как только нашли, сию минуту розыск. От горничной тотчас узнали, что ночью была какая-то незнакомка, одета так-то, сидела за самоваром, потом – ушла… Куда? Конечно, уехала в три часа с почтовым поездом… Сию минуту – на станцию, а на станции меня видели и заметили, в каком состоянии я вошла… и как я пряталась… и как я была одета… Поезд ушел; пошлют вдогонку экспресс и на экспресce: полиция, горничная, станционные, – тот самый, который спросил у меня, где мои вещи?… Какую ужасную глупость я сделала! И как изумится Поль, когда узнает. Мы с ним не рассчитывали на горничную, и он надеялся, что у меня хватит смыслу. А я? Да что же это я, ошалела что ли? Что меня погоняло? Зачем не подождать другого, более безопасного случая?… И на что я надеялась? На что надеюсь еще теперь?… Что не успеют? Не хватятся до утра? Но много ли нужно на это времени?»
   И я начала рассчитывать время, но только что начала, как страшный вой заставил меня вздрогнуть. Поезд убавил ходу – тише, тише, стал… В окошко мелькнули огни – это станция… Еле живая от страха, я прижалась в своем углу и сделала вид, что сплю, но чутко настороженное ухо ловило малейший звук… Там, впереди, на платформе – далеко какие-то громкие голоса и шаги – много шагов… идут и бегут!… В соседнем вагоне дверь хлопнула; это, наверно, розыск и сейчас будут здесь!…
   Но шум мало-помалу утих… «Готово!» – крикнули недалеко. «Готово!» – глухо отозвалось впереди; свисток, и мы опять тронулись.
   Не стану рассказывать вам, сколько раз повторялась эта тревога ночью и поутру, и как поутру я меньше трусила, потому что могла разглядеть, что делается снаружи. Скажу только одно: я была еле жива от голода и бессонницы, а между тем не смела выйти, чтоб съесть хоть кусочек чего-нибудь, и не могла ни минуты уснуть. Только по мере того, как мы приближались к Москве, на меня чаще и чаще начало находить какое-то странное забытье, в котором я не могла уже больше ни думать, ни понимать, что делается вокруг. Вагон, пассажиры, дорога, станции, Р**, и моя несчастная жертва, и горничная, и телеграф, и розыск – все спуталось у меня в голове и пошло колесом, догоняя, перегоняя, сменяя друг друга без всякой связи, без всякого смысла… Лес по бокам дороги, не переставая быть лесом в моих глазах, порою казался мне улицей, и я, не переставая сидеть в вагоне, бежала по этой улице, и через минуту сидела снова в комнате Ольги, у самовара, который свистел и выл, как паровоз, увлекая меня вперед… В ногах у меня лежал чей-то дорожный мешок, и я одну минуту знала, что это мешок, а в следующую он мне казался трупом несчастной Ольги, который валяется под столом, а за столом, против меня, сидит пассажир – мой визави, сидит и дремлет, и я сижу опять уж не в комнате, а в вагоне. Дверь отворяется, и я вижу ясно, что это вошел кондуктор, но через миг кондуктор превратился в женщину, и эта женщина – горничная, и эта горничная – не что иное, как телеграфный столб, который мелькнул мимо меня в окошко. Вон тянутся проволоки, но это уже не проволоки, а снасти какого-то корабля – парохода…
   Вон мачта и парус – нет, это не парус, а белое облако дыма от паровой трубы – и так без конца. Предметы, образы, лица, места, кусты, деревья, поля, города, прохожие, экипажи, вокзалы, комнаты, коридоры – урывки неясных мыслей и мимолетных видений – тяжелый дремотный бред и тревожное чувство ежеминутного пробуждения…
   В одну из таких минут вдруг кто-то возле сказал: «Москва!»! и это слово мгновенно отрезвило меня. Я вздрогнула, смутно припоминая что-то, какой-то особенный, важный смысл, связанный для меня с этим именем… Москва?… Ах, да; если они успели телеграфировать, то, конечно, телеграфировали в Москву. Мы будем там сию минуту, и сию минуту все это решится… Какую глупость я сделала! Зачем я не вышла ночью где-нибудь на дороге и не доехала до Москвы окольным путем?… Я потеряла бы много времени, но зато избежала бы этой опасности…
   Так думала я, еле живая от страха, прижавшись в своем углу и украдкой поглядывая в окно, мимо которого уж мелькала знакомая обстановка больших столичных станций: ряды вагонов и лабиринты рельс, навесы с громоздким товаром; большие каменные невыбеленные сараи, потом опять вагоны, вагоны без счета и без конца… Нелепая мысль соскочить на землю в этом лесу вагонов, и скрыться прежде, чем поезд остановится, промелькнула на миг в моей голове, но не успела я подумать об этом серьезно, как потянулась платформа, пустая и мокрая от дождя, который сыпал все утро. Многие из моих соседей встали; я тоже встала и с замирающим сердцем ждала. Наконец поезд остановился, все начали выходить; я за другими… Первое, что я увидела, когда мы выбрались и вошли в вокзал, это – открытая настежь дверь и на крыльце, за дверьми – полиция… Несколько человек пассажиров сейчас же вышли, и их пропустили, не останавливая. Ничто не мешало, по-видимому, и мне выйти за ними, но я ныряла, оторопелая и растерянная в толпе, ожидавшей своих вещей. Мне почему-то казалось, что стоит только теперь появиться в дверях, чтобы немедленно обратить на себя внимание и быть задержанной… Куда деваться и как миновать эти двери?… Пятясь от них бессознательно и пропуская вперед других, я, наконец, очутилась совсем в хвосте, за толпою. Там, сзади, было просторно, и только носильщики издали катили багаж. Собрав остатки своей развинченной храбрости, я побежала в ту сторону, дальше и дальше; гляжу: направо – другая дверь, тоже открытая; за дверью – платформа… Я выбежала, не чувствуя под собою земли, сперва на платформу, потом с платформы вниз, на какой-то проезжий двор и, наискось, через двор, в ворота. Ворота вывели меня, наконец, на простор, и я очутилась в толпе извозчиков. Впереди, по левую руку, за этой толпой, виден был главный выход, тот самый, которого я избежала. Недолго думая, я нырнула в какие-то крытые дрожки и укатила; куда – мне было решительно все равно, а потому я велела везти себя в «город».
   Дорогою у меня отлегло от сердца, и я наконец поняла, что если мне удалось уйти так легко, то это значит, незачем было и уходить, значит: известие еще не пришло и никого не ищут. Ну а теперь уже поздно искать, потому что Москва не Р**, да и пока они тут успеют пошевельнуться, я успею опять дать тягу. На всякий случай, однако, я приняла свои меры, причем их «город» (то есть гостиный двор) случился тут очень кстати. Когда я ушла из него, никто не признал бы меня за ту женщину, которую видели ночью на станции в Р**. Башлык и ручная сумка исчезли. На место первого появился черный старушечий капор с зеленой вуалью и сверху большой шерстяной платок. А место сумки занял ковровый объемистый саквояж, в который я запихала все, что мне было нужно спрятать, да сверху еще два калача. Тут же, не выходя из рядов, мне удалось, наконец, утолить свой голод, и это, я думаю, больше всего меня ободрило. В начале третьего я была в петербургском вокзале. Хотя к этому времени, как я после узнала, известие было уже в Москве, но я ничего не заметила и никогда впоследствии не могла узнать: искали меня или нет? Я полагаю, что нет, и Поль тоже говорил потом, что если и было что-нибудь, то разве для формы, а в сущности они должны были сами знать, что опоздали. Как бы то ни было, я не имела покоя, пока не села и не уехала. Тогда, наконец, усталость взяла свое, и десять минут спустя я спала как убитая.

ХІІІ

   Странно было после всего случившегося вернуться домой и увидеть вокруг себя все по-прежнему. Няня, и Штевич, и прочие, для них эти три дня промелькнули как три минуты – а для меня!… Мне казалось, что я провела целую вечность в отсутствии и что я уж теперь не та. Первым делом моим, когда я очутилась одна, – было побежать к зеркалу. Воображение или нет, но лицо, которое я в нем увидела, испугало меня. Не то, чтобы оно было особенно бледно или утомлено, а так… не знаю, как рассказать вам, было во взгляде и вокруг рта что-то чужое и дикое, что-то сухое, жесткое, чего я до сих пор не видела или не замечала. Это ужасно меня смутило, особенно когда я подумала, что это могут заметить, кроме меня, и другие… Это?… Что это?… Я не могла ничего себе объяснить; я только смутно догадывалась, что стою теперь особо. Между мной и другими людьми, казалось, лежит что-то незримое, что отделяет меня… от всех?… Нет, к счастью, не от всех. Есть один на моей стороне, и этот один, думала я, теперь мой товарищ до гроба. Для него одного я пара. Ему одному я могу все сказать… Понятно, что мне не терпелось увидеть его как можно скорее, чтобы поделиться своею тяжелою ношею.
   Писать для этого не было надобности. Достаточно было зажечь свечу и поставить ее к шести часам у окна, чтоб он уже знал, что я дома и что к 8-ми буду в Коломне, у Покрова, в обыкновенном месте наших свиданий… Но я поставила не одну свечу, а две. Другая служила знаком, что дело сделано и ее уже нет в живых.
   Мы встретились молча и долго сидели так… Я плакала, его лицо было мрачно как ночь… Наконец, он стал спрашивать, как это было, и я ему рассказала как… Он выслушал меня без вопросов, без замечаний, но по тому, как тяжело он дышал, я могла догадываться, что и он тоже неравнодушен.
   Когда я кончила, чувство жестокого торжества осветило его лицо.
   – Ну, – сказал он, – теперь ты моя!… Понимаешь ли ты это! Бес! Дьявол! Моя на всю жизнь!
   Лицо его было так страшно, что я отодвинулась в безотчетном испуге, но он не дал мне и слова выговорить. Глаза его вдруг загорелись диким огнем; он кинулся на меня, как зверь, и смял в страстных объятиях…
   Вечер прошел как одно мгновение. О смерти и мертвой не было больше речи. В угаре страсти все было забыто, даже опасность…
   Последняя, впрочем, как оказалось впоследствии, была несерьезна. Розыски, правда, тянулись до февраля, но они ничего не открыли, и меня оставили совершенно в покое. Этому много способствовали, конечно, те меры предосторожности, о которых я вам рассказала, и между ними больше всего ее письмо, но, если не ошибаюсь, были еще и другие причины. Как раз около этого времени в Р** стали ходить разного рода слухи насчет того, кто была женщина, посещавшая Ольгу тайком, и по какому делу они имели свидание. Один из этих слухов, не хочу уж рассказывать вам теперь какой, был нам с руки. Он был подхвачен и пущен в ход так ловко, что это всех сбило с толку, зажало рот нашим злейшим врагам и скоро поставило нас вне всякой дальнейшей опасности. Так думали мы, по крайней мере в ту пору и долго после.
   Больше двух лет прошло в этой счастливой уверенности. Тем временем вся обстановка моя переменилась. Началось это с того, что мы купили развод у Штевича. Дело устроено было негласно, через посредство маман, которая приютила меня у себя на время. Поль ездил к нам открыто, потом посватался, тоже через маман, и мы были обвенчаны с ее благословения.
   Счастье сопровождало меня и далее, редкое счастье, если сообразить, как поздно оно пришло!… Скоро после второго брака я стала матерью… Никому не приходило в голову заподозрить, какою ценою куплено это все. Я одна знала про то, но цена перестала казаться мне тяжкою с тех пор, как на руках у меня и у сердца лежал невинный ангел, явившийся, как мне казалось, залогом милости и прощения.
   Так думала я в ту пору, и мысли этого рода подчас облегчали чудесным образом свинцовую тяжесть греха, лежавшего у меня на совести Страх кары на этом свете и в будущем слабел в их присутствии и бич безотвязных воспоминаний висел опущенный. Но я ошиблась)… То, что я приняла за помилование, было не более как отсрочка.

ЧАСТЬ III. Каменный гость

I

   С.-Петербург, 10-го сентября. Вернулся сюда вслед за известием, которое сообщил мне Z**. Чудеса!… Процесс наш выигран, и эти деньги, которые мы считали потерянными, достаются-таки нам в руки!… Кто мог предвидеть это?… Вчера целый вечер сидел у Z**. На мою долю, за вычетами, приходится 32 тысячи с лишком. А не далее как полгода тому назад, если бы кто предложил мне за все это дело 3000, я принял бы с радостию!…
   М** и служба моя в компании брошены навсегда. Вчера покончил с правлением и получил еще, по расчету, 124 рубля с копейками…
   Подарил их хромому писарю, который носит бумага от Z**… Свобода! Как поздно пришла ты, а между тем все так же мила; пожалуй, еще милее теперь, после стольких годов неволи…
   Однако, все это не то, и я не знаю даже, зачем я это пишу… Дело вот в чем: я встретил ее… Это было у Горбичевых. Меня представили ей в качестве родственника и приятеля ее мужа. Услыхав мое имя, она посмотрела пристально мне в лицо, потом покраснела, потом избегала меня весь вечер и на мои попытки вступить в разговор отвечала уклончиво.
   Когда я спросил: увижу ли я ее мужа сегодня вечером, она обернулась ко мне по первому слову с каким-то окаменелым лицом и больше чем удивленным, почти испуганным взором; словно она ожидала услышать дерзость или, по крайней мере, нескромными намек на прошлое. Но мой невинный вопрос обезоружил ее.
   – Да… может быть… не знаю, – отвечала она рассеянно. – А вы спешите увидеть его?
   Я стал объяснять, что мы не виделись три года.
   – Что ж вам мешает его навестить? – перебила она коротко и сухо.
   Я не знал, что на это сказать, и отвечал ей какой-то вздор, прибавив, что я не знаком семейством.
   – То есть со мной? Ну, это неправда… то есть неправда, чтоб это могло вам мешать! – договорила она проворно, заметив свой промах, и отвернулась.
   Больше мне с ней не пришлось говорить! Я ждал Бодягина, сам не зная зачем, и, не дождавшись, уехал.
   Теперь о впечатлении. Должен прежде всего сказать, что я был обманут в своем ожидании. Я почему-то думал, что ее сразу узнаю, а вышло, что не узнал. Между нами стояло что-то искусственное.
   Это был след мимолетной встречи, образ, носивший когда-то подлинные ее черты, но я работал над ним впоследствии, переправляя и дополняя так долго и так усердно, что сходство исчезло и на месте живого воспоминания остался какой-то продукт фантазии. Вышла преглупая вещь. Фантазия эта, руководимая последующими догадками, пересоздала ее с головы до ноги превратила в какую-то Борджиа или Бренвильер [19], со всеми милыми свойствами этого рода характера, написанными на лбу en toutes lettres [20]. Нужно ли говорить, что я не нашел ничего подобного. Передо мною теперь, как и прежде, стояла статная молодая женщина с простым и свежим лицом, на котором, в эту минуту по крайней мере, не было ничего трагического… Парадный туалет сбил меня окончательно с толку. «Бодягина! Ну, это совсем не то… Но не успел я сказать себе это, как что-то знакомое остановило мое внимание: память попала на след; звено за звеном, правда реального впечатления воскресла во всей своей полноте, и я узнал ее… Это была несомненно она – Ю. III., моя попутчица и любительница хороших сигар. Ее манеры, голос и взгляд, ее светлые волосы и глаза, ее роскошный стан, и страстный подъем плечей, затаенная нега телодвижений – все это было знакомо, и вместе казалось ново, так ново, как будто я никогда ее не видал.
   «Фу! Как чертовски похорошела!» – сказал я себе, и, странно, – сердце забилось, как у влюбленного после двухлетней разлуки. И пульс был, конечно, другой, но механика до того похожа, что я испугался. Я не мог себе дать отчета, что со мной делается. Меня влекло к ней какое-то жадное любопытство. Мне трудно было отвести от нее глаза. И я украдкою вглядывался в ее лицо, стараясь найти в нем если не древний знак, по которому, говорят, можно было узнать иных людей, то, по крайней мере, хоть что-нибудь, какой-нибудь след… Нет, ничего! Ни тени!… Она сидела передо мною' весь вечер, гордая и сияющая. Успех написан был у нее на лице и, судя по тому, как ее ласкали у Горбичевых, успех, одобренный светом. Чего же еще?… Она спокойна – значит ей нечего опасаться. Но если ей нечего опасаться, то отчего же она избегала меня? Отчего ее взор, встречаясь с моим, скользил так упорно мимо, и отчего, когда я пробовал с нею заговорить, она обернулась ко мне с таким лицом?… На этот раз в нем было что-то застывшее и немое, но не спокойное. Она была испугана, чем? И что она рассказала мужу, когда воротилась домой?… О, дорого бы я дал, чтобы знать истину. Да как узнать ее теперь, когда все это кануло в воду?… Они уже с год как обвенчаны, и у них есть дочь, и никто их не обвиняет, не трогает. История об отравлении давно поступила в архив тех басен, к которым, натешившись ими до отвращения, публика начинает потом относиться скептически и кончает глубоким забвением. Z** не хочет больше и слышать об этом. Пустяки, мол, все выяснено. Тетушка Софья Антоновна тоже молчит… Забыла? Что же, пора, значит, и мне забыть. К чему ведут все эти вопросы, которые я не могу решить, и эти бесплодные подозрения? Как ни натягивай, а надо же наконец сознаться: я не уверен. Я не могу поручиться, что все это не совпало случайно, и, стало быть, не могу ее обвинить публично. А мимо этого все пустяки. Я не Лекок [21], чтобы открыть через три года то, что не в силах были открыть артисты сыскного дела, люди, которые зубы съели на этого рода вещах.
   Что же дальше?… Ничего нет и быть не должно, это ясно как день, а все-таки я пойду к ним… Чувствую, что я глупо делаю, – порчу только себе напрасно кровь и чувствую, что из этого ничего не выйдет, кроме дурачества, а все же пойду… Тянет…
 
***
 
   Был поутру и не застал никого, или не приняли?… Лучше всего бы сделали, если бы заперли двери раз и навсегда. Тогда и глупости этой конец. Чего мне нужно от них? Я его ненавижу, ее не знаю; я бы желала, чтобы она была за тысячу верст отсюда, а вот, кокетничаю с визитами!
 
***
 
   Бодягин был… Сейчас, воротясь домой, нашел у себя его карточку и на листе бумаги, особо, несколько слов: «Любезный друг Черезов! Пожалуйста, не финти с визитами, а, благо уже знаком с моею хозяйкой, приезжай просто к обеду, завтра или когда удобно, к 6-ти. П. Б.»
 
***
 
   Живет как Ротшильд, этот недавний нахлебник и прихвостень знатной родни, который пять лет обивал пороги у К-ва и был недавно еще в долгу по горло… Теперь квартира в 3 000; шестерка заводских, и буфетчик, и метрдотель, и целая шайка челяди… За обедом была довольно большая компания и между нею знакомые имена, хотя в лицо я почти никого не помню. Невольно думается, что я у них тут напоказ, кузен по первой жене и живой свидетель, что между ее родней есть люди, не ставящие ему в счет того, в чем он ни душою, ни телом не виноват…
   К вечеру, впрочем, все это разъехалось, и мы пили чай по-семейному. Она сама разливала. Ее опять узнать было невозможно. Сущий хамелеон! Ни следа недавней холодности: мила, внимательна и любезна. Должно быть, он надоумил… Впрочем, она говорила мало и ничего серьезного, он взял это все на себя. Поздравил меня с удачей, расспрашивал, что я теперь намерен делать, журил за старое и уверял, что пора, наконец, взяться за ум…